Война — страница 60 из 63

Кукареко оглядел поваленную елку да как заорет, как заматерится: «А ну прекратить мне эти штучки – елки на передовой валять!» – «Да мы мотор после ремонта малость попробовали…» – объяснился я как механик, ответственный за ходовые механизмы. «Вот я т-те попробую, мать-перемать! В штрафную захотел? С банями катавасию устроили, дак мало им, они еще и у немца под носом дерева давай валять!» – «Да мы всево-то одну елку…» – «А немцу и одной елки достаточно. Он на нас во все бинокли глядит. Вот возьмет, понимаешь, и накидает “бураков”…»

«Бураками» у нас метательные мины назывались: хвост у них на обрубленную ботву похож: вылитый бурак!

А политрук все пинал елку валенком: «Понимать же надо: шарахнет квадратно по тому месту, где ваша елка, падамши, снег взбучила, да и угодит по танку. Вот пока я тут с вами канителюсь, он небось уже наводит свои минометы. А мина опаснее снаряда, она, подлая, сверху падает. Может аккурат в моторную часть угодить, в самое уязвимое место. А нам ваш танк целым и невре– димым позарез нужен: завтра сызнова пойдем на Кудельщину…»

Лешка Гомельков возьми и хихикни: дескать, один, что ли? Кукареко этак строго посмотрел на Леху, должно, ему не понравилась эта Лехина подковырка, и сам спросил Гомелькова: «Что значит – один? Тут что – сплошные дураки командуют? За такие слова, понимаешь… Танковый экипаж один, это верно, но с вами пойдет десантный батальон лыжников, артналет сделаем, „катюша“ подыграет… А еще двое аэросаней с крупнокалиберными пулеметами. Так что давайте, и чтоб к завтрашнему утру машина была как часы. И чтоб Кудельщину взять без разговоров!» А Леха ему: «Дак у нас шесть штук снарядов только…» – «У двести десятой возьмете. Она все равно без ленивца никуда не пойдет, – и позвал командира танка: – Катков! К шестнадцати ноль-ноль в штаб группы на уточнение операции».


…В прихожей раздались женские голоса – шумливо, звончато, перескакивая один через другой, как на базаре. Это пришла Петрованова Нюша и сразу, с порога, вступила с хозяйкой в словесный коловорот, из коего можно было различить разве что отдельные слова и понятия: «Вот околотень! Ну бродень!» – «Да тута, тута…» – «Двое ден как дома нету». – «Ну, будя тебе… Не под забором ляжит». – «Ишо чево – под забором…» – «Ой, гляжу, на тебе кохта новая? Гдесь таку отхватила?» – «Кой – новая! Понюхай, нахталином разит». – «А как седни куплена!» – «На какие шиши? Пенсию третий месяц не кажут». – «Да ты проходь в горницу-то, проходь, не разбувайся: в мае грязи не бывает». – «Да я на секунд один, своим глазом гля– нуть, живой ли». – «Живой, живой!» – «А твой как? Не легшает?» – «Ой, девка, уже и не ходит, видать, к тому все идет. Но седни – тьфу, тьфу – вродя ничево тамотка балакают. День Победы справляют». – «Ну, я своему насправляю – мимо дома пробегать!» – «А чево это у тебя под кохтою-то?» – «Да тут… Вот ждала, думала – придет, а он, вишь, по гостям…»

Нюша, сопровождаемая Евдохой, заглянув в камору, продолжила начатое еще в прихожей:

– Ага-а! Вот ты где, голубок! На чужих хлебах устроился! А я, дура, в окна выглядаю: идет – не идет. Вот уж сонце к земи пошло, а ево все нету и нету. Думаю, электричка запаздывает… А он туточки… Медалью похваляется…

Петрован, сбитый со своей главной мысли, ерзал на табурете, воздевал руки, пытаясь отыскать прореху в потоке Нюшиных попреков, но только виновато косноязычил:

– Дак, а мы чего? Мы – ничего… Герасим дак и вовсе…

А Нюша как из желоба:

– Глядела-глядела, да и осенило: не иначе как у Герасима, нынче один он из ветеранцев остался, да мой ишо. Дай, думаю, забегу, проверю, а то душа сронилась. Времена-то какие: кругом одно охайство. Да ежли ишо сам выпимши…

– Да ничево таково… – упорствовал Петрован.

– Как это ничево? А вон, вижу, бублики на веревке… Твои?..

– «Нолики»? Ну, мои… Дак это я ребяткам.

– И глаза не на месте, веки не держатся. А ну, глянь на меня, глянь, глянь прямо!

– Дак за какие ляды? Всего-то и дала двадцатку… Кабы б к медали да по стопарику – солдатское дело, а то даже на музыке не сыграли. Иные потом сами складывались – день-то какой! Победа! Но я отошел: мне на электричку надо было. Так, на вокзале кружку пива по-быстрому – и домой! Вот у Герасима початая была – всего нам и веселья.

– Да я не за то… – Нюша наконец высвободила из-под кофты глиняную миску и, на весу освобождая ее от рушника, поставила на свободную табуретку. Миска доверху полнилась румяными шаньгами, еще веявшими теплом и сметанным духом подового печева, томленой картошки и жареного лука. – Я ж их под подушку и кожух сверху… Ну, давайте, пока тепленькие. Ребятки, Колюшка, Олежка, вы тоже берите, берите…


– Ну как налетела, сполоху наделала! – мотнул головой Петрован, когда Нюша наконец ушла, наказав съесть шаньги, пока теплятся, и не сидеть до звезд. – Перебила весь наш порядок. На чем-то я прервался, не вспомню…

– Как собрались итить на Кудельщину… – подсказал Олежек.

– А-а! Во-во! – воспрянул Петрован. – Собрались, значит, ждем момента. И вот, как сейчас помню, в шесть ноль-ноль утра, по самой ранней серости, еще немец не пивал кофею, заговорила наша матушка-артиллерия. Из-за леса, с закрытых позиций, враз ударило несколько батарей. В сумеречном небе заквохтали первые гаубичные снаряды и объявились беглыми вспышками по всему закрайку деревни, где у него была нарыта оборона: бах-бабах, бах-бабах! Будто баба половик выколачивает. Тут же мимо нашей «тридцать– четверки», грюкая лыжными палками, пошли десантники в белых халатах – видны только вещмешки да карабины.

Пришло время и нам выступать, пока артиллерия наш мотор заглушает. Но мы не пошли на рожон открытым полем, следом за лыжниками, которых было предписано поддерживать, а на свой нос помчались краем леса влево, вроде как прочь от боевых порядков. В том месте ельник пересекала не шибко великая речушка и убегала к левой околице Кудельщины. Мы с командиром Катковым еще вчера наведались к ее берегам. Речушка бурливо плескалась по промытому камешнику и этой своей прытью не давала заметать себя снегом и схватывать льдом. Вот тогда-то мы и решили: не переться по открытым полевым заснегам и сугробам, а прокрасться к деревне по речному руслу. Было нам на руку и то, что берега речушки застили нас ольхами, раскидистыми ивами, путаным черемушником и всякой поречной всячиной. Мы, конечно, рисковали: могли залететь в опасный омут или сесть днищем на лобастый валун, и тогда, считай, хана – за порчу военной техники и бегство с поля боя. А мы и на самом деле очутились далеко от того поля, куда ушла наша белая пехота. Там уже гремело вовсю: в полумраке рассвета схлестывались, пересекались ихние и наши огненные трассы, вытягивали змеиные шеи осветительные ракеты. А у нас тут – дремотная глухомань, сцепившиеся над головой заснеженные деревья да бег черной воды по извилистому камешному руслу, которое порой так закручивалось, что танк повертывался к передовой своим задом. Мы пробирались с открытыми люками: я себе распахнул, командир – себе. Башню развернули пушкой назад, чтобы не цеплять ею встреч– ные сучья. Встречались и настоящие туннели из веток и снега, куда в полной темноте заныривать было даже страшновато. Сверху рушились пласты слежалого снега, разбивались о броню, снежной кашей забивало люки. Но на снежную кутерьму мы не обращали внимания: снег не грозил ни поломкой, ни ушибами. Опаснее было напороться на матерую дровину. Катков то и дело втягивал голову в люк – уклонялся от хлеставших по башне веток. Иногда такие попадались дурики, что, чуть зазевайся, снесли бы голову, как кочан капусты с кочерыжки. В таких случаях Катков постукивал ручкой нагана по башенному железу, дескать, не газуй, полегче, потише… Но стучи не стучи, а газовать приходилось, куда денешься: на крутых извивах реки танк залетал в бочаг, опасно кренился набок, и тогда в бортовых ящиках гремели, пересыпались гаечные ключи и отвертки, а мы с пулеметчиком Лехой задирали валенки от набегавшей в машину воды. Но все обходилось без чепэ: речушка в здешних местах еще не набрала глубины, она появится пониже, и только пугала своими суводинками и портомоями, в которых и впрямь деревенские женщины прежде полоскали ребячьи порты. Но все-таки приходилось натужно выскребаться железом гусениц из заиленных омутов, благо что немец, отвлеченный боем, не слыхал моторного рыка. Но и мотор – молодец: ни разу не подвел – не чихнул, не поперхнулся, а только гневно взвывал и расшвыривал голыши.

Каждому про себя было тревожно – куда мы и что будет, пока наконец командир танка Катков не выкрикнул в переговорку: «Люки з-закрыть! Башню – на место!» – «Есть – люки закрыть!» – откликнулся я и потянул рычаг стальной плиты, которая запирала вы– ход из танка как раз перед водителем. Следом грохотнула крышка башенного люка. Колко засветилась лампочка-маловольтовка. В полутьме проступили смотровые амбразуры – одна передо мной, оснащенная триплексом, и другая, круглая, едва просунуть палец, – в пулеметной маске перед Лехой Гомельковым. Сбоку мне стал виден его левый глаз и то, как он напрягся и беспокойно шевелил зелеными камушками роговицы.

– Костюков! – окликнул меня из башни командир. – Давай на берег!

– Есть – на берег! – почему-то обрадовался я, чуя, как эта команда сняла с души гнетущий натяг, который теснил меня, пока мы прорывались по запутанному и заснеженному руслу. Такое я испытывал при первом рывке плуга, с которым начиналась озимая пахота – самая большая работа в моем довоенном пацанстве. А проще сказать, называлось это: «А-а, была не была!»

Я выглядел на правом берегу подходящую пологость, наддал газку, и машина, вскинувшись, разбрасывая битый лед, вынесла нас в прогал меж зависшими и оснеженными зарослями.

Оказалось, мы выскочили на берег гораздо дальше, чем рассчитывали пройти, и очутились по-за линией обороны немцев.

– Гляди-и! – сдавленно произнес Леха, припавший к пулеметной дырке. – Чего вижу-у!..

Но это же видели и все остальные…

В какой-нибудь сотне метров, позади коровника не то овчарни, с давними обрушениями в кровле, обустроилась немецкая минометная бат