Деда Гришу извлекли из-под завалов в Рубежном, привезли незнакомые люди в приют и оставили здесь. Выходили, нашли родственников в Подмосковье. Те сняли ему квартиру в Луганске – живи, дед, да радуйся, а он всё звонит в интернат и всё просится обратно.
Бабушку Валю дочь и зять завезли по пути в Питер – у них там квартира. Не просили принять мать – обязали:
– Маленькая у нас квартирка, самим тесно, а у вас вон какой простор! Да и ухаживать за нею нам некогда – работаем. А вы на то и интернат, чтобы за стариками доглядывать… Это ваша обязанность, вам за это деньги платят.
Голос директора невыразителен внешне, но чувствуется сожаление на людскую черствость и недоумение: ну как так можно родную мать чужим людям оставить? Прошёл почти год, а дочь всего разочек и позвонила. Да и то интересовалась не столько матерью, сколько получает ли она пенсию от новой власти и сколько.
А директор от государства зарплату не получает. И никто из нянечек и персонала тоже не получает. И сам интернат не на обеспечении республики. Живут подсобным хозяйством да гуманитаркой. Еле концы с концами сводят, но не бросают стариков. Вот как-то так…
Ближе к вечеру опять заглянули к Филину. Тянет к нему, хоть он всеми силами выказывает негостеприимность. Но это видимость: он рад нам. Пару стаканов чая согревают, хотя сегодня не перемёрзли: днём выглянуло солнышко, чуть-чуть подогрело воздух, правда ветер огорчал и всё норовил забраться под бушлат.
Намеренно не описываю ни здание штаба, ни само помещение – технические возможности врага запросто сделают место узнаваемым, а значит, жди привет. Если говорю, что у него осунувшееся усталое лицо и воспалённые от недосыпания глаза, то это не обязательно Филин, хоть и могу написать применительно к нему. Это портрет практически любого знакомого комбрига, выкладывающегося до изнеможения. Так что пусть простит меня дорогой Филин, если образ его вдруг покажется ему не совсем верным и не таким уж героическим – будем считать его образ собирательным.
Итак, угостил чаем, хотя с порога начал ругаться и гнать обратно. Он вдруг решил, что несёт за нас ответственность перед нашими родными. Спас ситуацию штабной офицер: доложил, что из двухсотой арктической бригады приехали за орденом. Сначала не поняли, зачем и почему именно к нему кто-то прибыл за наградой. Оказалось, его «волки» в отбитом опорнике нашли Орден Мужества – подправляли траншею и со дна лопатка вместо с землей зачерпнула награду.
Гадать, почему орден оказался втоптанным в землю, не стали: мог владелец перед пленом сам снять и спрятать; мог просто потерять; могли в рукопашной сорвать – опорник переходил из рук в руки осенью прошлого года не раз и не два. Поступили проще: направили запрос о владельце по номеру на ордене. Через три недели сообщили имя награждённого – Данила Федотов, старший лейтенант, среди «двухсотых» и без вести пропавших не значится, последнее место службы – командир роты 200-й арктической бригады.
Оказалось, что размотанная и обескровленная рота не ушла с позиций, когда на опорник ворвались укры. Дрались отчаянно и зло, в ход пошли ножи, приклады, сапёрные лопатки. В этой яростной схватке старлей и потерял свою награду: то ли кто-то из укров рванул форменку на груди, то ли отцепилась заколка, но потерявшего сознание его вытащили бойцы уже без награды. Считал он, что пропал орден навсегда, ан нет, нашёлся: сохранил святой покровитель князь Даниил Московский, показал бойцам место, где находится орден.
А Филин рад, что старлей жив остался. И сейчас, после слов офицера, потеплел взгляд его, и улыбка расплескалась по всему лицу.
Солнце по-весеннему уже пригревало, но только в полдень. Оно и сейчас играло и искрилось на снежном насте тысячами микроскопических бриллиантов до рези в глазах. Его весёлость и игривость передалась воробьям, которые устроили очередную свару в густом терновнике. Они вообще ещё те скандалисты и при случае всегда поднимают жуткий гвалт.
– Опять майданят, канальи. Никакой солидности. Это как люди: мельтешат, суетятся, орут, лишь бы на них обратили внимание, но чем крикливей, тем меньше толку. То ли дело филин – молчит, смотрит, всё замечает, а если заговорит, заухает, то веско и убедительно.
Улыбка трогает уголки губ комбрига. Филин – птица солидная, не поспоришь, но воробьи народ всё-таки весёлый и даже забавный, хотя и бестолковый.
Сегодня, в общем-то, тихо, лишь где-то в отдалении доносилось «бух! Бу-у-ух та-та-та!», словно неведомый ударник играл на барабанах. Неплохо играл, ритмично…
– Тебе приходилось слышать, что комбат дурак, а комбриг и вовсе подлец. Что какой-то генерал ради очередной звёздочки на погоны или бронзулетки на грудь положит в «мясных штурмах» батальон или целую бригаду.
– Ну, бывает, конечно, но не часто…
– Да чего ты, как девка, жмёшься, говори, как есть. Ходят такие разговоры, сам не раз слышал. К сожалению, не беспочвенные, не наветы – дураков и негодяев хватает. Ну так они везде. Одно слово – люди. И Бога не боятся…
Заверещал полевой телефон. Комбриг недовольно бросил связисту:
– Сколько раз просил хоть что-нибудь сделать со звонком, а то орёт, как кот кастрированный.
Комдиву захотелось напомнить о себе: ну как же, о соседях пишут, а о нём тишина – ни тебе военкоров, ни съёмочных групп. Даже из войсковой пресслужбы вниманием обделили… Приказал комбригу доложить соображения, где ударить по украм и что у них отобрать. Немного, точечно, чтобы и хохлов особо не нервировать, и чтобы в ответ не попёрли, но в то же время, чтобы наверху заметили и отметили. Ювелирная работа, короче, нужна.
Комбриг выждал паузу – ровно столько, чтобы ответ не выглядел поспешным и непродуманным:
– У меня справа сосед на пять вёрст сзади, слева сплошняком минное поле и дальше болотистая старица, даже в лютые морозы не замерзающая. Там только кабаны и шастают, даже моя разведка там не ходит. По фронту минное поле – минировали и укры, и мы, причём мы дистанционно, с самодельных установок, набросом, так что карты минных полей нет и в помине. Если даже разминирую, то до ближайшей лесополки[50] метров триста чистого поля. В итоге больше полукилометра открытой местности. Бригаду положим, это как пить дать, только зачем?
– Я вас понял, товарищ комбриг, – сухо сказал комдив и положил трубку.
Я вышел на крыльцо. Воробьи молчали: то ли все темы исчерпали, то ли умаялись. Арта бухала совсем редко и как-то глухо. Очередной день войны подходил к концу.
Когда вернулся, комбриг со Старшиной гоняли чаи, и улыбка вновь блуждала на его лице с резко очерченными скулами.
– Ну что, писатель, а звонок-то в тему оказался. Как видишь, и генералы бывают с разумением.
Уже за полночь Филин попросил дежурного офицера не трогать его по пустякам и дать ему пару часиков пообщаться с подушкой. Подушка – это кулак под голову на бушлат, а два часа – просто невиданная роскошь после изматывающих трёх суток.
Дежурный в душе был даже рад: Филин отдыхает, значит, вся бригада в расслабухе. Нет, совсем не значит, что службу побоку и тоже дрыхнуть, но напряжение всё-таки спадает. Филин мог и по траншее прогуляться, и даже до постов добраться, и наряды проверить, и нахлобучить нерадивых так, что небо с овчинку покажется.
Вообще-то, что в бригаде, что у хохлов жизнь только ночью и начиналась. Во-первых, у наших беспилотники с тепловизорами почти предел мечтаний – раз-два и обчёлся, так что хохлам на гуляние полная свобода. Во-вторых, у укров с ними хотя и намного лучше ситуация, но в последнее время и они поднимают их редко – позиционка, зачем лишняя суета. Потому и шла ночью доставка боеприпасов, еды, воды и ротации личного состава.
В эту ночь хохлы неожиданно подтянули к передку резервы: то ли усилить решили опорники, то ли наступать утром собрались. Ночь выдалась тёмной, без единой звёздочки и гулёны-луны, не то что накануне, когда на залитом тускло-неоновом лунным светом снежном поле можно было даже сухие былинки пересчитать.
Шедшие по ротации укры сбились в темноте с дороги, вышли к старице, сунулись было обратно, да потеряли свои же следы и, окончательно заплутав, закопошились бесформенной шевелящейся и чертыхающейся массой среди тростника. Здесь их и засёк дозор, сообщил в штаб и незаметно оттянулся к траншее. Дежурный сам принимать решение не стал, а разбудил Филина и сбивчиво доложил о ситуации. С ещё мутным просыпающимся сознанием он уточнил, где и сколько противника, мысленно отметил, что не зря, видно, целый час сегодня вглядывался в эту старицу, потом бросил коротко:
– Свяжись с дивизионом. Пусть накроют квадрат… – и он назвал координаты, которые помнил наизусть.
Гаубицы ударили осколочно-фугасными. Ротации не состоялось. Утреннего наступления тоже. Забирать «двухсотых и «трёхсотых» укры не стали, и ещё почти полдня со стороны старицы доносились крики и стоны, постепенно затихая. Вечером позёмка погнала снежок, к ночи переходя в настоящую метель. Февраль – он такой, хоть и не славен морозами, но метелистый…
У соседей комбат не устоял против напора комбрига и повёл батальон на штурм опорника. Пошли днём, когда солнце поднялось в зенит, без артподготовки, хотя толку от неё всё равно было бы мало. Шли в рост по заснеженному полю, молча, без киношного ура. Полторы сотни мужиков шли по снежной целине и даже не пытались бежать, как не пытались ползти или двигаться перебежками. И была в этом молчании какая-то покорность судьбе и обречённость.
Не цепочкой шли, а группками по трое-четверо в каждом отделении, которое шло уступом. Со стороны казалось, что нарезал кто-то поле короткими полосками, словно нарезной батон, которые медленно двигались к траншеям противника.
Их подпустили на сотню шагов и расстреляли в упор из пулемётов. Вечером, обмороженный и с прострелянной ногой, выполз только один. Всю дорогу, пока его везли в раздолбанной и скрипящей «буханке» в медсанбат, он всё время крестился и что-то шептал. Крестился и что-то шептал, когда снимали носилки и несли его в операционную. Крестился и шептал, когда распарывали ножницами штанину. Крестился и шептал, когда доставали пулю без наркоза, обрабатывали рану и зашивали её.