Война за океан — страница 115 из 125

Кое-что адмирал пытался подсказать Ивану Александровичу. Да почтеннейший как только может выворачивается.

Говорят, пишет он роман, да герой его будет не энергичный деятель. Лодыря героем нового романа выбрал. Да разве лодырями сильна Россия? Ее страшится весь мир, флот, армия могучи, а он носится с залежавшимся помещиком, с байбаком! Нет, надо попытаться ему объяснить.

— «Аргунь» идет, Иван Александрович, — раздался у трапа голос Зеленого. Слышно, как Гончаров поспешил наверх, видно, оставил свои бумаги…


Вдали — видно в трубу — из волн идет дым, а может быть, не дым, не то кит фонтаны пускает, не то стая касаток.

— Да нет, что вы, это «Аргунь», в трубу же видали, это она на мгновение в волнах зарылась… Вон… Вынырнула.

— Опять какое волнение развело…

Должна решиться судьба Ивана Александровича. А ужас разбирает, как подумаешь, что адмирал не отпустит, а шхуна с Муравьевым уйдет. Итак, предстояло объяснение с Путятиным. «Опять он начнет мяться».

Гончаров понимал, почему недоволен им Путятин, чего желал бы. Еще в начале плавания он предупредил, о чем не следует писать. Многие предметы не подлежали наблюдению, а тем более описанию. Гончаров, закрой глаза! Сие не твое дело! Не мое так не мое, что же поделать, раз так!

Если слушать адмирала, то получается, что ни о чем нельзя ни писать, ни думать, кроме подвигов и славы нашего флота. Жалкая картина современного плавания сохранилась бы для потомства. Даже о сильных штормах, в которых трещал подгнивший фрегат, и об опасностях, из-за этого пережитых, прежде как лет через двадцать, видно, ничего не опубликуешь.

Иван Александрович не хуже Путятина понимал, что надо писать о современной жизни, о том, что тревожит общество. Именно за эти два года окреп и утвердился у него замысел «Обломова».

Так получилось по разным причинам. И еще потому, что родина далеко и ее беды особенно горько вспоминать здесь, в отдалении, в иных странах, в ином климате. Могли бы гордиться своей Россией с гораздо большим основанием! Много, много хорошего, свежего, чистого, трудового в русском народе, а все подавляется и портится, и это нестерпимо обидно, оскорбительно. Надо вызвать чувство достоинства в обществе. Надо возмутить общество!

Думал он про Обломова и потому, что выражение обломовских свойств видел в окружающих, в тех, кто считал себя героями, и в самом адмирале.

…Пароходик оказался вдруг ближе, чем предполагали. Маленький и черный, прыгая на волнах, он старался, как бы присматриваясь, где ловчее пристать, подойти к борту. Адмирал появился на юте. С «Паллады» стали кричать, спрашивать, какие известия с театра военных действий. Отвечали в рупор, но ветром отнесло, никто ничего не понял.

— Шхуна пришла?

— Шхуна пришла и уходит.

Теперь ясно слышно, что кричит Сгибнев. Все вздохнули облегченно, — значит, и письма из России, и газеты должны быть, раз шхуна пришла.

— А где Невельской?

— Геннадий Иванович уходит на шхуне с губернатором.

— В Аян?

— Нет, в Петровское зимовье, за семьей… Есть пакет вашему превосходительству от губернатора.

Ветер подул с огромной силой, пароходик стало относить. Да, ветер такой, что «Аргунь» никак не подойдет, уносит ее, машина слабая, не выгребет. Пошла куда-то отстаиваться с письмами и пакетами.

Глава одиннадцатаяПРОЩАНИЕ

Странно, однако ж, устроен человек: хочется на берег, а жаль покидать и фрегат! Но если бы вы знали, что это за изящное, за благородное судно, что за люди на нем, так не удивились бы, что я скрепя сердце покидаю «Палладу»![113]

И. Гончаров

Гончаров быстро вышел от адмирала, сбежал по трапу и с силой захлопнул дверь своей каюты. Через несколько минут к нему прибежал адъютант адмирала:

— Я не желаю с вами разговаривать! Ступайте от меня! — закричал Гончаров, да так, что слышно было повсюду.

Через собственную неприятность Гончарову вдруг как-то стала ясна вся политика Путятина. В это время брошенная на произвол судьбы Камчатка, может быть, истекает кровью. И нашел же что сказать: «Как же вы покидаете экспедицию в самое важное время? Ведь вы не увидите самое главное — как документ подписывается! У вас и книги не может без этого получиться!»

Тут взорвало Ивана Александровича. И дипломатический чиновник, дисциплинированный петербуржец, встал и вышел, не желая больше объясняться.

Весь тут Путятин, весь век наш бумажный. Глушим живое, уничтожаем человеческие чувства! Расчленяем являющиеся общие интересы народов, а документ зато подпишем! Нужен трактат, слов нет, кто же станет отрицать? Да противно, как это все понимается.

Гончаров знал за собой раздражительность, когда в мыслях создаешь себе картину, быть может куда более ужасную, чем есть на самом деле. Может быть, это свойство художника, да какое кому до этого дело! А в жизни приходилось себя сдерживать. Поэтому часто, очень часто Иван Александрович, зная свою вспыльчивость, и куда она ведет, и бесцельность ее, старался ввести себя в общее русло суждений, свойственных солидному обществу. А уж очень гневны, даже красны собственные мысли, до того, что в самом себе начинаешь чувствовать опасного противника спокойному направлению. Но иногда вдруг завеса как приоткроется и… взорвет всего!

«Я уж писать разучусь подле моего дипломатического адмирала!» — с обидой и горечью думал он, решая идти на все — на открытую ссору, протест, непослушание, — но уехать.

— Что с нашим Иваном Александровичем? — говорили между собой офицеры, — Как он раскричался!

Все удивились. За два года с ним ни разу такого не бывало! Кроток, добр, любезен, иногда рассеян, как будто расстроен, но не ответит никогда резко, всегда мягко, даже многим казалось, что личное есть в его Обломове в порядочной порции. И вдруг!.. А за два года голоса не разу не повысил.

— Даже его допек адмирал!

— Да нет, господа, Муравьев приглашает к себе, дает должность якутского губернатора!

— А наш, видно, не пускает!

— Напрасно, право! Не моряк, так и не удержишь против воли!

— Право, я и говорю: зачем же держать человека, если не хочет?

— Каков Муравьев! Взял шхуну, теперь берет Гончарова.

— А чем дело кончилось? — говорили после склянок в кают-компании за обедом.

— Отец Аввакум помирил их, и, кажется, они мирно разговаривают. Но к результату прийти не могут…

— Туда велено обед подать, — сказал капитан и добавил, потирая руки: — Иван-то Александрович наконец разнес адмирала, и тот сразу стал кроток.

…Муравьев прислал Гончарову письмо, что со штабом уходит в Аян и что есть место на шхуне, приглашает с собой и все будут очень рады видеть в своем обществе Ивана Александровича. За отбывающими на материк завтра придет шхуна, которая отправилась на Сахалин за углем. Это ли не внимание! Право, приятно получить такое письмо!

— Зачем далее мне здесь сидеть, я не понимаю? — говорил Гончаров в каюте адмирала. — Не путешествие в обществе Муравьева прельщает меня, ваше превосходительство…

— Такая официальность, Иван Александрович, — с укоризной сказал Путятин. Обидно адмиралу, ведь, отправляясь в Японию, он все ставит на карту, да его не понимают.

— Нет, я хочу в Петербург, в Сибирь и так далее…

— Но служба! И я хотел бы домой! Дорогой Иван Александрович! Как же вы книгу напишете? Главного, главного не видя, ради чего вы трудились! Книги у вас не получится. Просто ради вас же не могу я вас отпустить.

Он опять за свое! Расстались, ни о чем не договорившись. Вечером адмирал снова прислал за Гончаровым и сказал, что согласен отпустить.

— Будь по-вашему! — вздохнул он и смотрел с сожалением, как на нежелающего обратиться в истинную веру.

Гончаров извинился за резкости. Начались упреки, потом опять извинения. К Ивану Александровичу сразу вернулось хорошее настроение.

Хотел бы адмирал сказать, что, мол, легко вам, не моряку, да из деликатности ж благородства не тронул больных мест. Ведь человек берется о море книгу писать!

Утром пришла шхуна «Восток». После полудня уходили в Николаевск Гончаров и барон Криднер. Когда Гончаров почувствовал, что покидает судно, сердце его облилось кровью. Жаль всех, хочется плакать, жаль и фрегата, и людей, и даже самого адмирала жаль. Нет, лично к нему нет у Ивана Александровича никакой неприязни — человек и он такой же, как все. Жалко было и его, когда прощались. И у адмирала, кажется, что-то человеческое в душе шевельнулось.

Жаль фрегата! Дом мой, милый, привычный! Жаль Фадеева, и у того рожа как заплаканная. Фрегат, разоруженный, с командой, убывшей уже более чем наполовину, как постаревший человек, которого один за другим оставляют друзья…

Все! Гончаров сбежал по трапу. Свобода! Идут волны, ветер, облака, чистое небо, Муравьев, Россия! Вот и прекрасный Римский, лучший спутник и товарищ. Шхуна пошла. Раздался молодой голос ее капитана.

А на борту «Паллады» что делается! Все высыпали. Весь экипаж, матросы, не только офицеры.

Они провожали своего доброго, рассеянного, но дельного и терпеливого товарища. Конец — делу венец. Тверд он оказался, не уступил самому адмиралу. И как-то по-другому всем представился этот скромный и малозаметный человек в этот час, когда он отходил на шхуне.

Через час шхуна села на мель. Гончаров ушел вниз, стал раскладывать вещи в каюте, приготовляясь к новому вояжу.

Вдруг наверху раздался голос Римского:

— Иван Александрович! Адмирал идет к нам! Не за вами ли?

Сердце Гончарова похолодело. «Боже! А ну как он опять передумал? В Японию? В бумажки сморкаться?» Впрочем, может быть, шутит Воин Андреевич. Гончаров проворно взбежал наверх. Сердце его заныло. По волнам к шхуне в самом деле шла синяя гичка адмирала.

Адмирал поднялся, сказал, что прибыл проститься. Пожелал счастливого пути, пожал руку Ивану Александровичу, просил его и Римского-Корсакова напомнить Муравьеву, чтобы отпустил шхуну к 24 августа.