Война глазами подростка — страница 24 из 37

глатывают книжку или журнал, выпрошенные только на этот день. Да разве мало можно найти занятий намного увлекательнее, чем слушать полуторачасовой пересказ текста, который можно за пять минут прочитать в учебнике?

Готовиться к экзаменам эта публика будет по конспектам с противоположного полюса. Впрочем, чаще всего никаких конспектов и не требуется. Все знания, которые надлежит освоить за семестр, приобретаются за десяток часов тщетных попыток понять хоть что-нибудь в учебнике, по которому читал лектор, в ночь перед экзаменом. И если повезет, можно схлопотать абсолютно такую же «четверку», как и прилежный конспектолог.

Остальное студенчество размещается в промежутке между этими двумя полюсами по так называемой «нормальной кривой»: больше всего посередке, с постепенным убыванием к обоим полюсам. Это и есть нормальный, массовый студент, способный и вздремнуть минуту-другую от постоянного умственного и эмоционального перенапряжения, и немного посплетничать, и сыграть при случае партию чего-нибудь менее продолжительного, нежели преферанс. Но в общем и целом следящий за потоком словосочетаний лектора и даже делающий в своей тетрадке какие-то пометки, непонятные никому, в том числе и ему самому. Этот студент тоже получает все 100 % знаний в ночь перед экзаменом. Вся разница — с гораздо меньшим изумлением лихорадочно листает страницы учебника.

* * *

Я явно не принадлежал ни к одному из полюсов. Мало того, как истый педантичный козерог, попадал на «нормальной кривой» в точку, расположенную гораздо ближе к первому полюсу, нежели ко второму. Иными словами, мог и отвлечься на минуту от темы лекции (например, взглянув на Галю П.) и обменяться последними новостями с соседом, но в основном слушал, все понимал, как хорошая собака, но, в отличие от этого животного, еще и конспектировал.

Поэтому, если бы вуз состоял только из лекций, я мог бы закончить практически любой, и стать по любой специальности посредственным специалистом, каковых как известно, ровно два из каждых трех (третий — откровенно плохой, и лишь один из сотни, совершенно независимо от успехов в учебе, по непонятным доселе причинам, получается хорошим, лишь один из миллиона, в порядке чуда, — отличным; по крайней мере, от привычного безобразия).

Увы, вуз состоит не только из лекций, но еще из семинаров, практических занятий, лабораторных курсовых и уймы других работ, составляющих прозу студенческой жизни. Не говоря уже о таких бедствиях, как домашние задания. Тут уже не полтораста-двести в потоке, а двадцать-тридцать в академической группе. И каждый — как голый в витрине магазина для всех окружающих. И уже не лектор где-то вдали, за горизонтом, а преподаватель («препод» на языке современной молодежи) постоянно в метре от тебя. И ты перед ним — как призывник без трусов перед призывной комиссией. Потому что он таких фруктов, как ты, перевидал сотни, если не тысячи, и с первого взгляда понимает, что за сокровище перед ним.

При этом статика дополняется динамикой. В октябре мы еще знакомились, и любая неудача могла показаться случайной. Как в детских играх: первый раз прощается… В ноябре уже достаточно перезнакомились (в том числе и с преподавателями), и каждая неудача порождала молчаливый вопрос: что же ты с таким кувшинным рылом лезешь в калашный ряд? То есть, детская игра продолжалась: второй запрещается! А в декабре, когда уже кончался семестр (в январе предстояла зачетная сессия, причем такая роскошь, как зимние каникулы, для военного времени считалась чрезмерной), все для всех было уже яснее ясного. Игра кончается: а кто третий раз пойдет — тот и в петлю попадет!

Вот почему в октябре институт был для меня и на лекциях, и на групповых занятиях такой же отрадой, как любая из компаний, кино, театр. В ноябре начались первые огорчения, а в декабре картина предстала всею палитрою красок — от нежно-розового приятного успеха в аудитории до траурно-черного полного провала в глазах и «препода», и сотоварищей.

При этом я ни разу не слышал ничего не то что оскорбительного, но вообще сколько-нибудь унизительного ни от одного педагога — ни в школе, ни в вузе. Поэтому я до сих пор с удивлением слышу истории такого характера и не верю — хотя не могу не верить им.

Не было и малейшего намека на вымогательство взятки. Это не значит, конечно, что не было привычных сегодня безобразий: было все до мельчайших деталей, но, так сказать, в гомеопатических дозах. Во-первых, какая взятка с нищих? Во-вторых, на кафедрах, как и сегодня, дураков не было — всем все было известно. Но сегодня законы «теневой экономике» в школе (и особенно в вузе) воспринимаются как нечто само собой разумеющееся, и скандал вспыхивает лишь в случае чрезмерной наглости вымогателя или грызни в кафедральном гадюшнике. А тогда сразу — заявление в партком, и как минимум прощай, профессорская синекура. А как максимум — и человеческая жизнь. Страшновато…

В академической группе студиозус тоже растекается по шкале — но уже не прилежания, а способностей. Никакая умильность студенческой физиономии, никакая попытка изобразить внимание и почитание не помогают, если ты не в состоянии ответить на вопрос, решить задачку, выполнить задание.

На одних занятиях я блистал. Они уже назывались: военное дело, марксизм, основы авиации, авиационное вооружение, литейные мастерские, немецкий язык. На других, мягко говоря, не блистал, но все же терялся в толпе серой посредственности. Катастрофа замаячила не из-за разной степени блистания, а потому, что я, образно говоря, попал в певческий хор глухим, затесался в кордебалет безногим.

На занятиях по черчению, химии, а на втором семестре и по физике я был явно «ниже среднего», но заведомо не «двоечником». Проходной балл на следующий курс мне был гарантирован, хотя об именной стипендии можно было не беспокоиться. А вот на занятиях по математике и начертательной геометрии произошла беда: я слушал — и не слышал, смотрел — и не видел, силился понять — и не понимал, старался выполнить задание — и не получалось. Математика в декабре на занятиях в академической группе превратилась для меня в сплошной стыд и позор, а первое домашнее задание по начертательной геометрии было с величайшими трудами и унижениями сдано на месяц позже срока, уже в разгар зачетной сессии (это сколько же раз я приползал на брюхе со своей мазней и сколько раз вышвыривался за дверь, как нашкодивший кутенок!), второе вообще перенесено на второй семестр — сколько ни старался и ни унижался, не приняли.

Счастливый человек был Пифагор! Он жил в Мире Чисел и ничего, кроме Чисел, не признавал. Все окружающее считал просто выражением того или иного Числа. Для меня же все числа были как китайские иероглифы. Пока в школе иероглифы были сравнительно простые — их можно было чисто механически воспроизводить. А когда в вузе они выстроились в сложные уравнения — получилась китайская грамота. Пусть тот из читателей, кто не знает китайского языка, попробует взглянуть на страницу, испещренную иероглифами. Вот так и я столкнулся с высшей математикой.

Конечно, если бы был кронпринцем или учился в дорогостоящей частной школе, ко мне был бы применен индивидуальный подход, подобран методический «ключик» — чуда не произошло бы, второго Пифагора из меня все равно бы не получилось, но я хотя бы понял, что преподается, и отчитался бы в понятом пусть на «дохлую тройку». Но мне предлагали отличить красное от зеленого, а я спрашивал: что это — высокое или круглое? Иным словами, я оказался уродом — пусть не цветовым, но цифровым дальтоником, а со мой обращались, как с нормальным зрячим. Когда же Мир Чисел представал в геометрических линиях «начерталки» — я и вовсе терялся. С таким же успехом мне можно было показывать трансцедентальность или непорочное зачатие.

Хорошо еще, что мое природное добродушие не создавало впечатления, будто я издеваюсь над «преподом», делая вид, будто не понимаю элементарных вещей. Но и того, с чем они сталкивались, было вполне достаточно, чтобы относиться ко мне если не с состраданием, то со снисходительной жалостью — как к хромому, который приглашает тебя на вальс, как к заике, который пытается покорить публику красноречием. Такого унижения по нарастающей мне в жизни не приходилось испытывать. И такого быстро растущего комплекса неполноценности — тоже.

* * *

Результатом было полное смятение ума и чувств. На зачетную сессию в январе и на экзаменационную в феврале 1945-го (мы начали учебный год с октября, и поэтому семестр сдвинулся на месяц) я шел как на гражданскую казнь к позорному столбу и малодушно помышлял о дезертирстве: лучше что угодно, чем такое публичное унижение!

У меня сохранилась «Зачетная книжка» студента МАИ и «План выполнения семестровых работ». Поэтому могу документально судить о том, что стряслось.

На зачетной сессии химию, литейное дело, немецкий язык и марксизм я сдал в срок. А черчение — лишь через месяц. Значит, с нескольких попыток и моря унижений, прежде чем чертежник, брезгливо морщась, сжалился надо мною, и подал, как нищему, «пос».

На экзаменационной сессии я сдал в срок «Основы авиации», «Технологию материалов» и даже химию (правда, на «дохлую тройку»). А неожиданно свалившийся на меня «хор» по начертательной геометрии датирован 6-м марта, когда уже начался второй семестр, и, следовательно, тоже достался мне с нескольких заходов, тоже с морем унижений. Наконец, вымученное «посредственно» по математике датировано 20-м марта. Это значит месяца полтора периодической нервотрепки, презрительных швыряний на стол профессором пустой «зачетки», что означало отсрочку «двойки», сулящей позорное отчисление из института, отчаяние, готовность бросить все и отдаться на произвол судьбы. Или покончить с собой.

Я почувствовал, что заниматься дальше математикой — все равно, что гомосексуализмом. Одинаково мерзко. Я почувствовал своего рода ненависть к математике, не исчезнувшую и по сию пору. Так сказать, матефобию (по аналогии с ксенофобией — ненавистью к «чужому»), И в том же конце марта принял решение, которое далось мне труднее, чем немыслимое бы для меня решение развестись с законной женой (любой и при любых обстоятельствах): сменить институт на возможно менее математический.