Война конца света — страница 97 из 130

Пока звучный, мелодичный, самый обыкновенный голос перечислял порядок выдвижения колонн, место каждого полка перед атакой, дистанции в цепи, условные сигналы, репортер сидел, снедаемый мучительным страхом и тоскою: Карлик и Журема все не возвращались. Леон еще не успел дочитать до конца, когда во исполнение первого пункта диспозиции началась артиллерийская подготовка.

– Теперь-то я знаю, что по городу били всего девять орудий, а больше шестнадцати одновременно не стреляло никогда. Но в ту ночь мне казалось, что их тысячи, что все звезды обрушились нам на голову.

От обстрела арсенал ходил ходуном, содрогались консоли, прыгала тяжелая доска прилавка; слышались грохот и треск падающих домов и кровель, взрывы, крики, а в короткие промежутки между залпами, как обычно, плачущие детские голоса. «Началось», – сказал кто-то из мятежников. Они выглянули наружу, вернулись и предупредили Леона и Марию, что им сейчас в Святилище пути нет – все в огне. Женщина заупрямилась. Жоан Большой принялся уговаривать ее, чтобы повременила: чуть только стихнет стрельба, он само лично придет за ней и за Леоном. Жагунсо ушли, а репортер понял, что Журема и Карлик – если они вообще живы – не смогут выбраться из Раншо-до-Вигарио. Еще он понял, что надвигавшийся ужас ему предстоит пережить в обществе святой и четвероногого уродца.

– Над чем вы смеетесь? – спросил барон.

– Да так, глупости, не стоит и рассказывать, – пробормотал репортер. Мысли его были где-то далеко, но вот он вскинул глаза и воскликнул:-Канудос очень сильно переменил мое отношение к истории, к нашей с вами стране, к людям. Но сильней всего – к себе самому.

– Судя по вашему тону, не в лучшую сторону, – заметил барон.

– Да, вы правы, – прошептал репортер. – Благодаря Канудосу я стал относиться к себе как нельзя хуже.

Не это ли произошло и с ним, с бароном де Каньябравой? Не налетел ли и на него какой-то вихрь, перевернувший всю его жизнь, заставивший отказаться от прежних привычек и расстаться с выношенными идеями? Не развеял ли его мечты, не похоронил ли иллюзии? Сердце его сжалось и оледенело, когда он представил себе, как в своем будуаре на втором этаже полулежит в качалке Эстела, а Себастьяна, сидя у нее в ногах, читает ей вслух главы любимых романов, или причесывает ее, или заводит австрийский музыкальный ящик; он снова увидел отрешенное, замкнутое, загадочное лицо той, которая когда-то была для него воплощением женской прелести, жизнерадостности, веселья, изящества, той, кто был ему дороже всего на свете. Усилием воли отогнав этот образ, он сказал первое, что пришло в голову:

– Вы упомянули Антонио Виланову? Это торговец, не правда ли? На редкость был жаден до денег и расчетлив. Я прекрасно знал и его, и Онорио. Они поставляли мне кое-какие товары. Он тоже стал святым?

– Ничего другого ему не оставалось, – снова раскатился саркастический хохот репортера. – В Канудосе особенно не поторгуешь: там не ходят республиканские деньги – это деньги Антихриста, деньги Сатаны, деньги безбожников, протестантов и масонов. Разве вы не знаете, что именно по этой причине жагунсо отбирали у солдат оружие, но не выворачивали у них карманы?

«Так, может быть, френолог не так уж ошибался? – подумал барон. – Может быть, он в безумии своем что-то угадал в безумии Канудоса?»

– Он не крестился, не молился, не бил себя в грудь, – продолжал репортер. – Он в облаках не витал, а стоял на земле обеими ногами, все время что-то затевал и тут же осуществлял. Не сидел ни минуты, приводил мне на ум машину с вечным двигателем. В течение этих пяти нескончаемых месяцев он кормил Канудос. Почему он под пулями и снарядами делал свое дело? Очевидно, Наставник задел в его душе какие-то тайные струны-другого объяснения я не нахожу.

– И в его душе, и в вашей, – сказал барон. – Еще немного-и вы тоже подались бы в угодники.

– До самого конца он привозил в город провизию, – ответил репортер, пропустив эту реплику мимо ушей. – Тайными тропами с несколькими верными людьми он пробирался за кордоны, нападал на войсковые обозы. Я знаю, как это делалось. Их допотопные ружья били с чудовищным грохотом, возникала паника, и жагунсо под шумок уводили десять или двадцать быков в Канудос, чтобы умирающие во имя Христово могли продержаться еще немного.

– А вам известно, откуда брались эти быки? – прервал его барон.

– Их вели из Монте-Санто на Фавелу. Таким же образом жагунсо получали винтовки и боеприпасы. Еще одна несообразность этой войны: армия снабжала и самое себя, и своих врагов.

– Мятежники грабили награбленное, – вздохнул барон. – Большая часть этих коров и коз принадлежала мне. Платили за реквизиции редко – обычно уланы попросту отбивали стада у пастухов. Мой старый друг, полковник Мурау, подал на экспедиционный корпус в суд: он требует возмещения ущерба в сумме семидесяти миллионов рейсов и на меньшее не соглашался.


В полусне Жоану Большому чудится море; счастье теплой волной омывает его. После того, как Наставник сумел отнять его израненную душу у Сатаны, только о море тосковал он временами. Сколько же лет не видел он моря, не вдыхал его запах, не ощущал его прикосновений? Должно быть, много. Много лет минуло с того дня, когда он вместе с сеньоритой Аделиньей Изабел де Гумусио в последний раз поднимался на холм посреди плантаций сахарного тростника, чтобы взглянуть на море в час заката.

Над головой напоминанием о войне жужжат пули, но Жоан не открывает глаз. Спи или бодрствуй – разницы никакой, у воинов Католической стражи, лежащих в окопах рядом с ним, не осталось ни одного патрона, ни единой горсточки дроби, ни единой крупинки пороха. Когда приперло, кузнецы Канудоса стали оружейниками, а вот стрелять нечем – зарядов не хватает.

Почему же они не уходят с отрогов Фавелы, на вершине которой в беспорядке скучились войска республиканцев? Так приказал Жоан Апостол. Убедившись, что вся колонна втянулась туда и накрепко обложена со всех сторон засевшими в ущельях, лощинах, оврагах жагунсо, он решил напасть на обоз с провиантом и боеприпасами, застрявший, благодаря усердию Меченого и крутизне горных дорог, где-то возле Умбурунаса, и попросил Жоана Большого сдержать окруженные на Фавеле полки, чтобы они не спустились на выручку своим. Сдержать их надо любой ценой. «То ли господь лишил их разума, – сонно текут мысли бывшего раба, – то ли они потеряли слишком много людей: до сих пор не послали в Умбурунас разведку посмотреть, что же стряслось с их обозом». Воины Католической стражи знают, что путь солдатам надо преградить во что бы то ни стало-хоть пулями, хоть ножами, хоть зубами. А с другой стороны тропы, проложенной саперами для телег и орудийных запряжек, тотчас ударят люди Жоакина Макамбиры. Однако солдаты пока не трогаются с места, у них и других дел хватает: они бьют по Канудосу из пушек, перестреливаются с жагунсо, наседающими на них с фронта и с флангов, а до того, что у них в тылу, им вроде бы и дела нет. «Жоан Апостол оказался умней военачальников Сатаны, – думает Жоан Большой. – Он заманил их на Фавелу. Он послал братьев Виланова и Педрана сдерживать псов на кручах Кокоробо, и полегло их там немало». Запах моря, неведомо откуда проникший в ноздри, пьянит его-Жоан Большой забывает о войне: он видит волны, он ощущает нежное прикосновение пенной влаги к своей коже. За сорок восемь часов непрестанных боев ему впервые удается сомкнуть глаза.

В два пополуночи его будит гонец от Жоакина Макамбиры-один из его сыновей. Он молод, статен, длинноволос. Присев на корточки, он терпеливо ожидает, пока Жоан проснется окончательно. Отец просил передать, что нет больше ни патронов, ни пороха. Жоан, с трудом ворочая еще непослушным языком, отвечает, что у них самих весь огневой припас вышел. Нет ли вестей от Жоана Апостола? Нет. А от Педрана? «Педран прислал сказать, – говорит паренек, – что ему пришлось отступить из Кокоробо-потери большие, и тоже нет патронов». И в Трабубу псов сдержать не смогли.

Жоан Большой наконец стряхивает с себя сонную одурь. Так что же, выходит, республиканцы от Жеремоабо повернут сюда, на них?

– Повернут, – кивает сын Жоакина Макамбиры. – Педран и все, кто уцелел, уже в Бело-Монте.

Это не Педрана дело, а его, Жоана Большого, его и Католической стражи: раз уж солдаты повернули сюда, это им надо как можно скорей возвращаться в Канудос, чтобы прикрыть Наставника от неминуемого нападения. А что собирается делать старый Жоакин? Паренек не знает. Жоан Большой поднимается на ноги: надо переговорить со стариком самому.

Ночное небо все в звездах. Приказав своим воинам не трогаться с места, Жоан Большой вместе с Макамбирой бесшумно ползет по каменистому склону. Вот беда: звезды такие яркие, что он наверняка увидит расклеванные стервятниками трупы лошадей и тело старухи. И вчера, и сегодня видел он этих коней, носивших на спине офицеров и погибших первыми; он и сам застрелил нескольких. Так надо было, этого потребовали Всевышний, и Иисус Христос Наставник, и город Бело-Монте – самое дорогое, что есть в жизни. Но все равно сердце у него сжимается, когда он видит, как с жалобным ржанием катятся лошади по камням, волоча за собой кишки, и часами мучаются, все умереть не могут, и долго-долго потом в воздухе висит тяжкий смрад. Он-то знает, откуда берется в его душе виноватое чувство, откуда возникает сознание своей греховности– это память о тех ухоженных и холеных лошадях на фазенде Адалберто де Гумусио, которым, как божествам, поклонялся и сам хозяин, и его родственники, и слуги, и рабы. Проползая бок о бок с молодым Макамбирой, он видит лежащие на тропе лошадиные трупы и спрашивает себя, почему господь не дает позабыть прошлые грехи и напоминает о них тоскою по морю, жалостью к лошадям?…

Тут перед ним оказывается труп старухи, и Жоан Большой чувствует толчок в самое сердце. Всего один миг он видел освещенное луной морщинистое лицо, широко раскрытые безумные глаза, два клыка, вылезающих изо рта, спутанные космы. Он не знает, как ее зовут, но часто видел ее в Канудосе, уже давно вместе с бесчисленными детьми, внуками, правнуками, племянниками она поселилась на улице Сердца Иисусова одной из первых, и улочку эту первой разнесли в п