– С Захаркой мы давно знакомы, – подтвердила женщина и как бы объяснила этим свою невнимательность: она тут же отвернулась к Хвойницкому, не заметив протянутой руки Захарки.
– Парочку ламп можно задуть! – весело закричал Разванюша, когда Пуговицын обнажил бритую, очень круглую, отливающую глянцем голову. – Глядите, как подмолодил я нашего Пуговицына, – жених, и все.
Пуговицын не сдержал довольной улыбки:
– За мной не пропадет, сказал – поставлю чемергесу.
Молодого все не было. Полицаи толкались по комнатам, жадно оценивая снедь, выставленную на столах. По военному времени она богатейшая. А питво – запотевшие бутылки самогона, заткнутые тряпицами или просто сеном, и лишь там, где будет сидеть комендант, – вино. Лампы со всей улицы собраны, и видно, что на бензине: хотя и соли понасыпано, все время вспыхивают.
И вот все засуетились, зашептались. Вначале в спальню пронесли – и очень торжественно – шинель и офицерскую фуражку, потом в комнату вступил высокий немец, у которого все удивительно узкое: плечи, голова, носок сапога. На голове белая, будто марлевая, и тоже узкая полоса лысины. Это комендант. За ним еще несколько немцев. Из-за спины коменданта, словно игрушечный, выскочил жених. Поправляя в кармане кителя бумажный цветок, подвел коменданта к молодой. Под восторженное полицейское «ах!» у невесты была поцелована рука. В горячке коменданта усадили на место жениха. «Узкий» немец что-то сказал Шумахеру.
– Пап комендант вдовец и не собирается снова иметь семейное счастье, – перевел Шумахер без тени улыбки на лице.
Полицаи дружно, но в меру хохотнули. Комендант опустился на стул. Вечериха рядом с ним посадила Надю и «мадам Корзунову» – это «чтобы пану коменданту культурнее было». Вначале трудились в полной тишине, полицаи и их жены слушали торжественные тосты с набитыми до отказа ртами. Скоро все осмелели, стало так шумно, что только Разванюшино «горько» и можно было расслышать.
Комендант пьянел. А Надя совсем обнаглела: пристала, чтобы он объяснил ей слово «блицкриг». Анна Михайловна решила вмешаться. Она предложила коменданту выпить за его детей. Соседи вынуждены были состроить умильные рожи. Комендант, вдруг как бы протрезвевший, достал блокнот и показал фото двух девочек. Анна Михайловна посочувствовала детям, у которых нет матери. И все это говорилось так просто, по-женски, без тени заискивания, что комендант сначала удивился, а потом поднялся и предложил выпить «за умную и культурную женщину справа». Шумахер перевел как-то особенно охотно. Бургомистр просто-таки прослезился, полез целовать ручку у «мадам Корзун».
– Я им всегда говорил, мадам Корзун, я знаю, такая семья с… это… бандитами не будет знаться… Если бы муж ваш… это… вернулся, я бы и за него…
Через стол потянулся чокнуться и Шумахер, смущенный и радостный. Воротник у него совсем на голову наползает.
Комендант вдруг уставился на старуху Жигоцкую.
– Партизан! – показывает пальцем комендант.
– Уйдите, – приказал бургомистр, – пану коменданту некультурно от вас.
И Казику:
– И ты тоже. Кто их сюда посадил?
А Надя опять завладела комендантом, она уже поила его самогоном, немец удивленно смотрел в стакан, кривился; но пил. Марлево-белая лысина мертвит узкое лицо коменданта. Он что-то выкрикивает, но Шумахер уже стесняется переводить. Надя вдруг начала что-то втолковывать коменданту. Тот словно сам из себя вывинтился: угрожающе навис над столом. Пьяные голоса приутихли. Шумахер перевел:
– Пан комендант говорит, чтобы все выпили за здоровье отца его соседки. Как?
– Бориса Николаевича, – подсказала Надя.
«Она – Александровна, почему Бориса?» – мелькнуло в голове у Анны Михайловны, а когда поняла, строго поглядела на Надю, а Надя озорно блеснула ей очами и поднялась, приготовившись чокаться. Над столами уже властвовал голос Разванюши:
– За Бориса Николаевича, слышали, что сказано вам!
Полицаи гурьбой повалили к Наде, а она уже взобралась на стул и, кажется, вот-вот пройдет по столу, швыряя грязные тарелки им в лица.
Весело было ей сверху глядеть на полицейскую и немецкую свору, пьющую за здоровье партизанского командира, которого она сегодня увидит. И особенно хорошо, что и Анну Михайловну захватило ее мстительное озорство: она улыбается Наде и глазами показывает на часы.
Скоро идти, а комендант, как назло, опять начал трезветь. Пришлось Наде заняться им. Когда немцы и молодой увели коменданта, в доме началось такое, что в самый раз было незаметно ускользнуть. С трудом оделись. Казик помогал Наде. Но тут подоспел Разванюша, сказал ему «спасибо» и увел Надю следом за Анной Михайловной.
Чистый, морозный воздух сладостью налипает в горле. Анна Михайловна и Надя свернули в темную улочку, отставший было Коваленок догнал их. Снег аж кричит, свистит у него под сапогами, полушубок тонко перетянут в поясе. Схватил Надю в охапку и поцеловал. Она пьяно припала к нему и тотчас со смехом оттолкнула:
– Анна Михайловна смотрит.
Пока шли по обычной дороге к дому, смеялись, разговаривали как можно громче.
– Хальт! – глухо окликнули их из бункера.
– Коваленок! – звонко и немного хвастаясь перед женщинами, отозвался Разванюша. Но его голос на самом деле признали.
– О, Ванья, гут, гут…
Потом молча пошли к лесу.
Толя проснулся и, хотя почувствовал руку на лице, не испугался. Эту руку он узнавал и во сне. В детстве он всегда спал, крепко обхватив ее, а когда отец подсовывал свою, чтобы дать маме отдохнуть, просыпался и протестовал плачем:
– А-а, большая, не мамина!
Толя беззвучно, чтобы не услышал брат, поцеловал пахнущую хвоей и талой водой ладонь. Она чуть-чуть задрожала у него на губах.
– Спите, детки, скоро утро.
– Мама…
– Что тебе?
– Ты сегодня видела их?
– Спите, детки, потом.
А утром мама подозвала Толю к окну, показала:
– Видишь – женщина, вот, что под деревом. В белом платке.
– Вижу, вижу.
– Это жена Кричевца. Тебе удобней, чем кому. Подойди, будто случайно. Она ожидает. Скажи, что его убили. Ты понял?
У мамы текли слезы.
– Скажи, повесили.
Женщина стояла лицом к шоссе, прижимая к дереву пустую корзинку. Думая лишь о том, что вот он, связной, несет человеку важную новость, Толя подошел к женщине, как убийца, сзади и обрушил на нее:
– Передали, что Кричевца повесили…
И сразу Толя утонул в испуганных женских глазах. Беспомощно барахтаясь в них, он пояснял шепотом:
– Из Больших Дорог сообщили. Это точно.
Женщина медленно пошла в сторону завода.
– Сказал? – спросили его дома.
– Да, – отозвался Толя. Но у него было такое чувство, будто он сделал что-то нехорошее. «Это точно» – ух, дурак набитый! Правду мама говорит, будто игра все это для него. А у женщины какие страшные глаза сделались…
Поселок из окна комендатуры
В поселок привозили и бесплатно раздавали газетки на белорусском языке, в котором, однако, многие слова наспех перелицованы по образцу немецких. Танк, например, именуется: «баявы панцырны ваз». Хозяева («спадары») газеток утверждали, что это именно тот язык, на котором мыслят настоящие («щирые») белорусы. Белорусы весело удивлялись.
В газетках много всяких слов о довоенной жизни. Вначале обругивались и революция и Ленин, но потом писаки, будто поняв, что такое «не срабатывает», занялись больше рисованием человека с усами, да еще колхозами.
Из номера в номер какой-то «Дед-всевед» упражнялся насчет «бандитов», баял про земельную реформу, «общины», про райскую жизнь в Германии и в плену, про доброту фюрера. Особенно убедительными были рисунки и надписи о раздолье плена и о душевности Адольфа Гитлера. Фотография: фюрер осторожно переступает неловкого утенка. И надпись очень трогательная: «Фюреру можно доверить свою жизнь».
Еще фотография: чистые, лазаретного типа комнаты, под белыми простынями отдыхают военнопленные. Но пленным, оказывается, приходится иногда и потрудиться, это подтверждается снимком: человек в солдатском обмундировании ходит с лопатой вокруг цветочных клумб и криво как-то улыбается (видимо, ему неловко только и делать, что спать, есть да с цветочками возиться). Вот и соответствующая надпись: «После сытного обеда и сна хорошо и потрудиться. Через труд к свободе!»
По-другому рассказывают газетки про «бандитов». Встают они поздно, злые с похмелья, лохматые, вшивые. С помощью крепких ругательств сговариваются, какую деревню ограбить. Через полчаса в ближайшем селе – это село неразумно отказывается сдавать молоко и мясо «законным немецким властям» – визг, стрельба. Но вот на дороге появляются грозные «баявыя панцырныя вазы», «бандиты» бегут, бросая награбленное. Немецкий офицер берет на руки ребенка и грозит им вслед.
Даже непонятно, для кого все это пишется. Нет, кажется, есть люди, которые на происходящее смотрят именно так. Тот же Хвойницкий. Он вполне убежден, что вместе с немцами борется за высшую западную культуру против варварства, насаждаемого большевиками. О, культура – слабость бургомистра! В волостной управе стоит большой кованый сундук. И не с чем-нибудь, а с книгами. Книги сельсоветские, их каким-то чудом не сожгли, хотя из библиотечных и школьных Порфирка устроил костер.
Переступит волостной порог баба и застынет, пораженная: как замурованный, сидит бургомистр за столом, обложенный стопками книг, только макушка и уши торчат, а за ушами темные оглобельки очков. На корешках книг есть и «большевистские» названия: «Тихий Дон», «Разгром», «Янка Купала», но этого бургомистр еще не разглядел (он подбирал книги по толщине и по цвету). Баба терпеливо ждет.
– Ну, это, чего надо? – доносится наконец из-за книжной стены. – Если про налог – выметайся.
– Раз сдали, а то и еще раз. Где ж тут наберешься?
– А для бандитов есть? Для партизан, это, находишь? Для своих бандитов, говорю.
– Где мне, бабе дурной, разобраться, которые бандиты, которые не.
– Оружия много?