Примечательно, что в то время, как «воины пера» готовы были «рубить ляхов», далеко не все русские офицеры собирались подчиниться приказу и отправиться в Польшу подавлять восстание. В издававшейся в Лондоне А. И. Герценом газете «Колокол» накануне восстания было опубликовано письмо «Общества офицеров N-ского полка», которое подписанты просили считать «фактом отречения служить правительству на гибель народов, а не на защиту их»:
Мы все патриоты, мы выше всего любим Россию, нашу родину; ей принадлежат наши руки и наша жизнь, но притеснением братственного народа мы ничего не сделаем ни для величия, ни для свободы и счастья нашей страны![54]
Е. А. Штакеншнейдер делилась в дневнике своими впечатлениями от отправки войск в Польшу в Гатчине:
Все мрачно под влиянием недавнего прощанья со стрелками, ушедшими в Польшу. Они шли неохотно по каким-то предчувствиям… Бесславно умереть зарезанным из-за угла – кому хочется? Убивать безоружных – кому хочется?[55]
Однако одним неисполнением приказов сопротивление политике властей не ограничивалось: впоследствии некоторые русские офицеры перешли на сторону восставших поляков и воевали против своих соотечественников. Вместе с тем с точки зрения имперской логики и панславистской теории поляки должны были восприниматься теми же соотечественниками. На это противоречие патриотов еще во время первого Польского восстания обратил внимание П. А. Вяземский, иронизируя над текстом пушкинских пропагандистским виршей «Клеветникам России»: «Вы так уже сбились с пахвей в своем патриотическом восторге, что не знаете, на что решиться: то у вас Варшава – неприятельский город, то наш посад»[56]. А. В. Никитенко нашел для себя решение парадокса о статусе русской армии в Польше: «Мы хуже, чем в земле неприятелей – в земле домашних врагов».
Хотя в польском вопросе значительная часть российских патриотов заняла шовинистическую позицию, в остальных случаях они не отказывались от в меру оппозиционных взглядов, рассматривая здоровую оппозицию как патриотическую заботу об отечестве. Славянофил И. С. Аксаков (впрочем, как и бывший западник Катков) не считал патриотизм формой безусловной поддержки власти, допуская со стороны патриота право на критику государства в соответствии с критериями нравственности:
Государство, конечно, необходимо, но не следует верить в него как в единственную цель и полнейшую норму человечества. Общественный и личный идеал человечества стоит выше всякого… государства, точно так, как совесть и внутренняя правда стоят выше закона и правды внешней[57].
Подобная позиция была не столько следствием развитого гражданского чувства, сколько реакцией на осознание отсталости России от Европы в политическом плане. В результате славянофилы переносили национальные ценности из политической области в духовную сферу. В этом контексте интерпретировалось и Польское восстание.
Страсти вокруг Польши оборачивались патриотическими спорами между печатными изданиями. Так, публицист-почвенник и критик дарвинизма Н. Н. Страхов в 1863 году в журнале М. М. и Ф. М. Достоевских «Время» анонимно опубликовал критическую статью «Роковой вопрос», в которой описал польские события как борьбу цивилизованных поляков с русским варварством. При этом автор находил слова утешения для патриотов-шовинистов, противопоставляя внешнюю «государственную цивилизацию» внутренней «народной цивилизации»:
В европейской цивилизации, в цивилизации заемной и внешней, мы уступаем полякам; но мы желали бы верить, что в цивилизации народной, коренной, здоровой мы превосходим их или, по крайней мере, можем иметь притязание не уступать ни им, ни всякому другому народу[58].
Однако накал эмоций был слишком силен, и Страхов остался непонятым: в катковских «Московских ведомостях» появилась заметка К. А. Петерсона, в которой автор «Рокового вопроса» фактически обвинялся в национальном предательстве, в результате чего журнал «Время» был закрыт. Ф. М. Достоевский написал не пропущенный цензурой ответ Петерсону, в котором его самого обвинял в «смешном патриотизме», «англизированном патриотизме», указывая, что тот не понял идею Страхова о противопоставлении цивилизации народности:
Разве вы сами не судите о русских точно так же, как судит о нас Европа? Мы еще два года назад укоряли «Русский вестник», что он русской народности не признает. Теперь московский теймс горячится и не замечает, что вся эта горячка есть пародия на английский теймс и что самый патриотизм его – англизированный патриотизм. Как хотите, а мы отличаем патриотизм и, главное, руссизм «Московских ведомостей» от высокого и искреннего патриотизма Москвы. Мы никак не можем их сливать вместе. Тот патриотизм, который в самостоятельность русского развития не верит, может быть искренний, но во всяком случае смешной патриотизм[59].
Таким образом, смещение акцента с цивилизации на народность и для Аксакова, и Страхова с Достоевским было своеобразной психологической терапией, попыткой избавиться от чувства неполноценности перед Западом возвращением чувства гордости за народную духовность. В этом состояла главная уязвимость патриотической теории: самообольщение в результате признания только положительных эмоций и отрицание негативных оценок в адрес отечества.
Накал патриотических страстей и их диапазон можно описать в психологическом ключе. С точки зрения психологии Катков с Петерсоном с одной стороны и Страхов с Достоевским с другой находились на разных эмоциональных стадиях принятия стрессовой ситуации (отрицание, гнев, торг, депрессия, принятие), связанной с признанием недостатков своего отечества: первые находились где-то между отрицанием и гневом, в то время как вторые достигли стадии торга – пытались «обменять» цивилизацию на народность.
Тем не менее открытых баталий по поводу польских событий в печати, находившейся под надзором цензуры, не велось. Складывалось ощущение, что в публичном пространстве доминирует поддержка правительства. Диссидентствующим издателям и авторам приходилось прибегать к иносказаниям даже в тех случаях, когда речь шла не о власти, а о настроениях большинства. В журнале «Современник» М. Е. Салтыков-Щедрин иронизировал над обществом, часть которого предпочитала не иметь собственных мнений по поводу «неудобных вопросов», чтобы оставаться в глазах властей «благонамеренной»:
Отличительный признак хорошего образа мыслей есть невинность. Невинность же, со своей стороны, есть отчасти отсутствие всякого образа мыслей, отчасти же отсутствие того смысла, который дает возможность различить добро от зла. Любите отечество и читайте романы Поль де Кока – вот краткий и незамысловатый кодекс житейской мудрости, которым руководствуется современный благонамеренный человек.
Невинная благонамеренность, наивность становилась удобной ширмой, способной сохранить хорошее расположение духа человеку, снявшему с себя всю ответственность по причине своей неосведомленности. Осведомленность же, наоборот, заставляла выбрать определенную политическую позицию и с большой долей вероятности вызывала негативные эмоции.
Позиция Салтыкова-Щедрина перекликалась с еще ранее высказанными мыслями П. А. Вяземского, который отметил, что у невежественных царедворцев нет мук совести и страха перед судом истории:
Ничтожество – надежда преступников; ничтожество – отрада и невежд. Для них нет страшного суда ума и истории, нет страшной казни печати… Царедворцу выше всех наказаний быть лишенным лицезрения царского[60].
Тем самым верноподданничество определялось как форма невежества и бессовестности, не совместимая с гражданским и народным патриотизмами.
Коллективная вина и эмпатия как тест на патриотизм
Известно, что в то время, как политические элиты рассуждают о необходимости войн с точки зрения абстрактных национальных интересов, все тяготы войны ложатся реальным тяжким бременем на плечи простого народа. Войны вскрывают сословные противоречия, обнажают классовый эгоизм, снобизм высоколобых интеллектуалов. Однако даже в XIX веке находились помещики, которые искренне сочувствовали своим крепостным, отправляемым рекрутами на войну. А. В. Дружинин делился на страницах дневника эмоциями периода мобилизации 1854 года, в которых обнаруживается целый букет переживаний – от печали и гнева до чувства стыда:
Всех бесстыдных мерзавцев, толкующих о трофеях, военной славе и прочем в таком роде, я посадил бы в мою кожу за эти дни. Была сдача рекрут, и я убил все утро в Казенной палате и ее окрестностях. Хотя в этот набор пошли с рук порядочные негодяи, но мне было так жалко, грустно и странно, что я готов был на это время провалиться сквозь землю. Все это так тяжко, печально, так несогласно с моими понятиями, что я и теперь будто брожу во сне. Староста, бывший при сдаче рекрут, дрожал как лист, всюду мелькали бледные, убитые фигуры!.. Я сделал почти все, что мог, дал рекрутам денег, дам им еще на дорогу, велю им к себе писать и, когда их пристроят к своим частям, положу на их имя деньги в артель. Это буду я делать всегда и для всех, даже для негодяев, и такой расход будет для меня священным расходом[61].
По поводу патриотических эмоций откровенно высказывался Н. А. Некрасов. В 1864 году в стихотворении «Газетная», насмехаясь над Катковым-«великаном», поэт сформулировал свое понимание кодекса патриота: