«Государя злым оком» она удостоила его больше любого из русских поэтов, оставшихся после этого живым. Благодаря и вопреки он собирал стадионы, куда более многолюдные и «добровольные», чем демонстрации. Его знали, по крайней мере, по шарфику вместо галстука. И держали под микроскопом молвы. Ан, ничего непростительного не нашли. Пригодился, где родился. Не бронзовел. Со сцены читал стихи, а не нотации. «И ни у кого не воровал / И ни на кого не доносил»; о Евтушенко, Рож-рож-дественском и других говорил либо хорошо, либо лаконично. Барабанщиком на всю планету был лишь в песне. Гламурной, как и про миллион алых роз, но не пошлой. Впрочем, не ему принадлежит пафосно-бескомпромиссное «Поэт в России — больше, чем поэт».
В политику не играл. Но… Промозглой зимой 1981-го американских VIPов демонстративно сопровождали в Ленком охранники посольства. В футболках US marines и трусах, выспренне подтверждавших конфронтационное спартанство. После прощальной «Аллилуйи» повторная нарочитость морпехов стала казаться публицистическим абсурдом. Пусть на двусложные — как «авось» — 2 секунды до открытой дверцы лимузина. Русско-американская надежда на «Авось» сделала больше нобелевских лауреатов премии мира: «И окажется так минимальным / наше непониманье с тобою / перед будущим непониманьем двух живых с пустотой неживою».
«Любимов поэт Захарова» был ортодоксален, как режиссер революции. И интеллигентен недосказанностью, когда она красноречивее слов. Монтажник строф и рифм слыл парадоксальным как ле Корбюзье. «После Пушкина — будет много, с Маяковского — никого»… Подобно тому, как Пушкина «рукоположил» классик, то же сделал и Пастернак. Наверное, предчувствовал, что новых «слепящих фотографий» лучше никто не снимет. Планка классика, заданная с юности, помогает лучше, чем палка, которой мы себя погоняем. Это тоже по-русски. А кто на какой орбите, они теперь разберутся без нас.
Поднимая андреевский флаг — для многих впервые воочию, Вознесенский не унижал веры своего поколения. Но чувствовал, где она переходит в заумь «антимиров», по ленте Мёбиуса переходящую в чертовщину. Отвечая на записки, характерно откладывал «ненужные» в сторону. Повторял под усмешки зала: «Это — не мне. Это вы знаете лучше меня». Уйдя за занавес, мог появиться в многолюдном фойе, долго нервически пульсировавшем после его Слова. Кого-то терпеливо выслушивал, как будто извиняясь за затянувшийся собственный монолог. Потом почти внезапно приглашал на своё следующее выступление. Для «следующего» администратора размашисто выводил на сегодняшней программке: «Прошу пропустить такого-то числа. А. Воз.». Срабатывало.
В далеких 70-х московский, да и питерский бомонды ранжировались в том числе по доступности к ним публики из зала. Слушатели-зрители в курсантской форме тем более редко встречали внимание грандов. Исключения — двое: Вознесенский и Товстоногов. А дальше? В конце 80-х в военторговские лавки в Афганистане стали завозить книжки «дефицитных» тогда авторов: Ахматовой, Пастернака, Вознесенского и — неисповедимы пути господни — английского поэта Джона Китса. Остальной Союз собирал макулатуру на «путешествия» Дюма и «пиратов» Стивенсона. А шурави перед рейдом на караван читал купленного за чеки Вознесенского. Иногда уже замусоленную распадавшуюся книжку. С нестёртыми карандашными пометками о посадке последнего «тюльпана»… Не потеряли ли мы ту культуру, которая казалась ущербной, но исправимой через свободу? Ведь в Чечне, спустя 5–7 лет читали уже «СПИД-инфо»…
Мы ищем стволовые клетки правды, чтобы закончить гражданскую войну в собственных душах. Значит, обрести волю — в двух смыслах этого парадоксальнейшего из слов русской словесности. Без «Страдивари страдания» тут не обойтись. Одним из символов наших «войн и мiров» стали шестидесятники, совместившие в себе лучшее из унёсшегося с нашими родителями и худшее из того, что мы у них заимствовали. Евтушенко писал: «когда изменяемся мы, изменяется мир». Вознесенский меньше рассчитывал на изменение мира, но помогал утешиться его непостижимой мудростью. Не только в кухни, но и в прочее малогабаритное пространство дома приносил дух, выветривавший быт.
Поэтому он стал одним из духовных скреперов ещё совсем «тёплых» поколений. Он ещё почти жив. Он уже судит. Его слово может стать логином в поиске гармонии Гражданина с Государем. Адмиралтейства и Биржи. Если «В человеческом воплощении — 90 процентов добра». Авось!
Успел сыграть и сказать
Памяти Владимира Маслаченко
Подробнее о нём расскажут ветераны футбола и спортивные журналисты. Болельщик, тем более не «истый», тут мало что добавит. И всё ж… Бывают случайные встречи, оставляющие ощущение урока. Такой была и эта — полуторамесячной давности. Хмурым утром 16 октября. Кавычки по тексту, конечно же, условны.
А тогда было так: поздний подъём после затянувшегося за полночь разговора с московским приятелем. Яичница за час с чем-то до отправления первого «Сапсана» в Питер: «Смотри, на “Белорусской” перехода нет»… На подходе к кварталу, отделяющему «деревню художников» от метро «Сокол», что-то подсказало, что впереди прохода нет. А на пустынном тротуаре — лишь две фигуры: статный мужчина в зимнем спортивном костюме и с собачкой на поводке. И его незапомнившийся собеседник. «Извините, как побыстрее пройти к метро?» Мужчина с собачкой не сразу обернулся на вопрос…
«…Вы — Маслаченко?» В ответ что-то вроде: «Ну вот, сейчас Вы позовёте меня к магазину… и…» — «Простите, Владимир — не знаю Вашего отчества. Зачем Вы так? Я лишь хочу выразить Вам своё уважение как человеку, достигшему вершин и в спорте, и в журналистике…» — «… Вы — кто?» — «Да, просто… из Питера… спешу на поезд… Вот, моя карточка» — «Пидопрыгора! Постойте, это не Вы тогда… — Маслаченко вспомнил меня по частому появлению на телеэкране несколько лет назад. — А я — з Днипропэтровщины… — произнёс он по-украински — Если дойдёте до Ленинградского… Ай, давайте я провожу… Иначе не объяснишь…» — «Владимир…?» — «Никитич» — «Владимир Никитич, помню Ваш снимок в “Огоньке”. Шестидесятых годов. Вы пропустили мяч и были не просто расстроены — “крушение надежд”…» — «Это в таком-то году. Спартак проиграл чемпионство… Статья Льва Кассиля. Кстати, он сделал очерки только о двух вратарях — о Льве Ивановиче (Яшине) и мне… А еще в Кривом Роге…» — опять в нарочитой украинской фонетике… «Знаете, как я оказался в Москве?» И красочный как будто отрепетированный рассказ о своей молодости. Мы несколько раз останавливались — собачка «требовала». Я начинал поглядывать на часы…
«Владимир Никитич, знаю, к Зениту отношение в Москве непростое…» — «Зенит, конечно же, чемпион. Когда будет — поздравлю… — он достал из кармана и ещё раз взглянул на мою визитку и неторопливо продолжил: Сейчас другой футбол. Не лучше и не хуже. Просто — другой… Как и люди. Тогда мы все друг друга знали. Дружили семьями… Безо всяких команд — Спартак, Локомотив, тбилисцы. Вот, — продолжил Владимир Никитич, — один наш спартаковец увлекся женой “чужого” вратаря… Мы все в курсе. А тренер — чёрт его знает… А тут — пенальти… Если бы он забил — в Спартаке его бы не было… Или еще: кто-то заболел у… фамилию не надо. А он — на сборах. Лобановский всюду был вхож, но тут что-то не получилось. Тогда Сабо — был такой футболист — позвонил в Будапешт. После этого сам Кадар просил Брежнева помочь нашему хлопцу… Знаете, что Брежнев сказал? “Теперь я знаю, что вы победите!” И победили, ведь… Футбол учил порядочности, добру… Тогда болели за это. А цвета команд — это символ верности, а не раздора, как сейчас… Ладно бы шоу. Но стадион становится суррогатом вольницы, если хотите, школой ненависти. Это — для одних. И ареной для 90 минут славы по контракту для других. Хорошо, если славы… И для игроков, и для журналистов».
Он явно нашёл благодарного слушателя. Но говорил не столько мне, сколько себе. Через паузы выбирая из своего богатого словаря единственно точное слово. Как будто подводил итог. Деликатно обходил фамилии знаменитостей, если в приведённых им эпизодах они не заслуживали его похвалы. Его волновал не сам футбол, а отражение в нём нашей повседневности. А её он чувствовал не только тонко, но и мудро. Сказал что-то вроде: «Стадион — это ведь зеркало, а не бахча». Я ещё подумал: почему его не приглашают на весомые аналитические телепрограммы?
«В Питере был один великий комментатор — Виктор Набутов. Хотя ревнивый… Тогда на чемпионат вместо него послали не меня, а Спарре. Но он не поверил… Вот чьим именем нужно стадион ваш новый назвать! Вы спрашиваете — Гена Орлов? У него ленинградского “придыхания” больше, чем… Он тоже ревнивый. Как и Кирилл (Набутов)… Ревновать надо к “себе-лучшему”. Чтобы задать новую планку. Себе задать. А не сравнивать другого с собой. От этого — только дрязги. Но в той передаче (“Опять о футболе”) мы с Орловым не ругались… Просто ради двух фраз — одну с кивком, другую с “нет” — на эфир не приглашают. Вообще-то я люблю питерцев. У вас ещё много интеллигентных идеалистов. Снизу — наивность. Сверху — гонор. Ни там и не здесь, — Маслаченко пальцем показал вверх и вниз, — проку не будет. Так что лучше посередине…». Он говорил ещё и ещё… «Владимир Никитич. Вас очень интересно слушать. Увы, спешу. Извините».
Мои питерские знакомые удивились тому, что случайный в общем-то разговор я запомнил так подробно.
Вечером 14 ноября Владимир Никитич поздравил меня с чемпионством Зенита… Спустя четыре дня газеты сообщили, что у Маслаченко — инсульт. 28 ноября его не стало. Спасибо Вам, Владимир Никитич. О Ваших словах я буду ещё долго думать.
В подоле у неба
О своей первой профессии опять приходится вспоминать под «третий тост». 26 июня не стало «главного» переводчика афганской войны Геннадия Клюкина. Почему главного? Потому что в 24 года он, выпускник Военного института иностранных языков, прибыл тогда ещё в королевский Афганистан. Из него он окончательно вернулся спустя 16 лет, из которых 12 — прерывались лишь отпусками. Восемь лет при этом в Афганистане шла война. Книга рекордов Гиннеса не знает более длительной командировки на войну. Ещё сложнее сравнить его с кем-либо из неафганцев по владению языком дари, ставшим для него родным по судьбе. Да и большинство афганских таджиков знали язык Омара Хайяма хуже, чем переводчик — «тарджуман Геннадий». Может, из-за этого он в дальнейшем и не искал иных жизненных вершин. Ибо ему покорились главные профессиональные. А становиться коммерсантом ли, политологом, общественным деятелем — он не мог по генетической «невсеядности» русского офицера и «доблокадного» — по нравственной планке — ленинградского интеллигента… Трудно об ушедшем писать в жанре некролога, если его жизни хватит на несколько книг. И вообще писать о нём трудно. Геннадий Клюкин умел увлекательно говорить о самой продолжительной из отечественных войн, не рассказывая о своём в ней участии. Вообще он исповедовал принцип — о себе только с иронией. Притом что его голосом отдавались распоряжения «старших шурави» Варенникова и Гареева. Его же голосом им отвечали президенты Бабрак и Наджибулла. Афганские министры и иные советские генералы не всегда «дотягивали» до участия этого по последнему званию подполковника в их переговорах… Да и не всегда соответствовали интеллектуальному уровню Геннадия Николаевича, порой снимавшего переговорное напряжение уместной цитатой из того же Омара Хайяма. Кстати, из его четверостиший во многом складывалась и жизненная философия самого Геннадия Николаевича: «Тот, кто мир преподносит счастливчикам в дар, / Остальным — за ударом наносит удар. / Не горюй, если меньше других веселился. / Будь доволен, что меньше других пострадал». В остальном Геннадий Клюкин оставался незаметным, но незаменимым — высшая оценка переводческого мастерства. Его младшие коллеги