Я подошла к столу и постучала рукой:
— Долго будет этот концерт?
Через секунду у доски остался лишь красный взъерошенный Лайкин и такой же красный, но гладко причесанный Рыбкин.
Запыхавшись, ребята усаживались за парты. И хотя глаза их блестели, чувствовалось, что они уже выкипели.
— Что здесь произошло? — спросила я.
— Лайка стойку сделал, — сказал Рыбкин так безучастно, точно стойка самая естественная поза во время урока.
— Где стойку? Какую стойку?
— У доски. На физике сделал.
Губы Лайкина дрожали, но он горделиво вскинул голову.
— В общем, так, — вскочила Валя Барышенская, чуть задыхаясь от волнения. — Николай Ильич вызвал Лайку и стал в журнал смотреть. Лайка сделал стойку. Николай Ильич не заметил и велел отвечать. Тут Политыко и крикнул: «Так держать, Лайкин!» И Лайка ответил: «Есть так держать!» Николай Ильич схватился за сердце, и Люба побежала за врачом. И его увели.
Она рывком села.
— И Лайку бить хотели, — добавила Зайка Лезгина, накручивая лихорадочно косу на палец.
Ребята смотрели выжидательно, у Дробота ехидно поблескивали глазки.
— Иди на место, — сказала я Лайкину. И вышла.
Потом меня нашел Рыбкин.
— Марина Владимировна, останьтесь после уроков.
Он был очень угрюм и то расстегивал, то застегивал «молнию» на куртке.
— Мне в класс прийти?
— Нет, мы в учительской соберемся, как уйдут все…
В семь учительская опустела. Конечно, если бы Мария Семеновна была в школе, она бы не ушла до девяти. Она всегда приходила раньше всех, чтобы проверять уборщиц, и уходила последней, лично следя, не остается ли где-нибудь зажженная лампочка.
До прихода ребят я пыталась читать, но буквы сливались в волнистую грязную линию, и я механически переворачивала страницы.
С кем посоветоваться?
Хорошо бы с Марией Семеновной! Но у нас создались в последнее время неровные отношения. Вначале я к ней очень привязалась. Меня восхищала ее биография (еще девчонкой участвовала в гражданской войне, потом была медсестрой, в эту войну работала в госпитале, а после войны закончила заочно пединститут и пошла на старости лет работать в школу). Пленяла даже ее грубоватость.
А какой она была работягой! С восьми утра до двенадцати ночи скрипел ее громкий голос. Ходила она в мальчиковых полуботинках и стучала ими, как сапогами, и в школе все вздрагивали, слыша ее тяжелые шаги. Жизнь она видела без прикрас и немного напоминала мне Рыбкина. Если в классе была драка, он разбирал дело так:
— Драка честная?
— Да.
— Тогда расходись.
А потом моя дружба с ней лопнула. На очередном педсовете я открыто выступила против нее, когда она хотела исключить из школы моего рыжего Мишку Полякова, спекулировавшего билетами в кино.
Сидевший рядом со мной Николай Ильич шепнул:
— Теперь вас сживут со свету по всем правилам военного искусства.
— За что?
Он усмехнулся:
— Мария Семеновна живет по принципу: во-первых, я твоего горшка не видела; во-вторых, он был разбитый; в-третьих, на́ его и подавись.
И с этих пор все действительно изменилось. Оказалось, что я плохой организатор, что у меня огромный процент двоек, что я гнилая либералка и лодырь.
Она ни слова не выдумывала. Я и правда была очень неопытна и неумела: работала рывками, запускала отчетность, иногда покрывала ребят, помня о своей юности, нерасчетливо ставила двойки.
Но раньше мои грехи объяснялись молодостью, горячностью, а теперь скидка кончилась.
Наконец в учительской собрались ребята: Рыбкин, Юрка Дробот, Валя Барышенская и Валерка Пузиков.
Очень деловито составили они стулья кружочком перед диваном и уселись чинно, точно в президиуме.
И замолчали.
Несколько секунд мы прислушивались к далеким позвякиваньям трамвая. Лица всех казались серыми, усталыми.
— Марина Владимировна! — вдруг выпалил Рыбкин с непривычной для него скоростью. — Лайка не виноват.
— Политыко заставил…
— Давайте по очереди! — взмолилась я. — Кто скажет толком?
— Политыко натравливает Лайку на учителей. — Валерка Пузиков провел рукой по торчащим волосам, но они встали еще решительней.
Секунду стояла тишина, вязкая, тупая.
— Зачем? — спросила я растерянно.
— Для форсу, — пояснил Рыбкин. — Себя показать. Обидно ему, что мы на него — ноль внимания.
— Ох и любит он куражиться, сил нет! — Голос Дробота звучал восторженно.
Я ошарашенно смотрела в их лица, и они то увеличивались, то раздвигались вширь, как в кривом зеркале.
— Чего же вы молчали?
Они переглянулись.
— С ним связываться!..
— С кем связываться? В чем дело? Что вы меня морочите? — вспылила я.
— Он же здоровила! — возмутился Дробот. — Да и шпана у него вся знакомая, болельщики. Свистнет — всыплют кому надо по первое число.
— Вы не знаете, какой этот Политыко дрянной! — сказала Валя. — Он все исподтишка делает: натравит Лайку, а сам любуется. — Лицо ее выражало высшую степень брезгливости. — А с девочками какой он!.. Ругается, как учителей нет, щиплет! Всякие гадости говорит! Мне Люба рассказывала.
— Эх вы, комсомольцы!
В голосе моем звучало отчаяние. Я им так доверяла, особенно Рыбкину…
— Политыко смеялся: вам никто не поверит…
— А Сапогов? — спросила я. — Он тоже куражится?
— Когда он в школе, Лайка не подходит.
Валя потерла лоб, сказала раздумчиво:
— Странно, ведь Сапог умней Политыко, а ему в рот смотрит. Ему одному верит, а нас за пустое место считает. Странно!
Валя никогда не пускалась со мной в откровенности, была сдержанна и холодна, но честно отвечала на все вопросы, роняя слова скупо и дельно. При этом ее шоколадные глаза смотрели прямо, твердо, и как-то невольно забывалось, что перед тобой худенькая белобрысая девчонка с огромными черными бантами в косах.
— Надо поставить вопрос о Политыко на классном собрании, — сказала я.
— Не выйдет, — уныло качнул головой Рыбкин.
— Почему?
— Никто не выступит.
— Понимаете, — вздохнула Валя, — самое страшное, что Политыко все время чувствует свою полную безнаказанность.
За окнами притаилась шелестящая тишина. Изредка тяжело проезжали грузовики, и школа вздрагивала.
— Итак, значит, Политыко сильнее целого комсомольского класса? — усмехнулась я.
— Так Марь Семенна все равно его будет защищать! — протянул Валерка.
— Она ему скорей поверит, чем нам, вот увидите! — Дробот часто имел с ней дело и знал, что она, когда отчитывает, не вслушивается в оправдания обвиняемого.
— Надо Машку уговорить, — сказал вдруг Дробот.
— Лайка по ней сохнет.
Все засмеялись. Лайка был намного ниже Маши.
— Она и не смотрит ни на кого из нас, — возмутился Валерка, — после Политыко!
— И правильно делает. — Валя стала последнее время отчаянной мальчишененавистницей.
— Вы плохо знаете женщин! — многозначительно сказал Дробот. Его рожица заискрилась лукавством.
На следующий день шел нудный мелкий дождь. Мне не хотелось ехать на работу. Я представляла ироническое лицо Политыко, замкнуто-настороженное Лайкина. Я заранее слышала нотации Марии Семеновны, скрипучие, как ее кресло. И мне вдруг страстно захотелось побросать вещи в чемодан, сесть в поезд и сбежать к черту на рога.
Вместо этого я поехала в школу. Оказалось, что Мария Семеновна два дня будет на совещании в гороно. Все в школе держались свободнее и жизнерадостнее. На секунду мелькнуло желание, чтобы радость продолжалась и чтобы в классе сегодня отсутствовали заодно и оба моих «гиганта». Но судьбе это показалось чрезмерным. Сапогов и Политыко возвышались на своей парте, как памятники спортивной мощи.
К Лайкину я относилась неровно. Иногда с жалостью. Родители его погибли во время войны, и воспитывала его суматошная и болтливая бабушка. Иногда со злостью. Он меня раздражал своим легкомыслием, наивным и одновременно — нахальным.
Иногда же Лайкин и меня смешил. Он всех великолепно передразнивал. Особенно удавался ему Рыбкин, хотя из одного Рыбкина можно было бы выкроить трех Лайкиных. Я вызвала его из класса в коридор.
— Что с тобой творится, Сима? — спросила я.
Он шмыгнул молча веснушчатым носом, глядя на свое колено.
— Ну, в чем дело?
Он молчал и водил ногой по полу, чинно сложив руки с обгрызенными ногтями. Сейчас он не егозил, не хихикал, не огрызался, и вид его был довольно жалок. Потом поднял на меня глаза, затравленные темные глаза с синеватыми белками.
— Я ничем не могу тебе помочь?
Он сжал в твердую черточку кривящиеся губы.
— Ты боишься Политыко?
Он молчал.
— Это он натравливает тебя на учителей?
Он молчал.
— Ну иди!
И он ушел, опустив голову, прижимая локти к телу.
Через веранду, на которой деловито попыхивал керогаз, я попала в маленькую комнату с маленькими слеповатыми окошками.
Спиной ко мне сидела за ножной швейной машиной бабушка Лайкина.
Она энергично раскачивала ногой педаль, подкладывала под иголку что-то красное и заунывно пела: «Ох эти маленькие детки, совсем оставили меня». Это она повторяла снова и снова мужским густым голосом.
— Добрый день!
Она обернулась. Я увидела орлиный нос и очки в роговой оправе с выпуклыми стеклами. Одной рукой она пригладила пышные белые волосы, сколотые круглой гребенкой на затылке, другой стала отряхивать бумазейный халат.
— Марина Владимировна! Я была уверена, что к нам-таки да забредете.
Она сбросила на пол какие-то тряпки и подставила мне стул, обмахнув его полой халата.
— Я хочу поговорить о Симе. Он очень изменился.
— Изменился? Хорошенькое дело! Ребенок совсем истаял… Вы же знаете, что я учила его музыке, хотя нам некому помочь. У него такой дивный слух, что соседи плачут, когда мальчик играет. А теперь? К пианино не подходит, уроки не делает. И денег требует. А какие у меня деньги? Я с утра до вечера машинкой стучу. Ну, я дала ему раз пятерку, два пятерку — сирота же он, кто и пожалеет, как не бабка…