— нет, для одних он был спасен, для других — нет. И так всегда — да или нет. Ей тоже предстоит покинуть Холм, и это факт, а любой факт — это радость, никогда прежде в расставании не было такой радости. С этими мыслями Паулина и оказалась возле сарайчика у подножия Холма.
Она сотни раз видела его. Грубая дверь была, как всегда, притворена. Она посмотрела на нее. Значит, здесь жила Лили Сэммайл? «Я бы мог замкнуться в ореховой скорлупе и считать себя царем бесконечного пространства, если бы мне не снились дурные сны».[241] Не дурной ли сон — считать себя царем пространства, замкнувшимся в ореховой скорлупе? Неслышные мелодии — застывшие фигуры на греческой вазе? Наслаждаться скорлупой как скорлупой, вазой как вазой! Она постучала в дверь, изнутри не донеслось ни звука. Она постучала еще раз; стук ее словно сделал дерево тонким листом бумаги — с той стороны стало слышно учащенное дыхание. Больше она стучать не стала; положила руку на дверь и тихонько нажала.
Дверь распахнулась. Она заглянула внутрь. Открылся неожиданно темный, узкий, уходящий куда-то в бесконечность проход. Земляной пол наклонно уходил вниз. Посреди сарайчика прямо на земле сидела женщина. Она была не одна: вокруг нее собрались обитатели отверзшихся могил. Многие из них толпились возле двери — в узком проходе хватало места для многих. Они стояли там, глядя на свою няньку, и все они были голодны. Лица — те, что еще можно было назвать лицами — бледны от многолетнего голода. А еще на них отражалось бестолковое изумление, словно они не догадывались, что терзались от голода. Пища внезапно исчезла, Маргарет Анструзер ушла, и все они умерли. Когда горнее солнце ударило по бесконечным иллюзиям, по всем их прошлым жизням, к ним пришел голод. Религию или искусство, гражданское чувство или чувственное желание, все, что способно освободить дух от самообмана, у них отняли; и вот они голодными взорами пожирают иссохшую грудь древней ведьмы. Их выпустили из могил, и они тусклым потоком устремились на свой знакомый Холм, да только не смогли пройти дальше кладбищенского сарайчика. Их кормилица сидела здесь, лелея свою последнюю иллюзию: она готова была напитать их и не могла поверить, что ей больше нечего им дать. О, как бы ей хотелось выглядеть кормилицей, любящей, доброй, хорошей, ни от кого не зависящей! А вокруг стояли голодные тени, но она их не видела. Она была женой Адама до Евы. Ева пришла на померкшую землю Эдема, чтобы спасти мир от этого демона. И вот теперь она сидит здесь, окруженная незримой толпой, отрезанная от земли, которую так долго и искусно населяла, сидит и ждет: может, хоть кто-нибудь из живых постучится, придет, попросит забвения, возжелает иллюзий, — а в чем же еще, как не в иллюзиях, человек способен найти забвение? Никто не пришел, никто не захотел забвения. Ее мертвые вернулись к ней, ее живые отказались от нее. И тут дверь распахнулась.
Паулина видела только древнюю старуху, скорчившуюся на земле. Старуха зашевелилась и попыталась заговорить, с ее губ срывалось бессмысленное бормотание, которое вдохновенный Данте приписывал стражам всех кругов ада. Ангельская сила, заключенная во плоти Паулины, лучилась из глаз девушки. Ее разум и чувства еще не совсем освоились со своей ангельской сущностью, но именно она руководила ее мыслями и действиями. Сполохи великой силы озаряли ее изнутри, пронизывали кровь, творя новое единое тело, спасенное тело. А вот чувства безнадежно отставали. Им еще долго предстояло расти и крепнуть, достичь совершенства и только тогда наполнить все ее существо, да и всю вселенную великим восторгом любви. Пока же Паулина думала, чувствовала и действовала скорее в земных категориях, чем в небесных.
Лилит, чье монотонное бормотание прервало появление сияющего видения, впустившего в ее обиталище солнечный свет, старческими помаргивающими глазками уставилась на дверь. Она увидела оболочку женщины и не разглядела зарождающегося блаженства. С трудом произнося слова, она сразу закинула крючок:
— Я могу вам помочь.
— Очень мило с вашей стороны, — ответила Паулина, — но мне помощь не нужна. Я пришла не для себя.
— Я могу помочь кому угодно, — тут же соврала старуха.
— Вы нужны Аделе Хант, — сказала Паулина.
— Вот беда-то! — воскликнула старуха. — Конечно, я помогу… Но я же не выхожу… Ей придется прийти сюда.
— Она не может, — сказала Паулина, — она больна.
— Я могу вылечить кого угодно, — ответила старуха, — любого. И тебя тоже.
— Спасибо, но мне ничего не нужно, — сказала Паулина.
— А должно быть нужно. Все чего-то хотят. Вот ты, чего ты хочешь?
Паулина вздохнула.
— Вы даже не представляете, насколько я ничего не хочу. Как я могу хотеть чего-то, кроме того, что есть?
Старуха в полумраке зашевелилась, казалось, она хочет подползти к двери. Как бы глубоко ни погружались в иллюзорный мир ее жертвы, сама она погрязла в собственных иллюзиях куда глубже. Даже сейчас, на краю полного краха, она все еще пыталась соблазнить ангельского вестника, посланного к ней. Она опять принялась бормотать, и Паулина с трудом поняла, что ей сулят здоровье, деньги, красоту и удачу, в общем, удовлетворение всех мыслимых человеческих потребностей или хотя бы веры в то, что их можно удовлетворить. Она опять вздохнула. Жаль, что не получается хотя бы для вида захотеть чего-нибудь из предложенного набора, тогда ей легче было бы понять, как действует духовная некромантия Гоморры. Нет, никак не получается. В ней настолько укрепилось чувство вселенской гармонии, полноты и целостности бытия, что отказаться от этого чувства означало перестать существовать.
Старуха, извиваясь, как червяк, пыталась добраться до нее, схватить, уговорить… До Паулины доносился только лихорадочный шепот:
— Все, что хочешь, все, все, все…
— Да ничего я не хочу, — воскликнула Паулина и рассмеялась от невозможности объяснить свое новое знание о мире. — Ну как мне вам объяснить? Я хочу, чтобы все было так, как есть — я имею в виду, для меня.
— Все меняется, — проскрипел пыльный голос. — Только я не меняюсь.
— Конечно, меняется, — согласилась Паулина. — Но даже когда изменится все, пусть оно будет так, как станет. — Она опять рассмеялась от бесполезности своих объяснений.
Смех девушки заставил Лилит замереть, а все существа, набившиеся в хижину, разом повернули головы. Одинокий негромкий смех вихрем пронесся по пещере, вспорол и разбудил здешнюю бесплодную тишину. Воздух зазвенел от наполнившей его силы, стылая неподвижность потеплела; полумрак наполнился сиянием бесчисленных золотых искорок. Безрадостный дух холодного города на равнине пронзила радость сынов Божиих, способная проникать даже сюда. Лилит взмахнула руками и вскрикнула. Ей ответил тонкий слитный вой мертвецов, вой всех мертвых, которые не выносят радости. Сила чистого смысла ударила в основание Холма, и теперь уже взвыли еще живущие, мучимые болезнями духа, и здешние бессмертные, больные навсегда.
Стены сарайчика затрещали. Взвилось облако пыли. Паулина зажмурилась. Пыль ударила ей в нос и заставила чихнуть раз, другой. Когда она пришла в себя и открыла глаза, то увидела, что старый сарайчик лежит перед ней на земле грудой трухлявого, истлевшего дерева. Он не выдержал ее легкого стука в дверь и рухнул.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯЗА ГОМОРРОЙ
— Значит, это последний визит? — спросил Стенхоуп.
— Да, — ответила Паулина. — Завтра утром я уезжаю в Лондон.
— Вы говорите, что работа вам понравится, — продолжал Стенхоуп. — Но вы же не представляете, какой она будет? Или представляете?
— Наверное, нет, — сказала она. — Завтра в двенадцать я должна встретиться с человеком дяди, и если он меня примет, сразу же начну работать. Дядя говорит, что пока я могу пожить у них, а потом найду какое-нибудь жилье.
— Вы пришлете мне адрес?
— Конечно. А вы пока останетесь здесь?
Он кивнул, и в разговоре образовалась пауза. Затем Паулина добавила:
— Кажется, сейчас многие хотят уехать.
— Многие, — кивнул он, — но некоторые не могут, а некоторым это и не нужно. Вам, конечно, лучше уехать. Мне — не обязательно. Могу остаться. Здесь есть цветы, книги, есть с кем поговорить, так что чуму можно и переждать.
— Вы не знаете, сколько это будет продолжаться? — глядя на него, спросила она.
Он слегка пожал плечами.
— Если это то, что моя бабушка называла печатями Апокалипсиса, то, может быть, и тысячу лет… Помните, там перед Страшным судом говорится о тысяче лет? С другой стороны, поскольку утверждается, что эта тысяча лет у Господа может стать одним днем, возможно, завтра утром все и кончится.[242] Мы, как в елизаветинской драме, живем, по крайней мере, в двух временных измерениях.
— Как это? — спросила она.
— Как тать в ночи, — ответил он. — По-моему, лучше не скажешь. Что-то крадет у нас наши сны, наши иллюзии, вообще все, кроме реальности.
— Они умрут? — спросила Паулина.
— Не думаю, — ответил Стенхоуп, — разве что — Боже, храни нас всех! — второй смертью. А пока эта чума будет только набирать силу. Мертвых здесь очень много, возможно, поэтому она и началась здесь.
— А Адела? — спросила она. — А Миртл?
— Ну, это им решать, — ответил он.
Паулина грустно улыбнулась и добавила:
— И вам.
— С мисс Фокс я буду говорить о Природе, — сказал он, — а с мисс Хант — об Искусстве. Если они пожелают. Конечно, Хью Прескотт лучше бы справился с мисс Хант. Он такой прагматик… а я даже в раю остаюсь немного августинцем.
— А я? — спросила она. — Я?
— Incipit vita nova,[243] — ответил он. — Кстати, когда завтра ваш поезд? Я хотел бы вас проводить.
— В половине одиннадцатого. Он кивнул.
— Вы найдете работу и останетесь в Городе Господа нашего… Впрочем, откуда мне знать, каков будет ваш Салем?[244]
Она встала и с удовольствием потянулась.
— Ну хоть поэты-то там будут?
— Мне и самому это интересно, — признался он. — Со временем узнаете. Но если спасенные поют, кто-то же должен писать им песни? Ладно, идите. Увидимся завтра на вокзале.