Война-спутница — страница 4 из 14

А от коммуны теперь уже ничего не осталось. Поле там распахали. А по нынешним временам оно, наверное, и бурьяном заросло.

Котята

После войны я уже у тёти Лены Кохановской на квартире жила. Так она мне рассказывала, как она немцам мстила. Дом у неё большой был, крепкий. Вот генерал или полковник к ней на постой и стал. Тётю Лену заставил готовить ему, стол накрывать и посуду мыть. До революции Кохановские зажиточно жили, знали обхождение. Вот тётя Лена грязную посуду в таз соберёт, на кухню вынесет, дверь закроет, а в таз котят прямо на тарелки посадит. Котята тарелки вылижут дочиста, а тётя Лена их только чуть тряпочкой сверху протрёт, и всё. Мыть не мыла. В этой посуде так еду и подавала. «А то, – говорит, – ходит, бестыжий, и как будто меня в комнате нет, воздух портит».

Это страшно!

А тут снова фронт близко подошёл. Уже грохотало на Курской дуге. Грохочет так страшно! Хотя и далеко, а всё слышно – и так страшно! Немцы осветительные бомбы в небе повесят, и они висят. Усё видно, как днём, даже лучше. Бомбы падают, воют, рвутся. Падаешь ничком, земля от взрывов вздрагивает, и завидуешь мёртвым, шо они ничего этого уже не видят и не слышат. Так было страшно, так страшно!

Как бомбить коммуну начали, так мы в подвал ушли походной, со ступеньками. Дверей в подвал уже не было. По коммуне били с двух сторон – и с нашей, и с немецкой. Они думали, шо тут никого нет, а мы-то есть! Ох, это страшно.

По воду идти, вёдра обматывали, чтобы не звякали, и – по-пластунски. Не идём на полный рост. За водой по двое ходили. Если убьют кого, хоть другой скажет. Да нас только с Лидой за водой и посылали. Она была постарше.

Криница одна была. Ой, ты шо! Далеко, унизу. Ползём. А над головой красные блёстки летят. А я руку протягиваю – поймать это красивое. А Лида меня по рукам! И шепчет, шо это трассирующие пули. Тихо так шепчет, чтоб никто не услышал. Пули совсем невысоко над головой пролетали.

А воду тащили так: ведро впереди себя продвигали. Через все огороды вверх километра полтора. Тяжело очень и страшно. Другой раз воду и с пулями притаскивали.

Гости

Разведчики прибегали много раз – и немцы, и наши. Немцы прошмыгивали между нами с автоматами: «Рус-рус-рус!» И уходили. А наши спрашивали: «Были фашисты?» Мы им и рассказывали, що да как. А один раз двое здоровых немцев в чёрной форме забежали. И нашивки такие – СС. Один был в руку ранен. Второй ему рукав обрезал и руку перевязал. Ну, думаю, сейчас выйдут – гранату бросят – и всё. Не, не бросили.

Я недалеко от входа с детьми сидела. Нам в глубине уже места не осталось. Подушками обложилась, Ваню с Раей обняла, а сама лицо в подушку прятала. Шо убьют, не боялась, а вот если лицо изуродуется – боялась. Во дурочка, да?

Тут днём наши подошли к подвалу. Двое. У входа остановились. Люди стали им говорить, шо немцы близко, прямой наводкой сюда из Люботина бьют. Прячьтесь, чтобы уцелеть. А в это время как р юхнуло! Так один наш боец без головы в подвал и упал…

А тот ничего, целёхонек. Сбежал он к нему, взял из кармана документы, а нам сказал, чтобы мы ночью вынесли тело, и ушёл. Так до ночи наш обезглавленный солдатик на ступеньках и лежал недалеко от меня.

А ты спрашиваешь, чего я всю жизнь во сне кричу, да от резких звуков вздрагиваю. Такое, доченька, бесследно не проходит. Я бы и рада забыть, но ничего не получается. Всё помню до мелочей, словно вчера происходило. Не дай Бог ещё раз такое пережить! Лишь бы войны не было.

Буханка хлеба

Нас в подвале три семьи было. Да в яме с приставной лестницей ещё четыре. У тёти Марии и тёти Фени детей много! Они им решили лепёшек ночью испечь: дома-то разбитые кругом догорали. Замесили тесто – и на металлический лист. Вылезли из ямы, к огню подошли, печь стали лепешки. И только начали их переворачивать, тут их-то снарядом и накрыло. Тётя Феня без ступней, на одних культяшках в подвал спустилась. По приставной лестнице! Живот весь разворочен, руками кишки держит. «А Мария, – сказала, – только ножиком махнула». Два дня тётя Феня промучалась и умерла.


А «катюши» стреляли!!! Ой, не дай Бог! Сразу летит восемнадцать снарядов! Машина их выпустит – и в лес. Она никогда не стоит на месте.

Не то шо ночью, а днём видно, как снаряды огнём летят! Огнём! А у немцев – «ванюша». Только двенадцать снарядов огня летит.


И вот однажды всё стихло. Перестали стрелять с двух сторон. Мы посидели в полной тишине час-другой. А потом и солнышко вышло. Звуков никаких. И вдруг слышим, а по дороге танки наши едут! И стали мы потихоньку из подвалов выползать. Мы все повылазили, повылазили – из этого подвала, и из того… Радость-то какая! Танки наши по дороге едут! И вдруг колонна прямо напротив нас останавливается. И из переднего танка офицер спускается и к нам идёт. А в руках у него – буханка хлеба. И он говорит нам:

– А мы думали, что здесь никого нет, а здесь люди! На нейтральной полосе!!!

Плакали все и радовались. Трогательно было. Очень трогательно. Эту буханку хлеба я на всю жизнь запомнила.

После освобождения

Семья барина и он сам тоже в подвале сидели. Он, пока полицаем был, никого не обижал. К нему относились по-хорошему. С Лидой, его племянницей, мы по воду ходили.

Она попросила меня сходить с ней на Водяное, где жила её бабушка. Мы пошли сразу же, как только бои закончились. Немцы далеко умчались! А по дороге колонны наших машин и танков едут, и едут, и едут. А мы по обочине идём. Так и дошли. Радостно было, словно уже война кончилась.


После войны Лида в Харькове мороженым торговала. Один раз виделись. А меня в ремесленное училище по повестке забрали. Нас вывозили разбирать кирпичи на том месте, где был ХЭМЗ – Харьковский электромеханический завод. До войны завод был, а потом пусто, пусто! Одни кирпичи. Ходили мы строем и пели «Вставай, страна огромная!» Ботинки на ногах верёвками привязаны, чтобы подмётки совсем не отвалились. А бабы вдоль улиц стоят и плачут…

Пасха

А один раз на Пасху в церковь ходили! Это, значится, так. Вера в нашем коридоре, Лузгарёва, в Пересячное замуж вышла. И она каже: «Там цэрква есть».

Война уже пошла, пошла, пошла. Далеко уже воюют.

Был у меня платок такой, знаешь. Китыци такие, китыци длинные. Цвет нежный – и не белый, и не жёлтый. И я той. Любила его. Вот собрались мы с Верой идти. В узелок и паски, и яйца крашеные завязали. И пошли. Это с коммуны километров десять, а то и больше.

Это я первый раз в церкви была. На исповеди батюшке говорю: «Я безгрешная». А он мне: «Нет, деточка, мы все грешные». Но исповедь уже потом была. А сначала стать было негде – масса людей! И внутри, и снаружи! Я стою и чувствую, шо-то тёплое у меня над верхней губой. А это у меня кровь из носа так и потекла. Платок с китыцями залило. Меня сразу на улицу вывели, на свежий воздух. Платочек носовой с собой был. Схватилась так платочком, посидела. Перестало. И людей поменьше, порасхидились.

После исповеди Причастие было. Я тогда первый раз в жизни сама причащалась. А после службы батюшка всех обошёл и, у кого шо було, освятил. В душе моей какое-то такое было возношение, какое никогда его не забудешь. Первый же раз была в церкви! А на обратной дороге видела я, как солнце всходило. И так оно играло, так играло! Искрилось и переливалось. И люди говорили, что на Пасху всегда солнышко играет.

Это в сорок четвёртом году было. И я тогда подумала: «Если солнышко играет, значит скоро уже победа. Не могут наши не победить, если на Пасху вместе с нами солнце радуется!»

А платок свой любимый я отстирала. Потом моя тётя его в голодовку на продукты мне выменяла в Западной Украине. Туда многие из Харькова за продуктами ездили. У нас очень голодно было.

Хто бы мог подумать, шо и победу нашу выменяют, как платок, на какие-то ножки Буша? А ведь так получилось! Смотри, шо с нами сделали! И войны вроде не было. Но, видно, идёт война! Только теперь непонятная она какая-то.

А молодёжь, так та вообще об этом и задумываться не хочет. Шо это с людьми стало?

Тосно, 2002 г.

Дядя Коля

О старшем мамином брате Николае мы долгие годы ничего не знали. Мама пыталась куда-то писать, выяснять, но ни разу положительного ответа так и не получила.

В начале восьмидесятых годов, когда наша семья ещё проживала в Крыму, я собралась ехать по санаторной путёвке в Трускавец (Западная Украина) и заглянула к маме попрощаться. Она стала расспрашивать о том, какие города находятся поблизости с Трускавцом. Я назвала Борислав, Дрогобыч…

Как только мама услышала слово «Дрогобыч», она воскликнула «стой!» и крепко схватила меня за руку. Её лицо стало очень сосредоточенным. Прошла минута-другая, мама молчала. Наконец она перевела дух и сказала: «Всё! Вспомнила! Записывай».

И мама медленно, как бы по слогам, продиктовала адрес: «Дрогобычская область, мисто Фильштьш, литер «М», Белову Николаю Николаевичу». Мисто значит город.

Воцарилась тишина, наполнившаяся чувством важности происходящего. Я не хотела нарушать мамины мысли. Подумав о чём-то своём, мама стала мне объяснять: «Этот адрес был на конверте последнего письма, которое мы получили от Коли. Письмо пришло, как сейчас помню, двадцать шестого мая сорок первого года. Коля в нём писал, что их часть самоходной артиллерии перебросили к западной границе, что срок его службы заканчивается и, если ничего не произойдёт, то он к осени будет дома».

Я молчала, потрясённая. Трудно было поверить в то, что тринадцатилетняя девочка смогла запомнить адрес на конверте – причём, не специально! – и вот теперь, по случайности, вспомнила его спустя десятки лет.

Мама тоже ушла в себя. Тень пробежала по её доброму и всегда ясному лицу. Оказалось, она вспоминает о давно откатившейся в прошлое довоенной жизни: «Коля рано из дома ушёл. Из-за мачехи ушёл. Время было трудное, голодное, а она куском попрекала. На шестнадцатом году добровольно в армии стал служить.