А офицер опять в собрание пить, но уже не уехать ему в отпуск: вышел из строя. Пьет офицер, пока опять не поволокут его на сани, чтобы выкрутить из тела вино. И опять:
— Рады стараться, ваш-всокродь!
Сначала по чинам шло: валились прапорщики, за прапорщиками — подпоручики, за теми — поручики. А дальше — без чина: кто капитан, а кто прапорщик — не разобрать: все одинаково пьяны. И оказалось — крепче всех подполковник Прилуцкий и прапорщик Пенчо. К утру второго дня все еще сидели они друг против друга, будто трезвые, и стакан за стаканом гоняли в желудок вино.
Так застал их строитель, робко застрявший в дверях.
— А! Пся кревь, иди — пей.
Строитель молча опрокинул два стакана, закусил и провел, распрямившись, пальцем по желтым усам. Выпил еще и заговорил негромко:
— Все ясно. Все правильно. Все хорошо. Если только людей не обижать. Вот я, например… Я на пути работаю. Для вас же, господ офицеров, работаю, и сам я, может быть, тоже офицер.
И так как прислушивались к нему офицеры, он встал, глазки у него блеснули, и продолжал:
— Все вы тут хорошие люди. А меня вы обижаете. Зачем? Я — прекрасный человек. Я — замечательный человек. Я, например, стихи пишу и посылаю в газеты. И какой я поляк? Я русский человек. Душа у меня русская, откровенная, а вы говорите — пся кревь. С вином ко мне…
Но тут прапорщик Пенчо ткнул его легонько в грудь, и строитель опрокинулся на табурет.
— Молчи!
И когда встал прапорщик Пенчо, не шатался, но по лицу, по слишком четким движениям поняли все: пьян человек, и так пьян, что никогда больше не отрезвеет, хоть десять кругов на санях открути.
— Господа офицеры! — сказал прапорщик Пенчо. — Спасите меня. Я погибаю. Тело мое жаждет покоя, а душа — счастья.
И, покачнувшись, прапорщик Пенчо вырыгнул на стол вино.
Подполковник Прилуцкий загоготал радостно:
— Крышка тебе! Не выдержал. Раз такое делаешь, не выдержал: пьян. Я всех перепил! Я! Я в отпуск поеду! Я! Я всех перепил.
Поставил стакан и рукавом опрокинул бутылку. Из горлышка полилось красное вино.
Хозяин собрания подскочил:
— Последняя бутылка, господин полковник.
— Все равно. Я всех перепил. Я уеду в отпуск. А в отпуске, в столицах-то…
И, оглядев всех, подполковник продолжал, откинувшись на спинку стула и усмехаясь:
— А лучше так. Очередь моя по правилам — первая. Так не уеду я в отпуск. Всех перепил — могу значит, а не уеду, и вас, братцы, не выпущу. Так-то! Война! Айда, братцы, к пруду!
Пенчо схватил за шиворот строителя.
— И этого! И этого! Пусть покружится, пришивальщик!
Единственное, что видел прапорщик Пенчо, — это черный кол посредине пруда. Бесстрашно вступил в неверный круг, подошел к колу.
Офицеры с гиканьем и смехом валили на сани строителя.
— Я сам! — кричал тот. — Я храбрый человек! Я сам!
Он уже лежал на санях, а подполковник Прилуцкий, стоя на пруду, закидывал его снежками.
— Покружишься, пся кревь!
И вдруг подполковник Прилуцкий шлепнулся затылком о лед. Что-то тяжко подбило ему ноги. Не понимая, он привстал, опираясь ладонью правой руки об лед, а левой зажимая рану на темени. И тут снова по всему боку — от поясницы до шеи — тяжко хлестнуло бревно и, подкинув, швырнуло тело офицера о лед, под новый удар все быстрее заворачивающего по кругу бревна.
Плясало по льду, подскакивая и мотаясь, тело подполковника Прилуцкого. А прапорщик Пенчо стоял посредине пруда и крутил колесо.
— Крутись, чертово колесо! Круши черепа! Мели кости! Рви мясо! Полосами сдирай кожу! К черту!
Строитель летал по кругу без дыхания, без мысли, костенеющими пальцами уцепившись за сани, прильнув к саням, но на четвертом кругу не выдержал: сорвался, взлетел, кувыркаясь, на воздух и только раз успел взвизгнуть. Визг этот далеко слышен был по деревне и в солдатских землянках. И, взвизгнув, строитель шлепнулся с размаху лбом о дерево и прошиб лоб до затылка.
1922
Шестой стрелковый
I
У полковника Будаковича на эфесе георгиевская лента и на левую щеку лег черно-желтый, как георгиевская лента, шрам. Шрам на щеке — от первой раны. Вторично ранен был полковник Будакович на Нареве. Он видел, как у ноги его вырастала горка песку, выбрасываемого врывшимся в землю снарядом. Потом земля крутой горой встала перед ним, небо опрокинулось, и песок с травой заскрипел между зубами.
Полковника сволокли на перевязочный пункт. Он дрожал на земле, а курица, взмахнув короткими крыльями, вскочила на живот и медленно ступала к лицу.
Полковник заплакал от обиды и жалости и потерял сознание.
Очнувшись в госпитале, сказал:
— Русская армия гибнет. Снарядов нет. Воинский дух падает. Война курицей обернулась. А и то, не уехать ли в тыл? Я и право на то имею: дважды ранен.
И, не долечив раны, возвратился в полк.
Это было давно. Тогда шестой стрелковый полк бежал из Польши. Синее пламя, очертив круг по горизонту, клонилось над халупами. Раскалившиеся патроны, забытые в халупах, посылали пули, которые пели и жалили, как пчелы. Из горящих ульев вылетали пчелы, которые пели и жалили, как пули.
Желтый дым карабкался над копнами уже собранной ржи. Белым огнем горели оскаленные зубы коней, выносящих из темноты стремительного разведчика или тяжелого артиллериста. Луч прожектора ложился на песчаные поля. Ночами звезды падали с неба.
Это было давно. А теперь отведен шестой стрелковый полк на отдых в полесскую деревушку Емелистье.
Вокруг Емелистья — ни пушек, ни пулеметов. Только топь, и на топи малорослые березы присели, как карлики, на корточки. Ползет к деревне клочковатый туман, а над туманом ползет медленное небо.
Люди — в Емелистье — длинные, худые, с мягкими светло-желтыми волосами.
Стрелок Федосей спросил полесского человека:
— Куда девок убрали?
Мужик не ответил ничего и покорно глядел, как веселый стрелок свернул голову куре и погубил штыком свинью. Адъютант, поручик Таульберг, проходя мимо, остановился.
— Нельзя свинью резать.
— Заведующий собранием, ваше благородие, приказал для офицерского довольствия.
Поручик Таульберг отправил стрелка на гауптвахту, но стрелок не унялся.
— Мне заведующий собранием приказал. Не моя воля.
Отбыв наказание, стрелок сказал роте:
— Дознался. Мужики-то девок своих в топь убрали. К ночи, глядите, пойду.
И ушел стрелок Федосей. Ушел и не вернулся.
А дома у каждого стрелка есть своя жена, невеста, и дети у иных есть. Но далек дом. Зажаты стрелки поротно, и офицеры гуляют по линии, не пускают домой: война.
Падалью свалится стрелок на землю и даже в смерти своей не услышит женской речи.
Вспоминая Федосея, стрелки смеялись:
— Ловчило! Один со всеми бабами в топи живет. Как турок.
И долго говорили о Федосеевой хорошей жизни и о своей плохой.
— Нет у нас ничего, как будто чужеземцы. Жены наши обижены и заброшены на произвол судьбы, а дети наши голодные сидят. На девять копеек в сутки только опилок и купите. Пойти за Федосеем!
В штабе полка про Федосея отметили: «пропал без вести», и полковник Будакович сказал:
— Дезертирство начинается. Царь и бог от русской армии отступились. Что будет?
Лучше всех в шестом стрелковом полку знает о том, что будет, заведующий оружием и хозяин офицерского собрания Гулида. Тыкает в обрывок газеты, который вечно торчит у него из грудного кармана гимнастерки:
— Вот! Бельгийский посланник! Аплодисменты! Милюков речь сказал: «победим Германию! Только темные силы…» Темные силы уничтожить нужно.
И держит Гулида голову набок, потому что на шее у него вечный фурункул.
А поручик Таульберг о будущем не загадывает. Он — адъютант, и у него времени и для сегодняшнего дела не хватает. Зато он лучше полковника знает все, что делается в полку. И даже то знает, что Гулида передергивает в карты.
Чуть вечер, у Гулиды в руках уже трещит колода. В банке сперва скромно — рубль. Рубль на рубль — и уже потеют дрожащие руки, багровеют лица. Проигрывают офицеры друг другу в «шмоньку» последнее. И переходит это последнее из кошелька в кошелек, пока не попадет к Гулиде. Гулида скопил уже шесть с половиной тысяч и отложил их в банк в Петрограде, чтобы купить по окончании войны дом.
Из офицерского собрания Гулида прибежал к полковнику Будаковичу, без шапки, красный, и сказал:
— В полку у нас темные силы действуют. У нас, головой ручаюсь, есть германский шпион. Пуля его не берет, а сам он — кровный немец. Солдат мучает, а свинью жалеет. Всякое слово подслушивает и даже в карты подсматривает. Чуть удача русскому человеку, так он сразу: неправильно.
Маленький и юркий, набок держа короткую голову, он убежал, чтобы наутро засветло уехать на станцию за вином и сардинками.
Поручик Таульберг, вернувшись из собрания в штаб, шагал по избе и говорил полковнику:
— Заведующий собранием — карточный шулер и вор. Он учит солдат грабить жителей. Он неправильно играет в карты. Нужно таких из армии вышвыривать.
Полковник Будакович отвечал:
— Не время теперь ссориться. Друг за друга теперь крепко держаться нужно. Падает дисциплина в армии.
II
Две двуколки притряслись к штабу полка. С передней спрыгнул Гулида, споткнулся на пороге, охнул, дернув головой, и вскочил в избу.
— Гости из Петрограда приехали. Подарки привезли. Тыл о нас помнит. И вот газетку достал. Дама стишками пишет. Кальсоны, пишет, пришлю. Шарфики и носовые платочки тоже. И подписалась полностью: Катя Труфанова. И адрес — Таврическая, 7. Красивая, должно быть, бабочка!
Тучные ноги своротили с печи тяжелое тело подпоручика Ловли, начальника связи. Золотой Георгий блеснул на груди, над Георгием — крепкая голова, поросшая золотым волосом. Полковник Будакович надел сверх свитера мундир, нацеплял георгиевское оружие. Гулида крутился по избе, подскакивая то к одному, то к другому офицеру. А от поручика Таульберга отворачивался, будто нет в избе адъютанта. Кинулся к двери.
— Вот они тут, со мной приехали, ждут.
Гости уже выкарабкались из двуколки. Один — высокий, в серебряном пальто, водил рукой по сукну, стряхивая сено. У другого на низких плечах оттопырились дугами повитые серебром узкие погоны гражданского генерала. В избе он, как осел на стул, так и остался, не сдвигая испуганного неподвижного взгляда с того места, которое подставилось глазам. Вздрогнул, когда хлопнула дверь, выпустив Таульберга из избы: много наврал гостям в дороге Гулида про войну и снаряды.
Грохотом ударило в уши короткому генералу, когда адъютант снова шагнул в избу.
— Господин полковник, приказание ваше исполнено. Стрелки ждут.
Высокий дернулся с табурета, тронув животом стол. Блестел эфесом шашки, пуговицами и пряжками, и казался перед ним полковник Будакович грязным солдатом.
— Я готов.
Медленно и тяжко поднялся короткий генерал и согнулся так, будто не вставал: так же низко висит над полом серое лицо. Губы двинулись сказать что-то, но голоса не хватило, и ноги повели дрожащее тело туда, где прибились плечо к плечу стрелки, выстроив ряд серых, обрезанных по прямым углам фигур.
Полковник Будакович встал перед строем.
— Здорово, люди!
А люди все, как один человек, — одного от другого не отличить. Зажаты плечо к плечу в неумолимые прямоугольники, и кричат все зараз, и молчат все зараз.
Полковник Будакович глянул небрежным глазом на гостей.
— Скажете что-нибудь?
Короткий генерал попятился, зарываясь каблуками в землю. В теле — пусто и холодно. Непонимающими глазами он уставился на высокого. А тот уже вытянулся перед стрелками так, будто желал отделиться от земли или растянуться, сузившись, до неба.
«Скорей бы кончил», — думал короткий, поглядывая на ближний лес: Гулида говорил ему дорогой, что в лесу — немцы.
Вот уже рука взлетела кверху. Вот, наконец, «ура!» И Ловля двинул локтем в бок Таульбергу:
— Здорово говорит, а?
Таульберг отодвинулся.
Гость утирал гладкое лицо платком.
— Мне с солдатами говорить не впервой!
И вот уже можно уходить отсюда.
Чем ближе штаб, тем выше становился генерал. Вот он уже чуть ли не по плечо высокому. А в избе размяк, задергал короткими руками, как курица крыльями.
— Я думал… я совсем другое… ведь немцы… Теперь навсегда… Никогда не забуду…
Топорщился в слишком широкой шинели. И вот-вот взлетит, как курица, на плечо полковнику Будаковичу. Полковник брезгливо вздрогнул.
Пока высокий самодовольно докуривал трубку, Гулида толковал с фельдфебелем Троегубовым.
— Вот по этому адресу пиши: все пришлют, Катя Труфанова.
Махнул рукой, сбивая подымающуюся к рваному козырьку костлявую руку фельдфебеля.
— Тыл о нас помнит. Все, что ни попросишь, пришлют. Все, что на душе, пиши. А подарки у меня: раздам.
III
Ушел стрелок Федосей к девкам в топь и не вернулся. Хорошо жить Федосею: он один, а девок у него много. Но Катя Труфанова одна лучше всех Федосеевских. Если бы не так, то не писали бы стрелки Кате Труфановой любовные изъяснения в стихах и прозе.
Фельдфебель Троегубов сгреб огромными, как лопата, ладонями солдатские письма — и в штаб, к поручику Таульбергу.
Тяжелая голова адъютанта нависла над бумагами.
— Только табак получили?
— Только табак, ваше благородие, так точно.
И выгребает фельдфебель на стол узенькие конверты, а на конвертах — адрес один: Петроград, Таврическая, 7. Госпоже Кате Труфановой.
Когда ушел фельдфебель, поручик Таульберг сказал полковнику Будаковичу:
— Я не могу больше. Гулида научил дезертира Федосея грабить крестьян. Гулида неправильно играет в карты. Теперь украл он солдатские подарки.
Полковник Будакович нахмурился.
— Он не украл. Он офицерам, значит, роздал.
Адъютант зашагал по избе.
— Это неправильно. Нужно у офицеров подарки отобрать. Они присланы для солдат.
У полковника Будаковича лицо потемнело в один цвет со шрамом.
— Отобрать поздно. Уважение упадет. И так дисциплина в армии падает. Нижним чинам и табаку достаточно. Вы, поручик, честный офицер, но в вас немецкая кровь, извините, говорит.
Поручик Таульберг вытянулся, взял под козырек:
— Господин полковник, прошу вас уволить меня от обязанностей адъютанта в роту. Разрешите сегодня же сдать должность поручику Ловле.
Полковник Будакович говорил Ловле вечером в офицерском собрании:
— Упрямый немец! Хочет, чтобы все гладко было. Не уговорить.
Ловля отставил стакан с вином, взглянул на полковника.
— А ведь Гулида-то что Поверит: поручик Таульберг, говорит, — германский шпион. А?
К ночи полкового капельмейстера посетило вдохновение, и он написал лучшую свою вещь — вальс «Весенние цветы», написал прямо — от руки. Тут же сыграл его на трубе и заплакал от восторга. Не спал до утра и думал о том, что он — великий музыкант, и не в полку ему быть, а дирижировать симфониями в Лондоне. И посвятил вальс «Весенние цветы» Кате Труфановой.
С утра гудела музыкантская команда за деревней, разучивая вальс «Весенние цветы», сочинение Николая Дудышкина.
Ловля, встретив поручика Таульберга, сказал:
— Поручик, идемте на концерт.
На зеленую спину поручика Таульберга лег кожаный крест. С плеч прямыми желтыми линейками падают ремни к широкому поясу. У пояса — наган. Сегодня поручик Таульберг — дежурный офицер. Сам себя до сдачи должности вне очереди назначил.
Лицо у него похудело и такое черное, будто борода выросла у него на этот раз не наружу, как у всех, а внутрь, и оттуда просвечивает сквозь кожу.
Поручик Таульберг не пошел на концерт.
К вечеру толстый капельмейстер выпустил на борт офицерской шинели георгиевскую ленту. Под шинелью — солдатская медаль. Под медалью взволнованное сердце.
Стукнул палочкой по пюпитру, распростер руки, и трехмерная мелодия вальса затмила офицерские глаза слезой. Замолкла музыка.
— Здорово, — заговорил Гулида. — Прямо-таки скажу: здорово! Вы в Мариинский театр пошлите, в Петрограде — там Чайковский какой-нибудь продирижирует. Всемирная слава! Лавровый венок! На концертах-митингах исполнять будут!! Так и напишите: посвящаю Кате Труфановой. Ее-то в Петрограде всякая собака знает.
Композитор отирал бледное лицо присланным в подарок носовым платком. И чуть ли не десять раз должен был он исполнить вальс «Весенние цветы». Его на руках пронесли офицеры в собрание: чествовать.
Крепкими бревнами обшит сарай, отведенный под офицерское собрание; на бревнах рыжий мох. Широкая печь надышала в сарай жарким воздухом. Грубо обрубленные столы вытянулись вдоль стен, отодвинувшись к середине, чтобы дать место длинным и узким скамьям. К потолку, посредине сарая, железной проволокой притянута большая керосиновая лампа.
Лампа пылает желтым цветом. Огонь отскакивает от темных бутылок, вставших на столы; только мелкие осколки сверкают в горлышках. Бьет огонь в лица офицеров и желтыми звездами горит на погонах и пуговицах. Уже говор и звон встают меж стен. Дрожат, наклоняясь, бутылки, винной влагой наливая стаканы, бокалы и рюмки. И подымаются бокалы, стаканы и рюмки во здравие Кати Труфановой и композитора Дудышкина. Не все офицеры могли подняться с мест, когда дежурный по полку, поручик Таульберг, явился с докладом. Таульберг приложил руку к козырьку и отрапортовал:
— Во время дежурства в шестом стрелковом полку никаких происшествий не случилось, кроме того, что заведующий оружием Гулида присланные солдатам подарки среди офицеров распределил.
Гулида рванулся через стол к поручику.
— Шпион! Германский шпион!
Ловля ухватил его за плечи, и в рыжих руках юлил Гулида, как бесенок, залетевший с топи. В шуме и грохоте молоденький прапорщик плакал в углу, громко, навзрыд.
— Я сюда добровольцем пошел… а тут… так…
Ловля, сдав Гулиду офицерам, утешал прапорщика.
Тот плакал. Ловля махнул рукой.
— Восемь атак выдержал, а разговора с этим прапором выдержать не могу.
И вдруг яростно треснуло каменное лицо:
— Во фронт! Я старше вас чином! Приказываю вам смеяться!
И еще громче крикнул полковник Будакович:
— Смирно! Господа офицеры!
И когда застыл гул на последнем, в углу, стуке табурета, командир полка обратился к Таульбергу:
— Поручик, приказываю вам отдать шашку. Я вас арестую за неприличную клевету на господ офицеров.
А у входа в собрание стоял с винтовкой на караул дневальный, глядел на пьяных офицеров, и в спину ему дышала сыростью и туманом топь. И светловолосый мужик выглядывал из-за плеча солдата.
IV
Окно в избе, где гауптвахта, разбито. Под окном — караульщик с простреленной головой. Убежал поручик Таульберг, а куда — об этом знает в Емелистье только тот мужик, который уперся, как длинная жердь, в угол избы и поглядывает, почесывая заросшую грязным волосом грудь, на собравшихся в штаб офицеров. Молчит мужик.
К широкой печи приплюснулось золотым Георгием вниз широкое тело подпоручика Ловли. Возле печи — стол. На столе — германская каска. В дыру, сквозь которую достигла острая сталь человеческой головы, вставлена свеча. Перед свечой — полковник Будакович. Гулида, растопырив руки, выгибался — вперед, к полковнику, а голова набок.
— Я говорил! Германский шпион! Теперь увидите: немцы тут окажутся. Господ офицеров оклеветал, солдат раззадорил — и к немцам. Вы послушайте, что солдаты говорят! Офицеры, говорят, подарки попроели! А вот газетку пожалуйте. В Петрограде-то! А?
И все ближе к черно-желтому шраму пригибался Гулида.
— Дисциплина-то, какая дисциплина, когда офицера перед солдатом поносят? Не верили? Вот вам — пожалуйте.
Полковник неподвижен, как идол. Лицо, как из дерева выкроено — грубое, и на левой щеке широкий знак: война. Дрожит свеча, воскуривает фимиам идолу.
Гулида вскочил, вытянул большие часы на тоненькой серебряной цепочке.
— На станцию завтра утром… Пойти заказать двуколку. Счастливо оставаться, господин полковник.
Выбежал из избы, свернул к солдатским землянкам и, услышав полос, притих, пригнувшись к земле.
Огромная лапа фельдфебеля Троегубова гуляла над сгрудившимися во тьме стрелками.
— Посылает нам лиса нехитрая всякой таковины. Смеется из нас. Подарки только дают и сулят малым детям. Не нужны нам ни подарки, ни ласковые слова, а нам только нужна жизнь и своя родная семейства. Какой в нас будет воинский дух, если мы обижены навсегда и лишены всей жизни!
Фельдфебель Троегубов грозит огромным кулаком.
Не разгибаясь, уполз Гулида от стрелков. Пошел к гауптвахте.
Куда немец проклятый удрал?
У себя в избе разложил полевую карту, водил пальцем.
Но деревушки Качки в полевой карте не найти. Двинется человек в деревушку — и завязнет в дороге: велика и глубока топь, а узенькая гать известна только полесским жителям. Качки стали с войны дезертировым поселком.
Длинный мужик, хозяин штабной избы, увел поручика Таульберга в Качки. Навстречу вышел стрелок Федосей и сказал:
— Здравия желаем! Нашего полку прибыло. Не кончилась война? Тут пути в мир заказаны. В миру словят нас и человеческим судом расстреляют.
И даже честь отдал. И лучшую предоставил избушку.
— Живите, ваше благородие. Тут жизнь правильная. До скончания века живите. Правильные мужики в Емелистье — нас жалеют, да и девкам женихов нужно.
Постоял у двери, пока оглядывал поручик Таульберг новое свое жилище, и всплакнул:
— Немного тут нас, бедных. Забыты мы на чужедальней стороне. Отсюда одна нам только свобода, что иди служить, кровопивцев охранять, и вся наша прямая обязанность. Эх, дойдет наша горячая молитва и чистосветлая слеза, раздерем мы их проклятую кожу и отберем невинную назад свою кровь. Эх, ваше благородие!
И пошел.
В избе с поручиком Таульбергом девка. Поручику казалось: не девка это — зверь лесной. Слова выговаривает для офицерского слуха непонятные. От шеи до колен накручено на нее грязного тряпья, какого поручик Таульберг в жизнь свою не видывал. И торчат из юбки ноги толщины и крепости необыкновенной.
Мужик перекрестил свою дочь и поручика, пробубнил что-то свое и ушел.
И остался поручик Таульберг жить в лесу.
Ночь заложила глаза. В голове туман. Поручик Таульберг растянулся на печи. Утром открыл глаза: рядом лежит лесная девка и глядит на него, не мигая; глаза у нее непонятные, зеленые, как вода, покрытая плесенью. И вся она в зеленой плесени, как будто сейчас родилась из лопнувшего на трясине пузыря.
Поручик Таульберг испугался. Вскочил с печи. Замахнулся:
— Чертовка!
Девка ласково тянулась к офицеру. Поручик выбежал из избы.
Стрелок Федосей сидел недалеко на пне и глядел в топь. Не встал, увидев Таульберга. Поглядел сумрачно и сказал:
— Что офицером ходишь? Тут с погонами ходить строго воспрещается. Неча дурака валять!
Ясно поручику Таульбергу: правильные люди не должны в изгнании жить. Всех изобличить нужно. Он, поручик Таульберг, изобличит.
К ночи поручик нацепил к поясу шашку и наган, в карман сунул электрический фонарь. Обернулся к женщине:
— Сейчас вернусь.
Высунулся из двери: никого. Тихо. Огоньки в избах мигают. Покружил по поляне: кругом топь, и только узенькая гать в мир ведет. И обсели поляну, как серые карлики, березки, дышат сыростью и туманом.
Уже нога поручика ступила на гать, и сучья жестко хрустнули под ногой. Но тяжелое дыхание ударило сзади в шею, рука уцепилась за плечо.
— Ты что — шпионить сюда пришел?
Поручик Таульберг обернулся. Стрелок Федосей тяжело дышал ему в лицо, и все крепче сжимали сильные пальцы плечо.
Таульберг ухватил цепкие пальцы, отстраняя стрелка.
— Ты не имеешь права меня удерживать.
Не отстают пальцы.
— У нас жизнь правильная. А ты сюда от офицеров пришел.
И с силой сорвал стрелок с плеча поручика офицерский погон. Поручик выпрямился, вздрогнув; выхватил наган, свалил пулей стрелка Федосея, и гать захрустела под его ногой.
Федосей поднялся, шатаясь. На плече взмокло красное пятно.
— Я тебе…
Но поручик Таульберг уже ничего не слышал. Зашел далеко по гати, остановился. Никого кругом — только неподвижные, на корточках, карлики. Щелкнул электрическим фонариком; свет поборолся с туманом и устал: свернулся желтым пятном в руке — сам в себя светит.
Поручик закричал в испуге — никто не откликнулся. И опять карлики убирают из-под ног сучья, ведут в трясину, кидают к слепнущим глазам больно бьющие и царапающие сучья.
Тяжело идти ночью по топи.
Скрепился офицер. Глаза не видят ничего, но слух насторожился, и нога не теряет гати. Ничего не могут сделать карлики с человеком.
К утру выбрался поручик Таульберг из болота. Сквозь туман торчат углы емелистьевских изб.
Обрадовался офицер и побежал к деревне. Приплывают знакомые избы — одна, другая…
Поручик остановился — как он в полк теперь явится? Повернул назад. Слышит; догоняет кто-то. Оглянулся. Фельдфебель Троегубов, раскидывая руками, отмахивал по полю огромные скачки.
— Стой!
А за фельдфебелем подпрыгивает круглый стрелок и тоже попискивает тонко с каждым прыжком:
— Уй-уй! Уй-уй! Братцы вы мои!
Не убежать поручику. Остановился, глянул на сорванный погон и, чуть подбежал фельдфебель — не дал ему слова сказать: полоснул Троегубова пониже шеи шашкой.
Круглый стрелок, допрыгнув, вскинул руки, да так и остался на месте, как в землю вкопанный. Из-за изб выбежал дневальный, поглядел и понесся в штаб.
А поручик Таульберг зарылся среди карликов. Жизнь — дремучая, как лес, и страшная, как топь. Не знают люди, как жить нужно. Все неправильно. И он, поручик Таульберг, — неправильный человек. Не стоит сорванный погон человеческой жизни.
V
Полковой капельмейстер валялся на кровати.
«Хороший вальс «Весенние цветы», — думал капельмейстер, — замечательный вальс. Что в Петрограде скажут?»
Поднялся с кровати, застегнул грязную рубаху, закрыв жирное, в складках, как у женщины, тело, натянул мундир и вышел на улицу.
Мимо проскакал на гнедой лошади полковник Будакович.
— Здравия желаем, господин полковник!
Но полковник даже не оглянулся. Промелькнули мимо глаз синие рейтузы, слившиеся с желтым седлом; отмахали тяжелые гнедые бока, туго стянутые подпругой; отщелкали звонкие копыта коня.
— Куда это он?
И двинулся капельмейстер по улице. А навстречу — подпоручик Ловля. Толкнул плечом капельмейстера и не извинился.
— Господин поручик!
— Ах, это вы?
Лицо адъютанта густо поросло рыжим волосом. Пониже подбородка, вокруг шеи, толстым слоем легла грязь. Ловля говорил капельмейстеру:
— Сегодня — вы понимаете?.. Секретная бумага из штаба дивизии… Полковник на коня и — «поручик, вечером вернусь, ставьте полк на военное положение»… Вы понимаете? Отдых — и военное положение!. А тут еще сторожевые доносят: люди вокруг деревни ходят. Солдат убит — Троегубов, фельдфебель, с поля принесли. И со всех сторон доносят: поручик Таульберг… Вы понимаете?.. Полковник ускакал — и поручик Таульберг…
И Ловля оставил недоумевающего капельмейстера. Тот ускорил шаги. Лучше всех обо всем знает Гулида. А Гулида, наверное, в околотке.
Но у самого почти околотка, откуда-то сбоку, вывернулся круглый стрелок. Стрелок всем телом налетел на капельмейстера, чуть не сшиб с ног, откачнулся, взглянул дико и понесся вдоль изб. А в руке — винтовка.
Дрожь пошла по телу капельмейстера. Подпрыгивая, пустился он к околотку. Там Гулида, только что сорвав банк, упрятывал в кошель выигранные рубли.
Капельмейстер проговорил, задыхаясь:
— В деревне… что-то…
Врач Ширмак протянул тонкую и потную руку.
— Эге! Да вы взволнованы… Уж не сочинили ли чего-нибудь новенького?
— Да нет… Полковник ускакал — и поручик Таульберг…
В этот момент невдалеке раздался выстрел. Гулида вздрогнул и выронил кошель. Серебряные рубли рассыпались по полу. Гулида ползал, дрожащими руками подбирая рубли.
Вскочил. Круглый стрелок шагнул в избу, протянул правую руку врачу. Указательный палец на руке отстрелен.
— Немец ранил, — сказал стрелок, улыбаясь глупо.
Гулида выскочил из избы; забежал во двор; вспрыгнул на обозную кобылу; крепко сжал дрожащими икрами облезлые гнедые, в яблоках, бока; руками охватил дряблую шею кобылы и, болтая локтями, пятками и головой, подкидывая тощим задом, пронесся по деревне с криком:
— Братцы! Германский шпион предал нас! Немцев с гати навел!
Из-за изб выскакивали стрелки. Рты разинуты, в глазах туман, дула винтовок торчат в воздух, посылают пули.
Офицеры сбились в избе. Немногие выскочили на улицу. Подпоручик Ловля влез на плетень, охватив рукой дерево; набрал воздуху в легкие, чтобы крикнуть: «Смирно!» И крикнул:
— Ряды вздвой!
Схватился за голову, шлепнулся наземь и уперся широкой спиной о ломающийся плетень. А мимо проскакивали стрелки.
— Отрезали! Окружили!
Стрелки на бегу спотыкались, падали, думая, что уже они убиты, вставали и снова падали, и вновь воскресали из мертвых.
Как во время великого боя набивались стрелки в полковой околоток.
Колючая фигура врача ласково изгибалась среди раненых и контуженных.
— Ты, братец, ничего не слышишь?
— Так точно, ваше благородие, ничего не слышу.
— Ах, ты…
И колючие костяшки уже бьют по лицу.
Капельмейстер дергал врача за локоть.
— Господин врач… Меня убить могут. Я не хочу.
— Оставьте!
И врач уже разглядывал коричневый нагар на пальцевом суставе стрелка.
— Самострел!
Краска просквозила на тонкой коже докторского лица. Глаза прокалывают стрелка.
Капельмейстер прижался к стене. Никто не поймет: не тела толстого жалко. А в теле — талант, дар божий. Залетит пуля в тело, убьет талант.
Врач толкнул капельмейстера:
— Не мешайте! Прошу вас убедительнейше — уходите отсюда или…
Капельмейстер отодрал тело от стены и, подталкиваемый в бок, в спину, в живот, пробрался к двери, прыгнул с крыльца и завяз ногой в канаве.
И показалось тут капельмейстеру, что он — деревенская девка, сдуру залезшая в болото.
— Ой, тошнехонько! — завопил капельмейстер тонким голоском. — Ой, девушки! Тоню!
А уже на другом конце деревни увидели гнедого коня командира полка.
Полковник Будакович вскакал в деревню, опрокинул не успевших увернуться стрелков, остановил коня возле подпоручика Ловли.
Ловля подбежал, тяжело шевеля ногами, приложил руку к козырьку — что сказать? — и отрапортовал:
— Во время дежурства в шестом стрелковом полку никаких происшествий не случилось.
И сделал ударение на «не».
VI
Все смешалось, сплелось, перепуталось в деревне Емелистье. Кет Гулиды, чтобы разъяснить. А полковник Будакович молчит. Никого не наказал. Приказал только военными кордонами окружить деревню, никого не выпускать, никого не впускать. Одному Ловле полковник рассказал все.
Рыжая фигура подпоручика вытянулась перед ним в штабе полка. Полковник Будакович постукивал по столу пальцами, а на столе — германская каска, и в дыру, сквозь которую достигла острая сталь человеческой головы, вставлена свеча.
— Вот какое дело, — говорил полковник. — Пришло грозное время. Все зависит от плана дальнейших действий, который я составлю. Я сейчас выработаю план дальнейших действий. Нижние чины довольны?
— Так точно, господин полковник, совершенно довольны.
— А офицеры? Да отвечайте же, поручик! Что вы стоите да молчите все? Я — командир полка, а вы…
— Так точно, господин полковник, — сказал Ловля.
Рука его дрожала у козырька коричневой фуражки.
— Что «так точно»? А? Что это значит — «так точно»?
Рука задрожала сильнее.
— Никак нет, господин полковник.
Командир полка вплотную придвинулся к адъютанту, Ловля вздрогнул.
— Исполните все, — сказал Будакович. — Ничего не забыть. Слышите? Ничего не забыть. Через час в собрании быть всем господам офицерам. Я доложу о плане дальнейших действий.
Выйдя из штаба, Ловля вздохнул тяжело, снял фуражку, отер пот со лба.
В собрании офицеры разговаривали негромко. Замолкли, когда вошел Ловля. Поглядели на него в ожидании. Молодой прапорщик, выступив вперед, начал, задыхаясь слегка:
— Господин поручик… Я хотел…
Сквозь рыжий волос на лице подпоручика проступила краска.
— Что вы хотели? Если вы хотели, то вы так и говорите! Вы сегодня дежурный офицер?
— Так точно, господин поручик.
Ловля произнес важно:
— Командир полка полковник Будаковач приказал господам офицерам собраться здесь через час. Командир полка полковник Будакович доложит господам офицерам план дальнейших действий. Исполнить все. Слышите? Ничего не забыть. Через час.
— Слушаю-с, господин поручик… Но…
Ловля угрожающе шагнул к прапорщику.
— Но?
— Но… господин поручик… что случилось?
— Прапорщик! Будет занесено в приказ. Непослушание. Я сказал: план дальнейших действий. Через час. Вы слышите? Ничего не забыть.
И вышел. Двинулся к солдатским землянкам. Смолк говор среди стрелков. Встали медленно, отдали честь. Ловля глядел в бородатые и безбородые лица.
— Здорово, люди! Эй, ты! Баба! Честь не умеешь отдавать! Какой роты?
Круглый стрелок улыбался.
— Ты чего улыбаешься? Под винтовку! Дисциплины не знаешь!
Когда Ловля подходил к штабу полка, его догнал дежурный офицер.
— Господин поручик, сторожевые доносят: по дороге от штаба дивизии движутся войска.
— Войска? Чтобы сейчас же все офицеры были в собрании! Или нет… Или да… Да. Я сейчас…
И побежал к полковнику Будаковичу.
Лучше всех обо всем знает Гулида. А Гулиды нет. Гулида ждал полковника Будаковича в штабе дивизии. Ведь ясно сказал полковник:
— Оповещу, офицеров выберем — и назад.
На коня — и мелькнул за поворот.
Гулида, сняв погоны, похаживал возле двуколки. К генералу заявиться неудобно — у генерала дел много. В Емелистье? Но бог его знает, что сейчас там, в Емелистье!
Стрелки, проходя мимо, не отдавали чести. Гулида оглядывался вокруг нетерпеливо, хмурился, будто ждал кого-то по делу. А полковника Будаковича все нет.
Из-за поворота показалась фигура, черная, как топь. Гулида радостно взмахнул руками:
— Господин поручик! Вы?! Вы живы! Вы, конечно, знаете? Вот! Приказ! Временное правительство! Темные силы… Темные силы все будут уничтожены! Вот!
Голова, свороченная набок, трясется. Руки гуляют вокруг поручика Таульберга, не прикасаясь: на шинели, на лице, на руках поручика — черная мокрая грязь. Сапоги — как пни — толстые, короткие. Не раз падал поручик, пробираясь сквозь топь.
— Господин поручик! Да вы же первый в полку революционер! Теперь вы командир полка! Обязательно командир полка! — И Гулида замахал руками: — И не отказывайтесь! Как же не командир! Командир! Да что тут откладывать? Идемте к генералу! Обязательно идемте!
— Да что — оставьте! — случилось? Я не…
Но Гулида уже тащил поручика Таульберга в штаб дивизии.
— Теперь все старое кончено. Новая жизнь! Вот! Прокламация, — пожалуйте! И генерал тоже… Уж если генерал — и прокламация… Идемте! А солдаты — совершенно спокойно. То есть, я вам скажу, только честь не отдают. А честь — что? Офицеру не честь нужна, а боеспособность армии. Идемте! А полковнику, как приедет, скажем: сдавайте, мол, свои обязанности более энергичному и…»
И Гулида утащил поручика Таульберга в штаб дивизии.
— Важное дело! Экстренное! Из шестого стрелкового!
И думал, подталкивая Таульберга:
«Убьют стрелки шпиона немецкого! Как пить дать, убьют!»
Поручик Таульберг послан был в Емелистье с ротой и уже приближался к деревне.
А в собрании уже наклонялись офицерские головы, подставляя ухо ко рту и рот к уху соседа. Ухо ко рту, рот к уху — и уже громче говорят офицеры. Качаются ордена, стучат шашки, где-то в углу даже звякнули шпоры. И все смолкло, когда появился полковник Будакович.
Ловля крикнул:
— Смирно! Господа офицеры!
Полковник Будакович оглядел всех внимательно, прошел к скамье, уселся, вытащил из кармана бумагу. Шум затих.
— Господа офицеры, план дальнейших действий…
Тут полковник Будакович, вздрогнув сильно, сунул бумагу назад в карман, встал и вышел из собрания.
Перед собранием — стрелки. Вылезли из-за изб на улицу. Тяжело, будто из-под земли, глядели на полковника, сливались в одно дыхание, тяжелое, подземное. И дыхание все тяжелее и дружнее — вот-вот опрокинут землю и вырвутся.
Полковник Будакович взмахнул рукой:
— Господа стрелки!
Стихло дыхание.
— Господа солдаты!
Стрелки слушали. Полковник Будакович оглядел толпу молча и спросил негромко:
— Кто сказал: курица?
И прибавил:
— Курица — не птица. Прапорщик — не офицер.
Повернул круто и пошел по улице. Стрелки расступались перед ним, сливаясь за его спиной в одно дыхание, и двинулись вслед. А за спинами стрелков, с другого конца деревни, вливались солдаты из штаба дивизии. С правого фланга шагал поручик Таульберг.
Полковник, выйдя из избы, остановился. Поглядел. В лицо сыростью и туманом дышала топь. Тяжелая фигура стрелка Федосея приближалась к деревне.
Полковник обернулся, вынул шашку.
— Господа солдаты! — сказал он. — Ваша очередь спасать Россию! Господа солдаты!
Все лицо полковника подернулось тут назад, к ушам. Складки прошли от глаз и ото рта. Рот расширился, сверкнули белые острые зубы. Шашка, со свистом резнув воздух, ушла далеко в тело стоявшего впереди стрелка.
VII
Все, что шумит и гудит сейчас по деревне, — все это будет тут, на желтой нотной бумаге, которая дрожит в руках у капельмейстера. Гнилые зубы обкусывают карандаш. Китель расстегнут, ворот рубашки тоже.
Только бы не помешали. Только бы на полчаса оставили одного в избе. И будет готов русский революционный гимн. Быстрые шаги застучали к двери. Капельмейстер с досадой бросил карандаш. Подпоручик Ловля вбежал в избу. Лицо у него прыгало, и дрожащие губы мешали правильно выговаривать слова. Ловля говорил:
— Ся… сяда… ядут… Ба… Бадакович…
И полез под кровать.
Гимн будет лучше, гораздо лучше, чем вальс «Весенние цветы». И не дают капельмейстеру сочинить гимн.
Дверь с грохотом сорвалась с петель. За дверью штык, за штыком — дуло, приклад и серая шинель солдата. За стрелками — еще стрелки.
Штык мелькнул мимо капельмейстера.
— Где адъютант?
— Там, — отвечал капельмейстер шепотом, прижимая к широкой груди нотную бумагу. — Там.
И указал под кровать. Ловля выскочил, закрыл голову руками, выставив вперед локти, и ринулся к двери. Прорвался на крыльцо, соскочил — и в сарай.
Таульберг без погон, черный, стоял на дворе. Не остановить людей. Никто не поймет его. Все неправильно.
Солдаты, топоча сапожищами, пролетали мимо Таульберга в сарай, куда забился адъютант Ловля. Таульберг услышал визг, как будто в сарае резали поросенка. Все глуше визг, и вот — поросенок зарезан. Стрелки вылезли из сарая. Таульберг, шатаясь, пошел со двора. У выхода, на гнедом коне полковника, — стрелок Федосей. Стрелки гоняются за офицерами. Один крикнул Федосею:
— Капельдудку в сарае зарезали.
— Обязательно, — отвечал Федосей.
И дернулся с лошади к Таульбергу.
— Шпион офицерский!
Таульберг вздрогнул, завидев Федосея, забежал во двор, вытягивая из тугой кобуры наган. Вытянул, оглянулся дико, приложил дуло к виску и дернул торопливо курок.
А через дрожащее еще тело, опрокидывая все на пути, вырвалась на улицу жирная масса капельмейстера. Китель клочьями болтался на плечах. Голова всклокочена. К груди капельмейстер прижимал нотную бумагу.
Остановился, взмахнул перед багровым лицом нотной бумагой.
— Господа! Не убивайте! Не о себе прошу! Погодите! Завтра убейте, через час убейте! Гимн! Русский революционный гимн! Не нужно!
Штыки окружили капельмейстера, и в истыканном остриями круге кричал капельмейстер, помахивая нотной бумагой над всклокоченной головой:
— Братцы! Не нужно. Ей-богу, не нужно!. Кого убиваете? Гимн!
И разомкнулся круг.
VIII
За деревней — камень. На камне — стрелок Федосей. Туман подползает к деревне Емелистье, а над туманом ползет медленное небо.
Стрелки подбирают на улице, в избах, по дворам, везде трупы офицеров шестого стрелкового полка и складывают тут, перед стрелком Федосеем.
Убрана деревня. Лежат перед стрелком Федосеем, выставив вперед подошвы, полковник Будакович, поручик Таульберг, подпоручик Ловля и еще многие. Но Гулиды нет. Гулида не лежит перед стрелком Федосеем.
Он явился в Емелистье к вечеру, когда утихли стрелки, — заюлил, закружился:
— Ура! Новая жизнь! Я вам всем теперь такого вина достану!. Праздник! Обязательно праздник! Капельмейстер гимн сочинит! И в Петроград пошлем: «шестой стрелковый присоединяется». Долой, мол, офицеров! Долой немцев! Да здравствуют народные вожди!
И теперь он стоит за широкой спиной стрелка Федосея.
Устали стрелки. Вышли с лопатами за деревню — рыть могилу. Но тяжко копать после дневной работы вязкую землю.
Стрелок Федосей поднялся с камня:
— В колодец их всех!
Стрелки обрадовались.
— Правильно!..
И дружно приступили к работе. Один — за ноги, другой — за голову, колодец недалеко, — бух! И нет офицера. Очищается земля перед стрелком Федосеем.
Круглый стрелок указал на полковника Будаковича:
— И этого в колодец?
— В колодец, — отвечал стрелок Федосей.
И ногами вверх бултыхнулся в колодец полковник Будакович вслед за другими.
1922