ВОЙНА ВО ВРЕМЯ МИРАВоенизированные конфликты после Первой мировой 1917–1923Редакторы Р. Герварт, Д. Хорн
От редакторов
Настоящая книга является результатом длительной совместной работы. Большинство авторов, представленных в этом томе, были участниками двух тематических семинаров, проводившихся в Дублине и еще в одной партнерской организации, Германском историческом институте в Москве (ГИИМ), в 2009–2011 годах. Редакторы хотели бы поблагодарить всех работавших и выступавших на этих семинарах за внесенный ими значительный и плодотворный вклад в данное начинание, а также организаторов конференции в ГИИМ и в особенности директора Института г-на Николауса Катцера за его активное участие в проекте. Совместный проект Центров военных исследований в дублинских Тринити-колледже и Университетском колледже, итогом которого стала данная книга, в течение последних трех лет получал щедрое финансирование сначала от Ирландского исследовательского совета по гуманитарным и общественным наукам (IRCHSS), а затем от Европейского исследовательского совета (ERC). Редакторы данной книги хотели бы, пользуясь случаем, выразить благодарность этим организациям. В более личном плане нам оказали бесценное содействие научные сотрудники, участвовавшие в данном проекте, — Юлия Айхенберг, Джон Пол Ньюмен, а в дальнейшем также Угур Умит Унгор, Эндрю Сик и Томас Балкелис, — и работавшие с нами опытные администраторы Кристина Грисслер и Сюзанна д’Арси.
Роберт Герварт и Джон Хорн Дублин, 2014 г.
Роберт Герварт, Джон ХорнВОЕНИЗИРОВАННЫЕ КОНФЛИКТЫ В ЕВРОПЕ ПОСЛЕ ПЕРВОЙ МИРОВОЙ ВОЙНЫ: ВВЕДЕНИЕ
Война гигантов кончилась; начались войны пигмеев.
Завершение Первой мировой войны не сразу принесло мир в Европу. Напротив, революции, контрреволюции, этнические столкновения, погромы, войны за независимость, гражданские конфликты и внутреннее насилие, подобно сейсмическим волнам, порожденным катаклизмом мировой войны, сотрясали в 1917–1923 годах старый континент, преобразуя его политический пейзаж. Насилие подобного рода наблюдалось в России, на Украине, в Финляндии, Балтийских государствах, Польше, Австрии, Венгрии, Германии, Италии, Анатолии и на Кавказе. В Ирландии в те же годы шли война за независимость и гражданская война{1}.
Важным аспектом всех этих конфликтов являлось военизированное насилие (paramilitary violence). Настоящая книга представляет собой попытку исследовать происхождение, проявления и наследие этой разновидности политического насилия в том виде, в каком оно существовало в 1917–1923 годах. Под военизированным насилием мы имеем в виду военные или квазивоенные организации и практики, которые либо дополняли, либо подменяли собой действия традиционных военных структур. Порой это происходило в вакууме, оставшемся после краха государственности, в других случаях военизированное насилие приходило на помощь государственной власти, однако имелись и примеры его противодействия государству. Оно включало в себя революционное и контрреволюционное насилие, совершавшееся во имя светских идеологий, а также этническое насилие, связанное с основанием новых национальных государств или с сопротивлением этому процессу со стороны национальных меньшинств. Военизированное насилие существовало параллельно с другими видами насилия — такими как социальные протестные движения, повстанчество, терроризм, полицейские репрессии, криминальное насилие и боевые действия традиционного типа{2}.
Термин «военизированное насилие» был предложен лишь в 1930-х годах, и речь тогда шла о возникновении в фашистских государствах вооруженных политических формирований, организованных по военному принципу; в дальнейшем, в 1950-х годах, этот термин стали применять при описании подобных формирований, участвовавших в антиколониальных войнах и в постколониальных конфликтах{3}. Однако военизированные формирования имеют гораздо более давнюю историю. Принимая облик местного ополчения, партизанского движения или вооруженных отрядов, дополняющих силы правопорядка, они играли значительную роль во времена военных поражений — в частности, в Испании, Австрии и Пруссии во время Наполеоновских войн, когда регулярные армии были не способны остановить французское наступление. В ходе своих «освободительных войн» испанские партизаны, «Ландштурм» Андреаса Хофера, действовавший в Тирольских Альпах, и германские фрайкоры 1812–1813 годов приобрели легендарный статус, а их влияние продолжало ощущаться даже после Первой мировой войны, хотя бы в качестве исторического образца для зарождавшихся военизированных движений, стремившихся к своей легитимизации и к повторению успеха антинаполеоновского сопротивления{4}. Отличительной чертой этих новых движений было их появление после завершения столетнего периода, в течение которого национальные армии стали нормой, а современные полицейские силы, уголовные кодексы и тюрьмы способствовали полному закреплению мало кем оспаривавшейся монополии на насилие в руках государства. Эта монополия была разрушена одновременно с тем, как мировая война сменилась всеобщими мелкими конфликтами{5}. Более того, поскольку это происходило в рамках общей трансформации государственных форм, социальных структур и политических идеологий, военизированное насилие получило двойное значение — в качестве силы, влиявшей на исход военных конфликтов, а также в качестве нового источника политической власти и государственной организации. Военизированное насилие приобретало наряду с военно-оперативным также политическое и символическое влияние.
В этом смысле целью данной книги является переосмысление одного из наиболее важных путей из числа тех, что вели от военного насилия к относительному спокойствию второй половины 1920-х годов. Историки предлагали ряд концепций для оценки этого процесса. Одна из них — идея о мнимой «брутализации» послевоенных обществ. Однако сам по себе опыт войны (не слишком различавшийся у немецких, венгерских, британских или французских солдат) не может служить достаточным объяснением того, почему в одних государствах, принимавших участие в войне, политика после 1918 года «брутализовалась», а в других — нет{6}. Но хотя «тезис о брутализации», прежде пользовавшийся широким признанием, в последние годы подвергается систематической критике, на смену ему пока что не пришли эмпирически обоснованные альтернативные объяснения широкомасштабной эскалации насилия после окончания войны{7}. В осторожной попытке объяснить, почему «брутализация» явно не затронула державы-победительницы, Дирк Шуман недавно выдвинул предположение о том, что относительная (по сравнению с ситуацией в Германии) внутренняя стабильность Франции и Великобритании в межвоенную эпоху отчасти являлась следствием того факта, что их потенциал к насилию высвобождался в колониях, в то время как Германия после 1918 года была лишена такой возможности{8}. Однако остается неясным, был ли уровень колониального насилия во Французской и Британской империях после войны более высоким, чем до нее, — при том что, согласно данной аргументации, война порождала высокий уровень личного насилия, которое требовало того или иного выхода.
Возможно, более убедительное объяснение неравномерного распределения военизированного насилия в Европе скрывается в мобилизационном потенциале поражения. Последнее следует рассматривать не только в терминах баланса сил, но и в смысле состояния сознания (включая отказ смириться с превратностями судьбы), которое Вольфганг Шифельбуш назвал «культурой поражения»{9}. Нация во время Первой мировой войны сыграла ключевую роль в организации и одобрении массовых проявлений насилия со стороны миллионов мужчин-европейцев. И та же нация являлась мощным средством легитимизации, поглощения и нейтрализации этого насилия после завершения конфликта. Однако в тех случаях, когда нация потерпела поражение — либо в реальности, либо только в собственных глазах (что можно сказать, например, об итальянских националистических кругах), — ей было гораздо труднее сыграть эту роль; собственно, она могла делать ровно противоположное, усугубляя насилие и дозволяя его всевозможным группам и индивидуумам, готовым к насилию в качестве расплаты за поражение и национальное унижение{10}. Таким образом, характер «возвращения домой» в контексте победы или поражения был важной переменной, которая, однако, требует эмпирического изучения на региональном, а не только на национальном уровне. Поражение было бесконечно более реально для тех, кто жил в этнически пестрых приграничных регионах Центральных держав, чем для жителей Берлина, Будапешта или Вены, — не случайно молодые люди из этих спорных приграничных регионов были в послевоенные годы в намного большей степени представлены в военизированных организациях{11}. Из недавнего исследования географического происхождения нацистских преступников также следует, что они тоже в непропорционально большом количестве происходили с утраченных территорий или из спорных приграничных регионов — таких как Австрия, Эльзас, Балтийские страны, оккупированный Рейнланд или Силезия{12}