– Да, Меченый, – продолжал репортер. – Я его ненавидел, а боялся, пожалуй, больше, чем пуль. Он был влюблен в Журему: ему достаточно было бы шевельнуть пальцем, чтобы раздавить меня, стереть с лица земли.
Он снова зашелся пронзительным, отрывистым, нервным смешком, а потом начал чихать. Барон, почти забыв о нем, думал о своей ненависти к этому кровопийце-фанатику. Что сталось с виновником чудовищного злодеяния? Он боялся спросить, чтобы не услышать в ответ: «Жив». Репортер опять говорил что-то о воде. Барон вслушивался, но понимал с немалым трудом. Да, да, водоемы на Вассе-Баррис: ему ли не знать эти канавы, прокопанные вдоль реки? Заполнявшая их во время паводка вода спасала людей, животных и птиц в те долгие месяцы (а иногда и годы), когда Васса-Баррис пересыхала. Но Меченый? Что сталось с Меченым? Он погиб в бою? Его взяли в плен? Эти вопросы готовы были сорваться у него с языка, но он сдержался.
– Это надо осмыслить, – убежденно, гневно, горячо говорил репортер. – Я, как вы понимаете, едва различал их лица. И понять пока не смог.
– О чем вы? – спросил барон. – Простите, я отвлекся и прослушал.
– Я о женщинах и о сорванцах, – пробормотал репортер. – Так их называли в Канудосе-«сорванцы». Когда солдаты захватили водоемы, эти мальчишки вместе с женщинами стали прокрадываться туда по ночам, надеясь наполнить какую-нибудь жестянку, чтобы жагунсо могли продолжать сопротивление. Они, они одни занимались этим. Они же добывали те жалкие отбросы, которые назывались едой. Теперь вы хорошо меня слышите?
– Что я должен сделать? – спросил барон. – Удивиться? Ужаснуться?
– Попытаться понять, – по-прежнему невнятно ответил репортер. – Кто им приказывал? Наставник? Жоан Апостол? Антонио Виланова? Кто решил» что только дети и женщины будут ходить к Фазенде-Велье за. водой, зная, что у водоемов сидят солдаты, бьющие их на выбор? Зная, что из каждых десяти человек назад придут один-двое? Кто запретил взрослым мятежникам это самоубийство, потому что им подобала более возвышенная смерть-смерть в бою? Кто? – Гость вновь с тоской впился взглядом в барона. – Боюсь, что никто ничего не решал, не приказывал, не запрещал. Все разом, одновременно, без вмешательства извне сочли нужным поступать так, как они поступали. Иначе они не послушались бы ничьих приказов и не шли бы под пули с таким самоотвержением.
– Фанатики, – произнес барон и сам услышал, с каким презрением это было сказано. – Только слепая нерассуждающая вера может подвигнуть на такое. Героические поступки обычно объясняют высокими и благородными мотивами. Но за подвигом часто стоит предрассудок, узость взглядов, самая нелепая идея.
Репортер замер, не сводя с него глаз. Лоб его покрылся испариной. Он явно подыскивал хлесткий ответ, и барон уже не в первый раз приготовился выслушать какую-нибудь дерзость. Однако тот пока не возражал, очевидно, чтоб потом загнать барона в угол.
– А солдаты состязались в меткости, это было даровым развлечением в их тягомотной жизни, – сказал он. – Они занимали позицию у Фазенды-Вельи и поджидали, пока луна не осветит ползущие за водой тени. Мы слышали выстрелы и звон – значит, пуля пробила жестянку, котелок, кастрюлю. На рассвете водоемы всегда оказывались заваленными телами убитых и раненых. Но…
– Но вы ничего не видели, – вставил барон. Волнение репортера бесило его.
– Это видела Журема, видел Карлик. Я это слышал. Я слышал, как женщины, отправлявшиеся на Фазенду, прощались с мужьями, а мальчишки-с родителями, как они благословляли их и говорили, что свидятся теперь на небесах. И я слышал, что происходило, когда они возвращались-не все, разумеется, те, кому повезло на этот раз. Ни умирающие старики, ни обезумевшие от жажды воды не получали. Воду несли в траншеи, чтобы жагунсо смогли держать ружье еще сколько-то часов или минут.
– А вы как же обходились? – спросил барон. Смешанное с ужасом восхищение, звучавшее в голосе репортера, раздражало его все сильней. – Почему вы не умерли от жажды? Вас-то ведь в окопах не было, верно?
– Я и сам задаю себе этот вопрос, – проговорил репортер. – Будь во всей этой истории хоть капля логики, я бы уж десять раз был мертв.
– Любовь жажде не помеха, – попытался съязвить барон.
– Конечно, конечно, – кивнул тот. – Но любовь дает силу противостоять жажде. Ну и кроме того, кое-что мы пили: высасывали жидкость откуда только возможно-кровь птиц, к примеру, даже урубу не брезговали. Жевали листья, корни, стебли-все, в чем была хоть капля влаги. Мочу, представьте, пили. – Он посмотрел барону прямо в глаза, и тот снова подумал: «Он обвиняет меня». – Разве вы не знаете, что человек продолжает выделять мочу, даже если ничего не поглощает? Это было для меня немаловажным открытием.
– Расскажите о Меченом, – попросил барон. – Что с ним?
Репортер вдруг соскользнул на пол. В продолжение разговора так уже случалось не раз, и барон недоумевал: то ли его гостю не сидится на месте от волнения, то ли у него затекают мышцы.
– Вы сказали, что он влюбился в Журему? – настойчиво продолжал барон. Странная мысль пришла ему в голову: его бывшая служанка-единственная женщина в сертанах, сама судьба, принявшая обличье женщины, и под ее власть, о которой она даже не подозревала, рано или поздно попадали все мужчины, так или иначе связанные с Канудосом. – Почему же он не…
– Должно быть, помешала война, – ответил репортер. – Ведь он был одним из главарей. Кольцо стягивалось все плотнее, времени оставалось все меньше, да и страсть его, мне кажется, пошла на убыль.
На этот раз он захохотал так, что барону показалось, будто кончится этот хохот уже не чиханьем, а слезами. Но не произошло ни того, ни другого.
– Я ловил себя на том, что хочу, чтобы война продолжалась, чтобы дела шли из рук вон плохо – лишь бы Меченый был занят. – Он жадно вдохнул воздух. – Я хотел, чтобы он погиб в бою или как-нибудь еще.
– Что сталось с ним? – настойчиво спросил барон, но гость не слышал его.
– Но и война не помешала бы ему увести Журему к себе и сделать своей женой, – задумчиво говорил он, вперив взгляд в потолок. – Ведь так поступали другие. Разве я не слышал, как они под гром пальбы, ночью или средь бела дня в гамаках, на топчанах или прямо на полу совокуплялись со своими женами?
Барон почувствовал, что лицо его вспыхнуло: даже среди ближайших друзей он не терпел разговоров определенного толка, столь частых в мужском обществе. Если репортер продолжит в том же духе, он заставит его замолчать.
– Значит, дело было не в войне, – сказал тот, словно внезапно вспомнил о существовании барона. – Он стал святым, понимаете? Так говорили в Канудосе: он стал святым, ангел осенил его своим крылом, ангел поцеловал его, ангел притронулся к нему. – Он несколько раз кивнул. – Может быть, и так. Силой брать ее он не захотел. Есть другое объяснение – оно звучит неправдоподобно, и все же… Он хотел, чтоб все было, как заповедал господь, как предписывает религия. Меченый хотел жениться на ней. Я слышал, как он сделал ей предложение.
– Что сталось с ним? – медленно проговорил барон, выделяя каждое слово.
Репортер прямо и твердо глядел на него, и барон прочел в этом взгляде немой вопрос.
– Он сжег Калумби, – все так же медленно сказал он. – Это он был… Он погиб? Как? При каких обстоятельствах?
– Думаю, что погиб, – ответил репортер. – Разве мог он уцелеть? Разве могли уцелеть Меченый, Жоан Апостол, Жоан Большой – все они?
– Вы, однако, уцелели? Да и Антонио Виланова, насколько я знаю. Значит, все-таки можно было спастись?
– Они не хотели спасаться, – горько сказал репортер. – Они хотели проникнуть в Канудос, остаться там, умереть у его стен. Антонио Виланова – случай особый. Он ушел не своей волей, ему приказали.
Итак, репортер не подтвердил, что Меченого нет в живых. Барон представил, как, набрав шайку из таких же злодеев, он продолжает свои бесчисленные преступления, бродя по Сеаре, Пернамбуко, забираясь в еще более отдаленные края, и голова у него пошла кругом.
«Антонио Виланову», – прошептал Наставник, и всех, кто находится в Святилище, точно ударяет током. «Он заговорил, заговорил», – ликует Блаженненький, ощущая, что все тело его покрылось гусиной кожей. «Благословен будь Господь наш, слава тебе, Иисусе!» Он, Мария Куадрадо, Леон, падре Жоакин, «ангелицы» бросаются к топчану, не сводя глаз с удлиненного, застывшего, смуглого лица, едва различимого в сумеречном предвечернем свете. Веки Наставника по-прежнему смежены, но сомнений нет: им не померещилось, он и вправду заговорил.
Блаженненький видит, как возлюбленные уста размыкаются, разлепляются запавшие губы: «Антонио Виланову». Толкая друг друга, все кидаются к дверям, наперебой повторяя «сейчас, отче», чтобы послать воинов Католической стражи на поиски Антонио, и несколько человек уже бросаются бежать между камнями и мешками с песком. Стрельба стихает в это мгновенье. Блаженненький снова становится у изголовья Наставника: тот опять лежит неподвижно и молча, глаза его закрыты, под складками лилового одеяния выпирают ребра, обнаруживая пугающую худобу изможденного костлявого тела. «Это уже не плоть, а дух», – думает он. Мария Куадрадо, обрадовавшись, что Наставник наконец-то произнес хоть слово, подносит ему чашку с молоком, и Блаженненький слышит ее шепот, исполненный страстной надежды: «Хочешь чего-нибудь, отче?» Много раз за последние дни звучали эти слова, но раньше Наставник, казалось, не слышал их, а сейчас похожая на череп голова с длинными спутанными полуседыми волосами медленно качнулась из стороны в сторону. Волна счастья обдает Блаженненького. Наставник жив, он будет жить! Хотя падре Жоакин, пощупав его пульс и послушав сердце, время от времени сообщал, что он еще дышит, хотя продолжалось непрестанное истечение, Блаженненький при виде этой неподвижности не мог отделаться от мысли, что душа его уже поднимается к небесам.
Чья-то рука затеребила край его одежды– Блаженненький опускает голову и встречается взглядом с большими глазами Леона, тревожно поблескивающими сквозь спутанные кудерьки. «Он выживет?» В голосе его такая тоска, что Блаженненькому и самому впору заплакать.