И правда, беда не ходит одна. Схватили ветеринара Кричевца. Мама стала как тень. Из Больших Дорог, где жандармерия, передали: «Пусть не беспокоится, хотя спрашивают и про нее, но я все отрицаю. Выдал Захарка».
Иначе он и не мог поступить: Толя верил в замкнутое с тонкими женскими бровями лицо Кричевца. А Захарка снова всплыл.
Приходила сухая, похожая на бабушкину икону, мамаша Леоноры приглашать «мадам Корзунову» на свадьбу. Видно было, что она искренне просит «не обидеть»: очень ей хочется, чтобы у дочери на свадьбе побольше было обыкновенных гостей, чтобы все было обыкновенно, хотя жених – полицейский. Мама обещала прийти. Оказывается, Надю тоже звали. Она прибежала посоветоваться. Мама сказала:
– Сходим, Надюша. Говорят, бросишь за собой – найдешь перед собой.
Это теперь любимая фраза мамы.
Под вечер Надя явилась шумная, глаза блестят.
– Какая ты! – одобрила мама ее зеленое платье, когда Надя сбросила пальто.
– Это ничего, что я так вырядилась? Что нам прибедняться перед ними, правда?
Интересно у этих женщин, подумал Толя, надела хорошее платье и сама стала какой-то новой. И стройная, как девочка, и глаза другие – как бы чуть-чуть застенчивые, что для Нади совсем необычно.
– Ужинайте, – сказала мать и увела Надю в спальню. Слышно, как там открывают шкаф, сладкий запах нафталина перебивает даже аромат тертого конопляного семени, в которое все макают горячую картошку. А за стеной самый что ни есть женский разговор:
– Поотносила в деревню все свои тряпки. А это пожалела. В нем я была, когда Ваня уходил, сын тогда приехал. Кажется, сто лет уже с того дня.
– Наденьте, Анна Михайловна, ну я прошу вас.
– Выдумщица ты, Надя. Оно же не для зимы. Да и широкое теперь будет.
Потом послышалось восторженное Надино причмокивание:
– Вот бы вам в нем!
– Ну что мне? Это ты уже старайся невесту затмить.
– Почему Виктор считал ее красивой? Ломака, и все.
– Ах, вот что! Некому вас будет сегодня сравнивать, Наденька.
– Не надо так, Анна Михайловна. Я все же иду, будто он там и она там. Нет, не то. Просто хочу этим обалдуям сделать перед носом вот так.
– Не пересоли только.
– Не бойтесь. И потом… (Надин голос растерся в шепот).
– Ну, туда это не обязательно.
– А для меня это как на самый большой праздник. И хорошо, что я так оделась. Думаете, отчего мне и весело так сегодня? Не от их же свадьбы. А не опоздаем потом?..
– Надо не опоздать. А что молодым в подарок отнести? Самовар понесешь ты, а я вот этот материал. Самое лучшее, что осталось. Будем, Наденька, политику делать по-нашему, по-бабьи.
– Потехи там будет!
– Ты смотри у меня, не забывай, что я начальство.
Надя в ответ звучно чмокнула свое «начальство» и выскочила в столовую.
– Какая мама ваша сегодня! Идемте покажу.
Все гурьбой ввалились в спальню.
– С ума ты сошла, – встретила мама ее выходку, по неудовольствие на ее лице борется с каким-то стыдливо-радостным, несмелым румянцем. Надя хлопочет около маминых медово-светлых, по-прежнему густых волос.
– Ну что за смотрины? Идите за стол, – говорит мама.
Но никто не уходит. Бабушка с любопытством смотрит из столовой.
– Доброе платье, – соглашается и она.
– Ой, бабушка! – закричала Надя под общий смех. – А разве невестка ваша – нет?
– Чаму ж не? – торопливо поправляется бабушка, но на лице ее написано: «Моему сыну и не такая подошла бы».
И сразу тень легла на лицо мамы, складка над бровями глубже прорезалась. Уже без всякого интереса она заглянула в зеркальную половину шкафа.
– Идите, я переоденусь.
Встречала гостей мать Леоноры. В кухне жарко от ламп, от немецких плошек и все же темно – так тут накурено. Анну Михайловну и Надю мать молодой приняла особенно предупредительно. Анна Михайловна была спокойно-вежлива, Надя выжидательно и неопределенно улыбалась. В двух передних комнатах толкутся жены полицаев. Лица торжественные, говорят шепотом, как в доме, где есть покойник. Из комнаты, где стоят столы, вышел Хвойницкий. Поцеловал руку у Анны Михайловны. Остальных не заметил.
– Моя там, с молодой. Я проведу вас к ним.
Хвойницкая, занявшая полдивана, сидит под фикусом с темными листьями, странно похожими на развешанные зачем-то галоши. Энергично обмахивается платочком и радостно жалуется невесте:
– Я никогда такой не была, милочка, не могу дышать!
Легкий белый наряд идет Леоноре, даже уродливая высокая прическа не мешает ей быть красивой. Но глаза заплаканные, недобрые. Она выходит за начальника полиции – коротышку с резким голосом, чтобы не ехать в Германию. Знает, что ее еще более невзлюбят. (И старая Вечериха и Леонора уверены, что все завидуют их умению жить «чисто», «культурно» и потому не любят их.) Но в конце концов Зотов все же получше тех молокососов, что остались в поселке. Можно было бы заключить с кем-либо из них фиктивный брак – некоторые спасаются так от вербовки. Но теперь уже поздно, а раньше ее оскорбляла даже мысль, что кто-то из этих сопляков будет играть роль ее мужа, хотя бы и не настоящего. Еще хорошо и то, что не Фомка какой-нибудь принудил выйти за себя.
Были когда-то совсем другие надежды, ничем не похожие на случившееся. Но разве мало переменилось? Сама та жизнь, которая учила ее чему-то другому, так много обещала, не устояла, отступила.
Леонора проплакала не одну ночь, она даже пугала свою мамашу лесом. Она знала, что никуда не уйдет, но и за это почему-то злилась на нее же, на свою мать.
Гостей Леонора отказалась встречать. Все равно они или завидуют ей, или ненавидят. «Что нужно этой объевшейся корове?» – думает она, глядя на Хвойницкую.
– Физкультурой займитесь, – вырывается у нее откровенно злое.
– Физкульту-урой? – оскорбилась тяжелая, как печка, Хвойницкая. – Это вас, комсомолок, научили разным гадостям.
Но тут же, сообразив, что негоже так разговаривать с женой начальника полиции, изменила тон:
– Это вам, молодым, а мы так.
Надя с грубоватым любопытством рассматривала молодую, ее наряд. Леонора глухо ответила на поздравления, поджала губы и поднялась со стула. В дверях стоял Коваленок. Звонким голосом спросил:
– Молодую уже целовали?
И, разгладив свои ниточки-усики, сочно поцеловал. Леонора лениво отстранилась, поправила фату.
– Оставьте свои полицейские галантности.
– Некультурный ты, Разванюша.
Это произносит, и вполне серьезно, Ещик. Он давно уже трется около столов, не в силах совладать со своим бесформенным носом, который, как стрелка компаса к магниту, все время повернут к бутылкам.
– Это тебе не с кацапками твоими, там ты все руками. Комендант говорил, что у нас в фатерланде…
– О, там у нас все культурно! – подхватил Разванюша. – Я знал одного камрада, так он, прежде чем прирезать пацана какого, всегда нож нюхал: не пахнет ли селедкой.
– Это ты про что? – повернулся Хвойницкий.
– Учу, господин бургомистр, Ещика нашего селедкой закусывать. Начинать бы, господин бургомистр, а то Ещик от слюны опьянеет.
Уныло длиннолицый Хвойницкий смотрит на Коваленка с одобрением: горит все на парне, столкни, говорят, такого в прорубь – выскочит с ершом в зубах. Он и пану коменданту по душе, не зря комендант доверяет ему брить себя каждое утро.
Любуется Разванюшей и Надя: вошел он, и как-то посвежело в комнатах, словно впустили с улицы морозец. Коваленок заглянул в смеющиеся Надины глаза, слегка подмигнул, как бы одними зрачками, и вот голос его уже в кухне. От нечего делать Надя и Анна Михайловна пошли следом.
Дверь в сени почти не закрывается. Вошли Жигоцкие. Старуха сразу полезла целоваться к Вечерихе.
– Мы так рады за нашу Леонору! А где хотя наш молодой, наш Петенька?
Похоже, что старуха по-соседски набивается к зятю Вечерихи в родные тетки. Согнутая, будто под тяжестью собственной широкой, как дверь, спины, Жигоцкая ласково тянулась губами, узеньким носом, всеми морщинами широкого желтого лица к теще начальника полиции. В эту минуту она удивительно походила на тяжелую черепаху, которая жалко вытягивает голову вперед, как бы не в силах сдвинуть с места свой панцирь.
– Петр Кузьмич пошел пана коменданта приглашать. Раздевайтесь, пани Жигоцкая.
Сказано это было не очень тепло: Вечериха, кажется, не расположена делиться с соседями своим влиятельным зятем. Но Жигоцкая будто и не замечает этого.
– Мы так рады…
Старик Жигоцкий, как вошел, сразу заговорил про то, какой мороз был тридцать лет назад. А Казик, едва сняв с головы шапку, взялся скоблить голову и продувать на свет расческу. Надя сегодня усмехается всем, но Казик принял это на свой счет и, обрадованный, подошел к ней. Полунамеками стал издеваться над «полицейским балом».
В кухню, уже забитую шинелями, полушубками, пальто, ввалилось еще несколько человек.
– Часовых через час менять. Начальник приказал.
Это Пуговицын командует от чужого имени. Он в кожанке, летный шлем плотно облегает его голову: ни дать ни взять – футбольный мяч. Немигающими дырочками глаз он оглядел всех и ни с кем не поздоровался. Казик невольно поежился от этого взгляда. Темные, точно в маске прорезанные, дырочки угрожали: «Хотя ты мне сейчас не интересен, но я о тебе не забыл, знай это». Рядом с Пуговицыным стоит с ушанкой в руке и как-то чудно, торопливо улыбается (есть такие, что улыбаются как бы «скороговоркой») лысоватый человек в белом полушубке. Анна Михайловна увидела его, и брови у нее напряженно сошлись, а человек еще поспешнее заулыбался, и теперь именно ей.
– Вы не знакомы, Анна Михайловна? – с неожиданной услужливостью представил его Пуговицын. – Мой швагер. От бандитов чуть ноги унес. Пришли, а он говорит: с женой прощусь. Да в другую комнату, да в раму головой. Стреляли по нему. Давно я ему говорил. Думал, отсидится от них.
– Мы с Анной Михайловной коллеги, – сказал лысоватый человек, ослепляя женщину коротенькими улыбками. Брови у него так и носятся вверх, вниз.