Война и мир. Том 1 — страница 8 из 86

Бородинское сражение 26 августа (7 сентября) 1812 года стало одним из тех событий национальной жизни, когда русский дух являет себя с исчерпывающей силой и чистотой. Столь же ясными, законченными были и сокровенные устремления армии Наполеона. Столкновение в бою вечно враждебных духовных начал оказалось предельно откровенным. Эта последняя определенность, желание каждой из сторон во что бы то ни стало утвердить свои ценности сделали битву исключительно жестокой. Суть и смысл русской судьбы, глубинные пути человеческой истории открылись в ней почти воочию зримо.

Десятки описаний, оставленных россиянами – участниками сражения, передавали единое, только раз в жизни испытанное каждым из них состояние неземного восторга, прикосновения к Небесной Правде. Офицер 1812 года и вдумчивый историк той эпохи И. П. Липранди, вспоминая себя, своих товарищей накануне Бородинского дня, так описывал общее настроение, укрепленное только что состоявшимся молебном: «По окончании священной процессии, все мечтания, все страсти потухли, всем сделалось легче; все перестали почитать себя земными, отбросили мирские заботы и стали как отшельники, готовые к бою на смерть»[4]. В свою очередь, артиллерийский офицер Н. Любенков рассказывал, что на поле боя «собственная жизнь сделалась бременем, тот радовался, кто ее сбрасывал, – он погибал за Государя, за Россию, за родных»[5]. Судя по многочисленным рассказам русских участников битвы, день неслыханных ужасов и потрясений оказался для каждого из них, уцелевших, моментом подлинного откровения о своей нетленной, ангельской природе, восставшей на защиту не только земного, но разлитого в земном Вечного Отечества.

На страницах «Войны и мира» великая битва русской истории тоже стала центральным событием. Уверенность художника в том, что день Бородина представлял собой прежде всего нравственный день, вероятно, только укрепилась после его поездки на поле сражения осенью 1867 года. Острее и глубже большинства своих современников Толстой ощутил от начала до конца проникающий битву, различимый в каждом ее действии характер духовного противоборства. В отличие от Аустерлицкой баталии, он говорил теперь о «великой брани», где русские сражались на своей земле, за свои ценности. И он показал истинно русский бой – простой, бесхитростный и жертвенный.

Русский солдат, начиная от рассказа о полковом смотре под Браунау и кончая знаменитой «массовой» сценой встречи Кутузова с войсками под Красным, всегда изображался у Толстого, как нигде больше в отечественной литературе, пластично и выразительно, в сотнях разнообразных лиц. Но солдаты при Бородине в этом отношении, кажется, все-таки не имеют себе равных.

Вся возможная психологическая правда о русском человеке в бою за родную землю, его стойкости и упорстве, внутренней собранности «в отпор происходящему», его отчаянном веселье в минуту опасности прозвучала в потрясающей картине «семейного кружка» артиллеристов на батарее Раевского, куда оказался заброшен наивный Пьер Безухов. Удивительная душевная прочность отличала и солдат из полка Андрея Болконского, безропотно избиваемых в резерве ядрами и гранатами на страшном овсяном поле, готовых полечь все до единого на своем самом «незначительном» месте. Лучшие, возвышенные черты народного характера оказались тут запечатленными раз и навсегда. Дар Толстого «захватывать» воображение читателя достигал при этом просто исполинской силы. Весь ужас ожидания в резерве «своего часа», вся горячность и боевой азарт занятых воинским делом артиллеристов переживались и переживаются каждым из нас, будто испытанные наяву.

Оставаясь верным духу русской истории, Толстой показал не столько сражение, сколько «великое стояние» русских, вооруженных самой истиной, подобно далеким своим предкам, заступивших дорогу наглому, бесстрашному врагу. Гибель артиллеристов на захваченной врагом батарее, «бесполезная» трата людей полком князя Андрея, смертельное ранение самого героя были выражением глубинной сути русского сопротивления Наполеону. Это любовь, гармония, добро в полном согласии со своей светлой природой отторгали ненависть, разрушение, хаос. Мир противостоял войне. Но то были все же толстовский мир и толстовская война.

Бородинское сражение виделось писателю своего рода последним торжеством начал непринужденного бытия. Он рисовал битву, где ходом дел руководит не воля главнокомандующего, а сама жизнь, сотканная из тысячи случайностей. Сила естественной, природной жизни, как пчел, как растревоженных муравьев, соединила в «Войне и мире» русских людей независимо от их сословия, возраста, звания, соединила тем прочнее, чем более жестоким было оскорбление, нанесенное французами этой жизни.

Современники войны 1812 года часто называли духовный подъем русского народа «воспламенением сынов Отечества». У Толстого встречался похожий образ. Он упоминал некий скрытый огонь, отблески которого там и тут вспыхивали на лицах участников битвы. На страницах «Войны и мира» это был огонь земного, раздраженного и вместе торжественного чувства, разлитый в переживаниях каждого из русских. Вечером накануне сражения Андрей Болконский на вопрос Безухова о том, от чего будет зависеть победа, отвечал: «От того чувства, которое есть во мне, в нем, – он указал на Тимохина, – в каждом солдате». Этот земной огонь, этот жар, подирающий по коже, пронизывал при Бородине всю живую плоть русской армии. Солдаты, офицеры, генералы поступали лишь по его велению, обретая каждый в себе физически ощутимую «святыню жизни». Это она двигала в романе тысячами отдельных импульсов, определяя характер сражения и его исход. Русское войско представало как единый, чуждый всему формальному, «сгусток естественного бытия».

Споры о том, кому принадлежала победа на Бородинском поле, не затихают и по сей день. Толстой был одним из первых, кто в потомстве определил результат сражения как безусловную победу русской армии. Завершая описание битвы, он сказал об этом в самых торжественных словах, ныне ставших едва ли не хрестоматийными. «Не та победа, – говорил писатель, – которая определяется подхваченными кусками материи на палках, называемых знаменами, и тем пространством, на котором стояли и стоят войска, – а победа нравственная, та, которая убеждает противника в нравственном превосходстве своего врага и в своем бессилии, была одержана русскими под Бородиным».

Вслед за Толстым сегодня мы верим, знаем: это так и есть, Бородино – нравственная победа наших предков, наша победа. И все же величественный итог Бородинского дня подводился писателем совершенно в духе его собственных философских воззрений. Какую нравственность имел в виду Толстой? Ни один участник сражения, пожалуй, не посмел бы назвать знамя куском материи на палке. За знамя отдавали жизнь. То была самая честная, праведная смерть. Но Толстой определенно хотел противопоставить моральную победу русских этим, как он утверждал, кускам материи, воплощенному в них державному нравственному началу. Иначе рассуждать, по всей вероятности, он не мог.

Андрей Болконский под Аустерлицем, устремляясь со знаменем в атаку, почувствовал: знамя на ветру тяжелое, оно клонит человека к земле. Очевидно, он мог бы ощутить фактуру ткани, из которой пошито знамя, его цвет. Больше оно ни о чем не говорило естественному чувству, во всем принадлежало к разряду пустых «отвлеченностей». Болконский убедился в этом всего миг спустя после своего аустерлицкого ранения. «Как тихо, спокойно и торжественно, – думал он при виде плывущих по небу облаков, – совсем не так, как я бежал, ‹…› не так, как мы бежали, кричали и дрались…» «А, знамена!» – рассеянно, как о чем-то постороннем скажет Кутузов в «Войне и мире» после сражения под Красным, когда его внимание обратят на захваченные трофеи. Говоря о нравственной победе русской армии при Бородине, Толстой, как и прежде, имел в виду торжество дорогого ему, как полагал он, безгрешного, земного бытия.

* * *

Среди многих и многих персонажей «Войны и мира» Андрей Болконский и Пьер Безухов занимали совершенно исключительное место. Говоря о Ростовых, капитане Тушине, русских солдатах и офицерах, Толстой описывал дорогую ему бессознательно-нравственную жизнь, которая подчиняется прежде всего инстинкту и чутью. Она была не в состоянии осмыслить собственную «святость», понять, почему она такова. Нечто подобное происходило и с действующими лицами иного рода. Курагины, Друбецкие не думали, хорошо или плохо то, что они затевают в данный момент. Андрей Болконский и Пьер Безухов, исключая отдельные «проблески» моральных суждений у других действующих лиц, несли в себе уже полностью осознанное стремление найти в мире нравственное начало, построить свою жизнь в согласии с ним.

Расположенные к самоанализу герои «Войны и мира» между тем изначально несли на себе печать противоречия, свойственного взглядам их создателя. Получалось, что в их лице цивилизованный человек при помощи отвлеченного разума хотел познать нечто, отрицающее разум; что рассудок, не основанный на чувстве, нужен человеку лишь для того, чтобы убедиться в ненужности такого рассудка. Ибо до тех пор, пока человек будет разумным, он не достигнет полноты совершенства, в лучшем случае разум потребуется ему для защиты естественного течения жизни от цивилизованного вмешательства. Искания героев неизбежно устремлялись к тому, чтобы освободить во всей возможной полноте «неомраченное» чувство, достичь тем самым дорогих Толстому ценностей бытия, неотделимых от самой природы.

Разумеется, у того и другого героя были разные дороги к одной цели. Открытый, безалаберный, наивный, праздный Пьер Безухов. Сдержанный, внешне холодный, сосредоточенно деятельный князь Андрей. В судьбе каждого из них сбывалась единая логика, но сбывалась по-своему.

Обоих героев отличала своеобразная «честность мысли», оба они искренне служили тому, что в данный момент считали истиной. Может быть, именно это внутреннее благородство и стало главной причиной того, почему вот уже несколько поколений читателей так искренне сопереживают князю Андрею и Пьеру, вслед за их создателем так любят этих героев. Собственный разум не был для них игрушкой, как для умницы-дипломата Билибина. Убеждение и жизнь следовали тут нераздельно. Оттого и были столь болезненны, глубоки постигавшие обоих душевные и жизненные катастрофы. Зато и моменты «обретения себя» тем и другим героем означали самое полное торжество внутреннего идеала «Войны и мира».