ли в новую эру геополитики, и не нужно притворяться»[96].
Бинарная конструкция Кагана (восприятие геоэкономических «мускулов» как своего рода комбинации нулевой суммы с военной мощью) принципиально ошибочна. То же самое следует сказать о тех исследователях, которые пытаются извлечь аналогичные уроки из современных военных сценариев, наподобие реализуемого в Крыму или вроде пока подразумеваемых (уже упоминавшийся военно-морской потенциал Китая). Утверждать, что государства все чаще и чаще прибегают к экономическим методам достижения своих геополитических целей, отнюдь не означает, будто потенциальное использование военной силы утратило значение важной составляющей в стратегиях многих государств по достижению геополитических целей.
Однако военная сила перестала быть ведущим инструментом (и даже одним из ведущих). Сегодня именно экономические факторы побуждают государства проводить более традиционную геополитику или удерживают их от проведения такой геополитики. Возьмем, как пример, реакцию США и ЕС на российское вторжение на Украину: Кремль «показал, что былые союзы вроде ЕС и НАТО в двадцать первом столетии значат меньше, нежели новые торговые связи, налаженные им с условно „западными“ компаниями наподобие „Бритиш петролеум“, „Экксон“, „Мерседес“ и БАСФ»[97]. Укрепление китайского напора свидетельствует о том, что Китай, вероятно, заключает такие же сделки в ущерб коммерческим интересам США в Азии[98].
Понимание того, когда и как действует современная геоэкономика, требует восприятия этой дисциплины как неразрывно связанной с традиционным военно-дипломатическим подходом к внешней политике. В самом деле, многие критические замечания в адрес отдельных геоэкономических инструментов – особенно санкций – позволяют сделать вывод, что данные инструменты неэффективны именно благодаря непониманию указанной связи. Проблема не нова. Современные дискуссии в политических кругах США и Европы относительно «адекватного» наказания России за недавнюю территориальную агрессию находят, например, поразительные параллели в дискуссиях накануне Второй мировой войны. Когда Италия Муссолини аннексировала Абиссинию (нынешнюю Эфиопию) в 1935 году, Соединенные Штаты и Великобритания мучительно долго обдумывали свой ответ. «Британский премьер-министр Болдуин заметил с некоторым сожалением, что любые санкции, которые, вероятно, сработают, наверняка приведут к войне, – вспоминал Генри Киссинджер. – Вот и конкретный пример, опровергающий мнение, будто экономические санкции являются альтернативой военному противостоянию агрессии»[99]. Впрочем, по мнению историка Алана Добсона, «Италия не могла победить Францию с Великобританией – или любую из этих стран по отдельности, но опасность справедливого возмездия следовало наглядно растолковать. Если бы экономические санкции ввели иначе… и были бы поданы как ясное предупреждение о неизбежном применении военной силы Францией и Великобританией, современная история могла оказаться совсем другой»[100]. Иными словами, более агрессивные санкции могли бы подействовать, но они бы не подействовали в качестве отдельного геоэкономического инструмента, не связанного с прочими аспектами управления государством[101].
Второй фактор возрождения геоэкономики состоит в том, что, по сравнению с предыдущими эпохами, те государства, которые наиболее склонны к экономическому проецированию своего влияния, сегодня обладают куда большими ресурсами в их непосредственном распоряжении. Во многом перед нами история современного возрождения государственного капитализма[102]. Подобно геоэкономике, государственный капитализм отнюдь не нов, но переживает сегодня очевидное возрождение. Правительства, а не частные акционеры, владеют ныне тринадцатью крупнейшими в мире нефтяными и газовыми компаниями, и государства контролируют 75 процентов мировых энергетических запасов[103]. С 2004 по 2009 год не менее 120 государственных компаний дебютировали в списке крупнейших компаний мира по версии журнала «Форбс», а 250 частных компаний покинули этот список[104]. По данным 2013 года, предприятия с государственной поддержкой занимают 80 процентов китайского фондового рынка, 62 процента рынка России и 38 процентов рынка Бразилии, – а с 2005 года эти компании обеспечили больше половины пятнадцати крупнейших первичных публичных размещений в мировом масштабе[105]. Минимум треть прямых иностранных инвестиций в развивающихся странах с 2003 по 2010 год сделана государственными компаниями[106]. Правительства сегодня выступают ведущими игроками на ряде важнейших мировых рынков облигаций. В начале 2000-х годов в мире имелось около 2 триллионов долларов резерва; по состоянию на середину 2015 года, объем резервов в общей сложности превышает 11 триллионов долларов, и суверенные фонды, или фонды национального благосостояния, – данный термин появился в 2005 году – владеют дополнительными активами на сумму от 3 до 5,9 триллиона долларов. (По некоторым прогнозам, эта сумма может вырасти до 10 триллионов долларов к концу текущего десятилетия[107].) Резервы развивающихся стран тоже выросли – с немногим более 700 миллиардов долларов в 2000 году до примерно 7,5 триллиона долларов в 2015 году, и эта цифра значительно превышает уровень резервов, необходимый для обеспечения импорта[108].
Во многих сферах, от основных отраслей промышленности до рынков акций и облигаций, от распределения потоков капитала до прямых иностранных инвестиций, сила государства становится все более зримой. Кроме того, сохраняющаяся картина действия более крупных структурных факторов – например, положительное сальдо торгового баланса в Азии и высокие цены на сырье – позволяет предположить, что государственная казна останется полной (несмотря на волатильность цен на нефть, свойственную 2014–2015 годам)[109]. Финансовый кризис, начавшийся в 2008 году, почти не повлиял на эти структурные факторы и не изменил политический статус-кво в таких оплотах государственного капитализма, как Китай, Россия и Совет сотрудничества стран Персидского залива. Наоборот, он укрепил позиции лидеров, и без того скептически настроенных по отношению к базовым экономическим, дипломатическим и стратегическим возможностям США.
Появление этого нового поколения государственных капиталистов – существенно более многочисленного, богатого, глобалистского, менее демократического и более комплексного, нежели их предшественники, – ставит важные вопросы перед внешней политикой США. Например, единственной демократией в десятке крупнейших в мире суверенных фондов благосостояния является Норвегия[110]. Концентрация такого богатства и таких рычагов экономического влияния в руках государства предлагает подобным правительствам новые источники власти и новые инструменты внешней политики. Сегодняшние государственные капиталисты выходят на рынки напрямую, порой «формируя эти рынки не только для прибыли, – как заметила бывший госсекретарь США Хиллари Клинтон, – но и для укрепления и применения власти от имени государства»[111]. В данных условиях хотелось бы видеть более внятное и очевидное осмысление правительством США роли геоэкономических инструментов.
Третий фактор, объясняющий возрождение геоэкономики, меньше связан с текущими моделями поведения государств и больше – с переменами на самих мировых рынках. Примечательно, что нынешние рынки – более «глубокие», быстрые, управляемые и интегрированные, чем когда-либо прежде, – оказывают существенное влияние на внешнеполитические решения и результаты, одновременно заставляя обращать пристальное внимания на экономические критерии. Если отвлечься от того факта, что государства все чаще используют экономические инструменты для достижения позитивных геополитических результатов, следует отметить, что рыночные силы и экономические тренды сами по себе диктуют стратегические решения по наиболее важным вопросам национальных интересов США. Судьба Европейского союза – пожалуй, величайшего достижения западной внешней политики двадцатого столетия и ближайшего внешнеполитического партнера США – в последние четыре года оставалась заложницей колебаний на рынках облигаций ничуть не меньше, чем от политической воли европейских столиц[112]. Способность Египта (и, следовательно, всего региона) обеспечить переход от хаоса к стабильности во многом зависит от экономических успехов. В самом деле, даже условия военного вмешательства США в дела Ближнего Востока могут кардинально измениться в следующем десятилетии благодаря сланцевой энергетической революции в Северной Америке[113].
Остановимся чуть подробнее на этом последнем североамериканском примере: по данным геологической разведки, извлекаемые запасы газа увеличились более чем на 680 процентов по сравнению с 2006 годом, а производство сланцевой нефти (СН) выросло в полтора раза с 2007 по 2012 год[114]. По мере роста добычи СН в Америке и сокращения импорта нефти страны Западной и Северной Африки и Ближнего Востока вынуждены переориентировать свой экспорт на Китай. Вследствие «перекраивания» современных торговых путей должна измениться и внешняя политика этих стран-производителей энергии. Если производство в США в конечном счете достигнет верхней границы прогнозов (14–15 миллионов баррелей нефти ежедневно), мировой рынок нефти подвергнется коренной трансформации. Лелеемая Организацией стран-экспортеров нефти (ОПЕК) возможность поддерживать стоимость барреля на уровне 90–110 долларов изрядно ослабнет – если не исчезнет вовсе. Звучит действительно неплохо, однако сближение рыночной цены и себестоимости барреля нефти при этом не будет безусловно выгодным для геополитических интересов США. Хотя некоторые страны, зависящие от нефтяных доходов как основного источника государственных финансов, традиционно недружелюбны к интересам США (речь об Иране, России и Венесуэле), другие считаются дружественными: это, например, Саудовская Аравия, Мексика, Норвегия и (все больше) Вьетнам.