Утром, желая привести на свежую голову мысли свои в действие, Иван Александрович сел за стол. Работа пошла, прохладой как прочищает мозги! День ясный, с сахалинского берега ветерок… Так и начал: с Балтийского моря. А новые впечатления рвутся в описание, не удержишь. Вот что значит сел за стол. Не здесь бессильны, не в Татарском проливе — боже упаси об этом, а всюду! И это понятней будет и подействует лучше.
Начал писать и ожил совершенно. Перо, казалось, само пошло. «Пошла писать губерния!»
Двадцать суток шли по Немецкому морю, где все изучено, и ветры и течения, есть и карты, и лоции. Помилуйте, господа, да там разве лучше было, чем здесь? А на парусном судне столько тащились! Но ведь там Англия рядом! Что же пенять нам на Амурскую экспедицию и на ее офицеров! Обратитесь-ка на себя!
Иван Александрович бывал и остер и гневен и чувствовал в этот миг, что с другого боку, но крепко бьет все того же ленивца.
И тут и там одинаково бессилен человек без пара и машины. Нищета и лень — основа. Не описывать же торжество нашей дипломатии и заключение трактатов. Вот и получайте вместо торжеств, хоть и без торжеств книгу нельзя оставить.
Устала голова — придется пройтись, подняться на палубу, да кстати посмотреть, как идем.
Сегодня в лимане тишина. Разоруженный фрегат движется среди просторных водяных полей. Желтые пятна мелей просвечивают сквозь поголубевшую в тишине воду. Видны оба берега: сахалинский в тени и материковый с лесами и белыми скалами, освещенный утренним солнцем.
— Как глубина? — спрашивает Иван Александрович у капитана. Ему разрешается задавать подобные вопросы. И многое еще разрешается. Каждому известно, что сочиняется книга о плавании человеком не морским, приходится объяснять.
— Под килем три фута, — отвечает Уньковский. — Отлив. — Капитан благосклонен к Гончарову за одно то, что с адмиралом его мир не берет, хотя по виду отношения у них ровные. А кошка между ними пробежала!
Пустынно на горизонте. Паровая шхуна не идет, и «Аргуни» нет, видно серьезно повреждена.
— Заварили мы кашу с этим вводом! — жалуется Уньковский. — Не знаю, кто ее будет расхлебывать! Жаль фрегата!
Вполне согласен с ним Гончаров. Прекрасное, красивое существо этот фрегат.
— Умница, как руля слушался! — продолжает капитан. — Что с ним теперь будет!
«Право, жаль, — думает Гончаров. — Как тут не согласишься!»
Иван Александрович вернулся в каюту, перечел наброски, подумал, с какой легкостью позволяют у нас клеветать на своих героев. А они — под секретом, оправдаться им трудно. А ведь здесь все сделано не руками колониальных рабов, а своими силами, с англичанами и их деятельностью несравнимо. Край усеян костьми русских.
«А мы являемся с тремя парусными судами и лишь одной паровой шхуной! Американцы снарядили в Японию целый паровой флот. Мы снарядились по понятиям прошлого века, а не нынешнего. И вот итог — среди мелей. Кажется, не войдем в устье. Надо было в пятьдесят первом и втором годах думать, когда экспедиция снаряжалась, и здесь готовиться, исследовать. Кто, почему мешал? Компания была обижена? Врангель? Муравьев уверяет, что тысячу раз требовал паровых судов. А Муравьеву за это палки в колеса!
И опять выручает матрос, простой человек… Вот опять поехали завозить верп. Крик, рев в трубу… Опять что-то оборвалось! Кстати, и это описать! И это было в Балтийском море!»
Опять писал долго, потом прочел и подумал:
«Что же я конспирацией занимаюсь, так далеко отбежал от истинных событий, что и понятно не будет, к чему моя критика относится… А не обозначить ли, где писано? Право! Вот где отгадка! «В Татарском проливе». Так и напишу, как закончу!
А еще много работы с этой главой. Сообщу, что писал об этом прежде, из Балтийского моря, да письмо пропало; кстати, одно из писем, посланных из Англии, пропало в самом деле. Вот и соблюсти невинность!»
Иван Александрович так и решил: свалить все на пропажу письма. Описать все будто бы заново. Да и высечь адмирала и высших лиц империи, объяснить, как они спустя рукава дело начинали и на что обрекали экспедицию. Намеками, конечно. Высечь и за старые и за новые позоры, которым по лени своей подвергают Россию ныне во всех частях света.
А на «Палладе» опять все успокоились. Шторм встряхнул ненадолго. Время идет, сроки надо тянуть. Гончаров вспомнил, как вчера кто-то из офицеров сказал на палубе, что это, мол, редкая неудача.
Да редкая ли это неудача? А гибель гарнизона в Императорской гавани от голода? Тоже редкая неудача? А разве нельзя было знать заранее, куда ведешь «Палладу»? Нет, что-то сделано спустя рукава, где-то плясано, пито, переспано лишку, переболтано без меры. Здешних ли винить? Нет, господа, здесь люди голодные, но дело знают. И слава богу, что есть в России личности, которые делают чудеса.
«Но, право, больше мне нечего тут делать, и на «Диане» я не пойду, не изменю своей «Палладе», и войны я тут не дождусь. Видимо, вот-вот генерал будет отправляться, нельзя пропустить удобного случая. Надо наконец с духом собраться и заявить адмиралу решительно, без обиняков. И пусть он ясно ответит».
«Паллада» стала опять. Казалось бы, хорошо тут среди затихшего моря, сверкающего серебром, на фоне девственной природы. Тихо, чисто и торжественно! Виден Сахалин, а с другого берега — материк с горами. Да какая сейчас цена всей этой красоте, если человек ее и не видит, он только страдает тут, она ему, может быть, только в будущем пригодится.
Глава десятаяО НЕ ПОДЛЕЖАВШЕМ НАБЛЮДЕНИЮ
Из ограниченного круга предметов, подлежавших наблюдению, автор обратил исключительное внимание на то, что влекло его к себе… как человека и поэта народного по преимуществу, начиная от природы… и кончая простым матросом, костромским парнем…[112]
Побывав на устье Амура, Путятин почувствовал, что без его участия и прежде подписания трактатов с Китаем и с Японией об открытии их портов для русской торговли Россия сама по себе вышла на берега Тихого океана по местам более удобным, чем Охотск и Камчатка. Торговля завязалась без договоров, по способам русского простонародья. В этом Невельской преуспел.
Китайцы, как он утверждает, брались пригонять целые баржи с товарами и продовольствием, дай им только моржовый зуб, казанские изделия и серебро!
Это и огорчало, и подбадривало адмирала. Надо спешить. Конечно, до заключения трактатов на эту торговлю можно ссылаться как на зачаток и требовать условий для ее развития.
Путятин с взлохмаченными, поредевшими за эти годы волосами сидит и думает. Уньковского не следует к награде представлять. А вот кого стоит представить к ордену, так это отца Аввакума. Путятин доволен им и как переводчиком с китайского, и человек он скромный, и пастырь, прекрасно служит, сколько с ним бывает бесед приятных и поучительных!
Гончарова поощрить? Да он совершенно не заслужил! Не понимает значения происходящих событий! И так ему много послаблений делается.
Очень деликатен с ним адмирал и прямо никогда ему ничего не говорит. Но и эту деликатность Иван Александрович встречает в штыки. От него желают практического толка, чтобы и его цель была достигнута, и его дело доведено до конца, и о русской литературе болела душа адмирала. Взяли Гончарова не просто в качестве секретаря, не только деловые бумаги составлять, это и без него сумели бы, а имелось в виду создать фундаментальный труд. Но уж очень Иван Александрович непрактичен. Бог знает, что за создание русский человек! Давай — не берет. Его крести, а он — пусти! Гончаров, кажется, сам для себя цель и предмет наблюдений, собой занят и чуть ли не хочет свою персону описать как некий идеал.
Просился домой под тем предлогом, что устал, впечатлений много, долга воинского не выполнит, так как военных действий не увидит, а что без смысла не хочет оставаться и соскучился, и новые планы у него. Муравьев ли его пленил, переманивает ли к себе на службу, но вряд ли, так как Гончаров не захотел идти на вельботе в Николаевск к Муравьеву, когда все шли. Путятину непонятно, что у него за фантазии, как может человек так разбрасываться, не доведя своего дела до конца. Теперь «Диана» пришла, можно идти в Японию, а он все тянет в другую сторону. На днях опять был с ним разговор. Но нельзя же в самое важное время покидать посольство!
Разве мы не скучаем? Нет, право, не моряк он, не человек дела и дисциплины. Суша, а не море тянет его к себе!
Адмирал желал бы создания верной, богатой событиями, многообразной картины жизни на эскадре, изображения во всем величии движения вперед науки и русского мореплавания. Японцы дали Путятину в Нагасаки письменное обязательство, что трактат с Россией будет заключен. Это первый такой документ в истории Японии, и Путятин получил его прежде американцев, прежде всех. Разве это не тема? Зибольд написал в боннской газете, что честь открытия Японии принадлежит Путятину.
А Гончаров оказался сухим секретарем, заурядным чиновником, в свои писания почти не посвящал адмирала, а это очень оскорбительно. Не хочет быть доверчив, часто держится особняком, если и читал раз-другой наброски, так они интереса для адмирала не представляли, все мелочи какие-то и к делу настоящему отношения не имели. Оскорблением счесть можно. Нужно увековечить все, ведь не шутка — посольство, в Японии после перерыва в пятьдесят лет, и цель важна! Получается, что писатель пренебрегает временем и людьми, стоящими во главе, а уж это не может вызвать к нему симпатии. И не ради себя тревожится Путятин, а ради юношества, мог бы быть пример поучительный.
Подающий надежды писатель, оказалось, изжил весь свой талант одной книгой. Ничего больше не может сделать.
Книга Гончарова, полагал Евфимий Васильевич, могла бы быть талантливо схваченными их подлинной жизни картинами и в то же время как бы художественным отчетом его величеству государю императору о первом русском путешествии в Японию, совершенном по высочайшему повелению.