о ином ключе, увидеть в его произведении иную духовную перспективу, Толстой объяснил законы «своей реальности» в огромных по объему историко-философских главах – неотъемлемой части «Войны и мира».
Главы эти часто казались читателям, историкам литературы не до конца органичными, входящими в противоречие с художественным рассказом Толстого. Едва ли это так на самом деле. Все, что было «растворено» в поэтических эпизодах романа, что определило собой характер каждого из его описаний, получило теперь свой законченный вид. Главные идеи толстовской философии 1860-х годов – о непроизвольности исторических событий, восходящих к единому, отраженному в «бесконечно малых элементах» «началу бытия», о невозможности управлять «естественным ходом жизни», о свободе частных поступков и предопределенности движения истории – оказались только «вынесены» из повествовательной, сюжетной ткани «Войны и мира» на всеобщее обозрение.
Последние в «Войне и мире» художественные главы показывали ее героев уже в другую историческую эпоху, прямо устремленную к современным Толстому 60-м годам XIX века. В эпилоге произведения изображалось послевоенное время, когда единство минувшей поры оказалось утраченным, – время декабристских тайных собраний, время правительственной реакции.
Пьер Безухов, который порвал с масонами, имел теперь отношение к тайным обществам иного рода (в действительности те и другие были тесно связаны между собой), думал, как переустроить Россию на гуманных, «любовных» началах. Его новый родственник – Николай Ростов держался официальной линии, не допускающей перемен, давящей и непреклонной. «Составь вы тайное общество, – говорил он своему шурину, – начни вы противодействовать правительству, какое бы оно ни было, я знаю, что мой долг повиноваться ему. И вели мне сейчас Аракчеев идти на вас с эскадроном и рубить – ни секунду не задумаюсь и пойду. А там суди как хочешь». Тут не было, как прежде, столкновения «жизни» и «нежизни». Идейные расхождения грозили пошатнуть саму естественную жизнь в ее сердцевине. Призрак уже не войны с Наполеоном, а совсем другой войны – гражданской – словно витал над этим спором.
Новые конфликты в эпилоге произведения требовали качественно иной авторской позиции. Изображая идейный раскол между героями, писатель не стремился занять сторону одного или другого из них, почти не обнаруживал свое отношение к происходящему. Оба они были ему дороги. В судьбе того и другого восторжествовала «непринужденная» философия «Войны и мира». Оба стали семейными людьми, достигли домашнего единения и счастья. Откуда же роковое непонимание между ними? Сотворенная Толстым «новая реальность», кажется, не обещала ничего подобного…
Составная часть «Войны и мира», ее эпилог уже не вполне принадлежал этому произведению. Наряду с толстовской проблематикой, тесно переплетенные с ней, тут возникли новые, мало связанные с поэтическим космосом великой книги жизненные конфликты. Назревающий между героями раскол застигал их неожиданно, приходил из другой, вполне объективной реальности. Так же внезапно, словно ниоткуда, над ними вырастала тень Пугачева (об этом в эпилоге однажды говорил Безухов).
Эта «внутренняя гроза», правда, напомнила о себе однажды и в тех эпизодах произведения, которые были посвящены войне 1812 года. «Богучаровский бунт» (подобные волнения крестьян, вызванные разными причинами, действительно случались кое-где в период нашествия Наполеона) был как далекая, но быстро потухшая зарница на русском горизонте. Этот массовый «вывих сознания» Николай Ростов решительно «вправил» всего лишь одной зуботычиной. «Чувствительное» потрясение опять, как это бывало и в судьбах отдельных персонажей, возвратило «живую жизнь» на круги своя. Более того, неожиданным для себя «усмирением смуты» герой приобрел будущее счастье – «спаситель и заступник», он познакомился тогда с будущей своей женой княжной Марьей. Все устроилось как нельзя лучше.
А все-таки странное брожение среди крепостных крестьян выглядело почти необъяснимым с точки зрения естественной философии романа. Все каратаевское, «круглое» вдруг потухло на миг в этих мужиках из имения князя Андрея. Богучаровское «недоразумение», хотя и было спровоцировано французскими прокламациями, совсем не походило на те «уловки» цивилизации, что подстерегали Наташу, Андрея или Пьера. У него были домашние, русские корни. Недовольство собственным положением, внутренней отчужденностью господ, суеверные фантазии – все это прорвалось у крестьян в самых нелепых, угрожающих формах. Реальная проблематика национальной жизни вдруг напомнила о себе независимо от любой философии безгрешного бытия.
Прежде чем начать работу над «Войной и миром», Толстой задумывал роман о декабристах. Это был современный замысел. В центре его находился один из многолетних «сибирских изгнанников», который много лет спустя, во второй половине 1850-х годов, после объявленного царем помилования возвращался в Москву. Из этого «зерна», собственно, и выросло все грандиозное древо «Войны и мира». Писатель обратился к молодости своего героя, чтобы оттуда начать движение к его преклонным годам. Завершая свое произведение, Толстой словно приближался опять к его «отправной точке».
Однажды, в 1858 году, разочарованный духом преобразований своего времени, он написал известному литератору В. П. Боткину: «Политическая жизнь вдруг неожиданно обхватила собой всех. ‹…› А людей, которые бы просто силой добра притягивали бы к себе и примиряли людей в добре, таких нету». В эпилоге «Войны и мира» Толстой показал героя, близкого своим идеальным представлениям. Возможно, таковым виделся ему уже и тот самый первый персонаж начатого, но так и не законченного «декабристского» романа.
Безухов – странный декабрист, не заговорщик, не политик. Он человек, всем без исключения желающий добра, каким он его себе представляет, каким он понял его в эпоху народной войны с Наполеоном. «Ведь я не говорю, – утверждал он, – что мы должны противудействовать тому-то и тому-то. Мы можем ошибаться. А я говорю: возьмемтесь рука с рукою те, которые любят добро, и пусть будет одно знамя – деятельная добродетель». Но при чем здесь вообще декабристы? Почему бы герою не удовольствоваться просто найденным счастьем? Чуткая Наташа однажды предлагала мужу поверить собственную правоту самой высокой у Толстого мерой – мерой Каратаева: «Как он? Одобрил бы тебя теперь?» И, уже готовый сказать: «Да», Безухов честно признавался перед собой: «Нет, не одобрил бы».
Между тем именно «каратаевские» открытия, сделанные Безуховым на исходе 1812 года, неумолимо влекли героя к попытке «освободить» общество от любых «цивилизованных» начал. Далеко не Ростов был зачинщиком конфликта в эпилоге «Войны и мира». Это Пьер, убежденный, что без него «все распадается», говорил и действовал как обладатель последней истины. Он мечтал, что «люди добра» все вместе предотвратят новую пугачевщину. Увы, подобный рецепт «исцеления по-безуховски» не обещал подлинной России ни мира, ни согласия. Слишком своевольным, расплывчатым было это добро, в одиночку найденное героем. Отражение пугачевщины, скорее, грозило обернуться ее продолжением. Религия безгрешного человечества приносила совсем не те плоды, о которых мечталось. Далекие сполохи русской революции были уже слишком хорошо различимы в новых «филантропических» мечтаниях благородного, искреннего Пьера. В отличие от большинства декабристов он думал о мирном, «полюбовном» перевороте. Но все-таки оказался – не мог не оказаться – вместе с теми, кто гордо (это повторится и дальше в революционной среде) называл свое движение «освободительным». Вот так же и сам Толстой на склоне лет, осуждая революционеров, будет невольно им сочувствовать.
Пока же, наблюдая за своим героем как бы извне, художник только пытался различить судьбу своей мечты в реальном, грешном мире. Как ни старался он смотреть на Безухова отстраненно, даже с едва различимой улыбкой, было заметно, что сам он больше на стороне Пьера, чем на стороне его оппонента Ростова. Ведь «положительный» Безухов говорил и думал так по-толстовски! Своеобразной мерой правоты того и другого персонажа стало причудливое отражение их спора во внутреннем мире юного Николеньки Болконского.
Странный сон, увиденный мальчиком, завершал художественный рассказ эпилога. Дядя Пьер и он сам в касках, наподобие тех, что носили герои античности (Николенька увлекался греческим писателем Плутархом), войско, которое они ведут за собой, дядя Николай Ильич, грозно ставший у них на пути, князь Андрей – умерший отец, который внезапно слился с образом Пьера и заменил его собой. Проснувшийся Николенька (тут было много ребяческого) грезил о подвигах, о славе. Но больше всего – о чем-то возвышенном и прекрасном, что сделает он сам во имя всех людей. В этих мечтах о благе человечества он был заодно с Безуховым. И сон его никому не предвещал мира. Потому что «естественное» добро Безухова, потому что испытанное Николенькой «не названное, но высокое», устремляясь в подлинную жизнь со страниц «новой реальности», обещали этой жизни поистине великие потрясения…
У истоков «Войны и мира» находилась давняя мечта ее создателя о земном блаженстве всех живущих. В определенном смысле книга Толстого и представляла собой утопическое произведение, созданное на материале национальной истории. Эта религиозно-философская основа сообщила замыслу писателя единственно возможный масштаб, направление и способы развития, определила собой главные итоги уже завершенного произведения.
Грандиозная книга о былом во многом утвердила готовый состояться в национальном мире переворот во взглядах на отеческое прошлое, по-своему отразила историческое мироощущение новой, смутной поры. Но разве лишь поэтому оказалась «Война и мир» так дорога последующим поколениям русских?
Каждый, кто прикоснулся хотя бы однажды к этой поэтической вселенной, испытал на себе ее неотразимое воздействие. Чудодейственный талант ее творца подарил нам великую радость сопереживания и любви – навсегда. Нас вечно пленяет исключительное мастерство художника, его редкое, своеобразное искусство слова. Представить нашу литературу без «Войны и мира» сегодня попросту невозможно. Это одно из центральных ее произведений, великое культурное достояние. Трудно представить без нее и русское патриотическое сознание. Кого оставит равнодушным эта земная, подлинная Россия с ее многообразными лицами, ее праздниками и бедами, ее открытым сердцем и твердой решимостью защитить себя в бою? Где еще мы найдем столь живой, ощутимый, столь законченный образ давно ушедшей эпохи? И какой эпохи! У кого еще есть такая история? В какой национальной культуре найдется такая книга? Сложная, парадоксальная. А все-таки – неиссякаемо солнечная.