Война глазами подростка — страница 25 из 37

Между стройбатом и штрафбатом

Перейти из одного института в другой в годы войны было потруднее, чем сегодня сменить гражданство или, более впечатляюще, — 100-рублевую бумажку на 100-долларовую. То есть девицы-то могли шастать из вуза в вуз сколько вздумается — было бы достаточное документальное обоснование. Инвалиды мужского пола — тоже. А вот военнообязанные, которым давалась бронь для подготовки кадров, способных содействовать укреплению обороноспособности страны, не имели права резвиться, как пудель, потерявший хозяина. Каждый год их учебы был на строгом учете — до уровня наркомата включительно.

Напомним, что лишь через десять лет с той поры страна дошла до всеобщего неполного среднего образования. Лишь считанные проценты дошкольников посещали тогда детские сады. И лишь считанные проценты школьников продолжали учиться после 7-го класса (мы уже упоминали, что из 45 человек нашего 7-го класса лишь двое пошли в 8-й, да и то один потому, что не попал в училище). Поэтому все подряд до и после семилетки считалось редкой штучной роскошью и было платным — правда, значительную часть расходов брало на себя все же государство. Не помню, сколько платили тогда за содержание ребенка в яслях и детсадах, а также за обучение молодежи в 8–10 классе средней школы. Но передо мной в архивной папке — квитанции по оплате двух первых семестров учебы в МАИ по 200 р. каждая, что равнялось примерно месячной стипендии студента. Такое смешное, на первый взгляд, перекладывание одних и тех же денег из кармана в карман имело сокровенный смысл: в корне пресекало популярный позже взгляд на учебу за рамками семилетки как на бесплатное развлечение.

Я получал в первом семестре стипендию только как школьный круглый отличник, поступавший без экзаменов. Остальные — только по результатам вступительных экзаменов. Первый же «хвост» не сданного экзамена или зачета — и прощай, стипендия (а 200 р. за обучение — вынь и положь!). Тот же «хвост», дотянувшийся до следующей сессии — и прощай, институт (вместе с деньгами, внесенными за обучение).

Но деньги — черт с ними. Вопрос: куда переходить? Существовало всего несколько технических вузов, которые давали бронь. Поступать куда-то еще — значило максимум через неделю оказаться в казарме. Для меня, как было убедительно предсказано в новозлатоустовском райвоенкомате, скорее всего — в стройбате. Чтобы не напоминать лишний раз о трупах стройбатовцев на улицах Уржумки зимой 41–42-го, скажу, что и в 1944-м достаточно насмотрелся в Москве на колонны стройбатовцев, наших заключенных и пленных немцев, с которыми мы, студенты, совместно сооружали сохранившиеся доселе двухэтажные домишки на Хорошевском шоссе. Разница между нашими коллегами в трех перечисленных колоннах была несущественна: примерно один и тот же труд (рабский), одно и то же питание (на грани голодной смерти), один и тот же быт (нары в хлеву). И даже одна и та же оплеуха за одни и те же провинности.

Разница была лишь в одном: среди наших заключенных «очкариков» практически не было, среди пленных немцев — попадались, а наши стройбатовцы наполовину состояли из хилых «очкариков», наполовину — из нацменов, плохо понимавших по-русски и к боевым действиям непригодных. Все сколько-нибудь нехилое и понимавшее русский язык миллионами шло на фронт.

Я не был хилым. Конечно, не кровь с молоком — косая сажень в плечах. Но в общем — вполне «среднестатистический» почти по всем статьям парень. Кроме проклятой близорукости и астигматизм. Да ведь я и очки-то носил лишь в кино или когда надо было разглядеть что-нибудь вдали. И до конца жизни обхожусь, в основном, без очков. Стало быть, при счастливом стечении обстоятельств с радостью пробился бы в какую-никакую пехтуру. А при несчастливом? Сделаться пленным немцем, будучи никогда не воевавшим русским? Стать «зэком» безо всякого преступления и наказания — просто за астигматизм?

Хуже стройбата в те времена мог быть только штрафбат. Впрочем, как сказать — что хуже. В одном случае сравнительно быстрая отчаянная смерть за какой-то проступок (часто — просто по несчастному стечению обстоятельств). В другом — медленное умирание от скудости питания, тяжести труда и скотских условий быта ни за что, ни про что.

* * *

Так вот, какой из немногих возможных технических институтов мог оказаться «менее математическим»? В тех, куда поступили Женя С. и Юра К математика была еще злее, чем в авиационном. Чего же зря попадать из огня в полымя, менять кукушку на ястреба или, как говорилось в блатных кругах, Нарым на Соловки? Кроме того, чтобы перейти из института в институт, нужно было быть «востребованным». И очень энергично. Либо «сильной рукой», которой ни у меня лично, ни у моих родителей не было. Либо сильной заинтересованностью «принимающего» института, куда собрался переходить. Но какой технический вуз может быть заинтересован в математическом недоумке?

Одно время мелькнула позорная мысль. Сесть в поезд, вернуться в Златоуст и вновь поступить на завод. На любой из двух, где меня знали и приняли бы с распростертыми объятиями. Хоть в шлифовщики 1-го разряда, хоть техником в отдел Главного энергетика. Увы, в России человек без бумажки всегда был букашкой, а в годы войны — тем более.

Через неделю в Москве я числился бы, как при Николае I, «беглым» и был бы объявлен «в розыск». А в Златоусте — и в любом другом населенном пункте, до Лады включительно — меня обязаны были арестовать, как «беглого». Вполне возможно, что я и встал бы за шлифовальный станок. Но уже в качестве «отбывающего срок».

Пока размышлял о способах ухода из жизни, сделавшейся в буквальном смысле слова бренной, вдруг вспомнил, как ново-златоустовский райвоенком Бондаренко в числе вузов, дававших бронь, упоминал о каком-то факультете международных отношений МГУ. Тогда это показалось чересчур «гражданским» — сегодня, как раз, возможно, «наименее математическим». Навел справки, выяснил, что такого факультета больше не существует, что он преобразован в особый институт и переведен из центра города куда-то на окраину — аж на Пресню (где мне судьбою потом было определено жить еще почти двумя верстами дальше почти полвека).

Холодным вьюжным днем конца марта 1945 года отправился на разведку. Метро с «Сокола» до «Маяковской». Оттуда троллейбусом по Садовому кольцу до Площади Восстания, не имевшей почти ничего общего с нынешней Кудринской, кроме Вдовьего дома, в подъезде флигеля которого пережидал особенно сильную пургу. Наконец, то и дело переспрашивая прохожих, прошел километра полтора вниз по Пресне и свернул в переулок. Тот вывел меня в другой переулок, который тогда и еще целых полвека назывался улицей Павлика Морозова. Вот и дом № 12 — многоэтажка 30-х годов, возвышавшаяся над дореволюционными домишками пресненского захолустья. Маленькая незаметная вывеска «Институт международных отношений НКИД СССР». Никого. Пустой вестибюль. Даже сторожихи нет.

Я попал в институт ближе к вечеру, и он был совершенно пуст (конечно, сторож где-то существовал, но в Москве военных лет было несоизмеримо безопаснее, чем в Москве конца XX — начала XXI века). Да мне и не надо было никого. На стене рядом с раздевалкой висели расписания занятий 1-го и 2-го курсов (институту шел второй год). Боже мой! Не то, что математики и начерталки — даже физики и химии в помине не было. Не говоря уже о черчении. Сплошная гуманитария! Как раз то, что надо.

Спустя несколько дней я явился в канцелярию расспрашивать о возможности и условиях перехода. Итогом моего визита была стандартная бумажка для таких же любопытных, как и я, размноженная под копирку. В ней только оставалось проставить мою фамилию и подпись секретаря директора института.

Бумажка предупреждала, что прием проводится «на общих основаниях» — тех же, что и для всех других вузов страны. Поступающие обязаны выдержать вступительные экзамены по истории СССР, географии, русскому языку и литературе (устно и письменно), а также по иностранному языку. Гарантировалась стипендия, но без упоминания о двухстах рублях, которые надо было ежемесячно платить за обучение, наверное, даже при именной стипендии… Гарантировалось также общежитие иногородним, для меня излишнее. Специально уточнялось, что прием производится только на первый курс института и только с 1 по 15 июня. Но главное состояло в перечне необходимых документов. Там, помимо стандартных анкеты, заявления, автобиографии, аттестата, справки о состоянии здоровья и двух фотокарточек, фигурировала также «характеристика общественной организации». Это означало, что переход возможен только с согласия формально комсомольской организации, а фактически — парткома и дирекции МАИ. В свою очередь, такое согласие было невозможно без письменного или устного (телефонного) запроса из ИМО. Получался порочный крут, разорвать который можно было только произведя соответствующее впечатление на приемную комиссию ИМО.

* * *

Я отправился к инспектору, у которого попросил аудиенции и которому, как мог, объяснил свое положение. Видимо, смог объяснить, а инспектор смог понять и в объясненное положение войти. Я совершенно не помню этого разговора — настолько волновался, понимая, что решается судьба жизни. Но налицо материальный результат разговора — даже два: во-первых, совет-разрешение написать заявление на имя директора ИМО с просьбой о приеме; во-вторых, письменная реакция ИМО на это заявление.

Черновик заявления тоже хранится в моем архиве и не дает простора фантазии:

«Директору МГИМО т. Степанову

(Я не знал тогда еще даже имени-отчества, так что отпадают малейшие подозрения в личных связях.)

В 1944 г. я с отличным аттестатом окончил на Урале среднюю школу и, имея очень ограниченные условия и время для выбора вуза, вынужден был поступить в Московский авиационный институт.

Сейчас, после того как я прослушал материал 1-го курса этого института и более серьезно ознакомился с предстоящей мне профессией, я пришел к выводу, что ошибся в выборе последней.