— Валера, я хочу тебе кое-что сказать, — произнесла она, когда застольный шум приглушила закрывшаяся дверь. — Давай договоримся: то, что было, прошло и никогда уже не вернется. Как сказала мама: будто ничего не было. Это отрезанный ломоть. Мы его выбросим и начнем жить заново.
— Да, — ответил Герасимов и притянул жену к себе. — Да… Мы начнем жить заново…
Он начнет жить заново в этом мире, где звон посуды лишь отчасти напоминает звуки операционной, где женщины видят кровь в дни месячных, а мужчины — когда порежутся бритвой; где о войне никто ничего не знает, знать о ней не хочет и даже слушать о ней не желает, ибо тот, кто говорит о ней, быстро и жестко отрывает себя от этого мира, опускает между собой и ним высоченный железный занавес, похожий на лезвие гильотины, и эту преграду не сковырнуть, не подкопать, не обрушить. Никогда, никому, ни слова, ни полслова не рассказывать о войне! Не поймут. Отдалятся. Возненавидят. Мир способен воспринять вернувшихся с войны лишь в гробах. Выжившие — все равно что воскресшие, снятые с креста. Ну как можно смотреть им в глаза, видеть пробитые гвоздями ладони и ноги, шрамы под ребрами, исполосованные плетьми спины? Как можно это видеть и после этого уважать себя? Но мы ведь тут тоже не икру ложками жрали! И не развлекались, и не забавлялись! Мы тоже, как и вы, мы тоже! И детей рожали, и кариесы высверливали, и в очередях стояли, каждую копейку считая, и, главное, ждали — а потому у нас тоже руки пробиты и головы увенчаны терновыми венками. Мы такие же, такие же, не спорь, не говори, не открывай рта, слушать не буду, уши заткну, глаза зажмурю, отвернусь, не было у тебя ничего, не было, не было, нет-нет-нет!
Ты чувствуешь, Герасимов, как отпускает, как слабеет хватка металлической клешни, что так долго сжимала твое сердце? Ты чувствуешь, как начинаешь оживать, и очистился горизонт твоей жизни, и он прозрачен, свеж, напоен светлым дождем? Ты чувствуешь, как на тебя снисходят золотые лучи? Не оглядывайся, отцепи от себя этот страшный якорь, выключи этот сводящий с ума грохот гусеничной техники, вертолетных лопастей, автоматных очередей, минометов, гаубиц; разбей динамик, из которого несутся треск и шипение команд, криков о помощи, монотонное, безнадежное, многочасовое повторение чьего-то позывного, зашифрованного имени, которое уже не числится в списках живых. Разве ты знаком со всеми этими далекими и безликими грызачами, власенками, ступиными, нефедовыми, шильцовыми, баклухами, думбадзами? Посмотри же в глаза жене!
— …посмотри мне в глаза, — попросила Элла. — Скажи, это было?
Она держала в руках лист. Строчки ровные. Слова разборчивые. Буквы — эталон каллиграфии.
«Уважаемая Элла Леонидовна! Как коммунист, я обязан поставить вас в известность, что ваш муж на протяжении одиннадцати месяцев сожительствует… политорганы обязаны строго следить за морально-нравственным обликом офицеров… я заверяю, что предприму все усилия для сохранения вашей семьи… будет строго наказан… неусыпный контроль со стороны товарищей и партийной организации… в соответствии с требованиями нравственного кодекса и коммунистической морали… Заместитель начальника политического отдела подполковник А. Куцый».
— Скажи, — произнесла Элла, медленно перегибая письмо пополам, а потом еще раз пополам. — Ведь этого не было? Не было, Валера? Ведь ничего не было, так ведь?
Ничего не было. Ничего. Ты права, Элла. Ты права, как твоя мама. Вы с ней засаживаете жизнь цветами и травами, чтобы головокружительный запах забил прогорклый запах дыма. Вы рассаживаете повсюду скрипачей и виолончелистов, чтобы они заглушили лязг гусениц. Была бы возможность — выстирали бы, выполоскали, выбелили бы хлоркой мозги.
— Во-первых, с сегодняшнего дня ты прекращаешь пить. Больше — ни капли. Все, хватит.
Элла рисует эскиз будущей жизни. Это одно сплошное солнце, облака и птицы.
— Во-вторых, ты увольняешься из армии. Артур Михайлович пообещал назначить тебя инструктором в обком комсомола. Ты не представляешь, какая нас ждет жизнь! У тебя будут служебная машина, спецпаек, квартира, путевки за границу, уважение, почет, власть… Тебе надо завтра же купить костюм и пойти на собеседование. Обязательно нацепи свой орден…
— Он не цепляется, Элла. Он привинчивается.
— Не придирайся к словам. Ты стал заносчивым. Не забывай, что пока ты там… пока ты там был, моя мама очень много для тебя сделала. А ты, между прочим, даже пустячного сувенира ей не привез. Ну ладно, забудем все обиды. Я не сержусь. И мама тоже. Мы тебя простили.
Строительство новой жизни идет бешеными темпами. Цветы вокруг распускаются прямо на глазах, со скрипом и скрежетом. Виолончелисты дрочат смычки до дыма.
— Еще надо распределить деньги, которые у тебя на книжке. Во-первых, заплатить маме за твое проживание здесь. Второе: купить шифоньер и стиральную машину — это пригодится в будущем, когда у нас появится бэби. Дальше: надо купить телевизор для маминого начальника, чтобы он отправил ее на переподготовку — тебе как афганцу в универмаге без очереди продадут…
Герасимов прислушался. Нет, уже почти не слышно, как кричит Ступин и скулит Курдюк… Сейчас все купим, родная. Сейчас весь мир купим!
Артур Михайлович распрощался. Он позволил теще поухаживать за собой и надеть на себя пиджак. В прихожей поцеловал ей ручку. Теща посетовала на то, что руки у женщин стареют быстрее, чем тело. Герасимов поразился тому, как блестят его туфли — ни единой пылиночки! И вообще здесь нигде не было пыли. Можно окно настежь раскрыть, и даже если внизу проедет машина, воздух останется прозрачным, как родниковая вода… Но нет, нельзя вспоминать про пыль, табу!
Как-то незаметно в квартиру просочился сосед Эдик. В сумрачной прихожей его почти не было видно, только глаза поблескивали, словно «сварка», огоньки крупнокалиберного пулемета под днищем вертолета… Стоп, стоп, стоп! Нельзя! Табу!
— Привет, — сказал Эдик шепотом. — Приехал? Ну, как там? Слушай, будь другом, привези пару батников и джинсы… Вот бумажка, я тут размеры записал. И еще ручку чернильную — там, говорят, ручки клевые. Это не мне, это начальнику надо. Он как узнал, что у меня сосед в Афганистане, так каждый день про ручку напоминает. Ладно? А я тебе потом… тоже… Вот список, возьми! Не забудешь? Тут я еще записал кое-что, но это так, по мелочам…
Теща прислушивается из кухни, уши от напряжения раскраснелись. Самой просить гордость не позволяет, снова послала дочу.
— Валера, — сказала Элла. — Маме джинсы надо привезти. «Поп» не надо, лучше «Топ». Я сайза ее не знаю, сейчас обмеряю сантиметром и скажу… А чеков у тебя совсем нет? Совсем-совсем? Зря, конечно, ты их не привез. У нас в «Березке» импорта всякого навалом… Когда ты пойдешь деньги с книжки снимать? Я с тобой… Слушай, а почем там у вас лайковые плащи? Мне на осень такой плащ обязательно нужен. А говорят, детские вещи там дорогие. Что, в самом деле очень дорогие?.. Ах, если бы ты знал, как меня Маринка замучила! Ты не помнишь Маринку? Да подруга моя, с которой мы всегда на барахолку ходим. Привези ей кусачки для ногтей, она где-то их видела, теперь ни спать, ни есть не может, такие хочет…
Но эти хромированные крокодильчики с вогнутой мордочкой вовсе не главное. Нужно держать руку на пульсе моды. Герасимов с Эллой теперь фигуры иного ранга, и следует соответствовать статусу. Пару отрезов на платье из люрекса — пока не вышел из моды. Маме — черный, доче — светлый. Японский кассетник, показатель материального благополучия и престижа… Ты записывай, записывай, Герасимов, не хлопай ушами. И не отставай от жены, которая тащит тебя по многолюдной улице в салон-парикмахерскую «Чародейка». Отдаешь себе отчет, что такое обком партии? Как там надо выглядеть? И не вздрагивай же так от каждого хлопка автомобильных глушителей — это не стрельба, не сжимайся пружиной, если сбоку неожиданно распахнется дверь парадного — это не душман, не уходи от действительности, не теряйся в толпе. Эти люди, шлифующие тротуар, не враги и не друзья. А кто? Да никто. Не поддаются квалификации. Человеческая масса, советский народ. Не обращай внимания, не фильтруй, не пытайся вглядываться в глаза, рассматривать складки одежды — в них не спрятано оружие, не греется английский кинжал или отполированный до белизны китайский «калаш». И в магазинах не торгуйся, это не дуканы, здесь цены зафиксированы советской экономикой… Сворачивай налево, через проходной двор. Не оглядывайся, никто не пошлет тебе в спину автоматную очередь. А теперь направо — срежем метров сто. Да что ж ты так боишься газонов?! Табличка «Не ходить!» вовсе не означает «Осторожно, мины!». И перестань гладить себя по груди, проверяя, сколько в «лифчике» осталось магазинов и патронов. На тебя смотрят как на идиота… Что тебя заинтересовало? Да, это водка. Четыре сорта. По червонцу за бутылку. «Девушка, три бутылки… Нет, четыре. А лучше давайте шесть!» Ты спятил! Зачем тебе столько? Взгляни, Элла в шоке! Она дергает Герасимова за руку, оттаскивает от прилавка. «Нет-нет, девушка, ничего не надо! Извините!» — «Голову морочаете!» — ворчит продавщица и возвращает бутылки на стеллажи. «Это с собой, в Афган! — сопротивляется Герасимов и отрывает мелкую, но цепкую ладошку жены от своей руки. — Две бутылки залью в китайский термос, еще две — в резиновую грелку. Оставшиеся две провезу официально». — «Потом, потом! Сейчас не о водке ты должен думать!» — проявляет настойчивость Элла.
Наверное, Элла права. Она мудра. Она маяк, который показывает направление к новой жизни. В дверях магазина Герасимов сильно задел плечом какого-то человека. Не обратил внимания, пошел дальше. Но его окликнул голос:
— Эй, братан! Афган?
Герасимов обернулся. Жилистый мужик, постриженный почти наголо, с медным от загара лицом и шеей; под носом топорщатся неряшливые усы; вокруг глаз, словно трещинки, расползлись светлые морщинки; одет в новенькие синие джинсы с разноцветной каймой на карманах, что так странно сочетается с пожухлым, «рабочим» лицом… Но самое главное — глаза. По ним точно не ошибешься. Да, красноватые, да, подпухшие, но снимает последние сомнения своеобразный приглушенный блеск, легкая тоска во взгляде и выжидающая, пронизывающая внимательность.