Георгий Янчев стоял за краткие набеги. Пожалуй, его не страшила и зима. Зимой можно прятаться по избам, пока опять не станет тепло. Атанас Премяков, правая рука Грудова, держится мнения последнего, что повстанцы представляют из себя народную власть, которая не может пользоваться разбойничьими приемами. Часто между ними разгорались жаркие споры.
Тодор думал, что лес испортил Янчев. В нем было много лисьей хитрости, да и брат его служил в полиции. Он даже знал, что Янчев получил от правительства предложение убить его за 300.000 лезов. Правда, он сообщил Янчеву, что знает об этом, но было нелегко терпеть в своей среде, и даже в командной верхушке, человека, который принес с собою в отряд хищные лесные волчьи навыки.
Посреди непрерывных боев Тодор ждал, когда пожар восстания разгорится во всей стране. Газеты, которые попадали в его руки из конфискованной почты, старались рисовать его, как разбойника. Ни дисциплина в отряде, ни революционный порядок в деревнях не спасали его от буржуазной клеветы, что его отряд занимается грабежами и убийствами.
На военном совете, наконец, было постановлено сделать попытку выступить в печати, и Тодор Грудов составил следующее обращение к правительству, которое и было отправлено за подписью Георгия Янчева 21 июня в редакцию газеты «Бургасский Фар».
«Господа, власть имущие, перестаньте служить подобными средствами своим интересам: не посылайте разбойников преследовать нас, развязывая им руки, чтобы легче обирать бедное население. Мы вам не советуем, потому что мы с вами представители двух противоположных лагерей, мы вас предупреждаем и в то же самое время самым категорическим образом отвергаем приписываемые нам ограбления. Пора, наконец, понять, что мы не разбойники, а граждане, прогнанные со своей земли разбойниками и кровопийцами».
Но чем ближе время подходило к осени, для Тодора становилось яснее, что час ликвидации повстанческого движения близок. Лишний раз ему приходилось убеждаться, насколько права компартия, призывая к внутренней планомерной организации революционных сил. Даже захваченная врасплох сентябрьскими убийствами, она осталась верна своим старым лозунгам. Правда, она не отмежевывалась от повстанцев, но она рассматривала движение только как законный протест угнетаемого крестьянства. Он продолжал называть себя коммунистом, хотя вряд ли имел право на это название. Пожалуй, он сам себя лишил его в тот момент, когда начал восстание без каких-нибудь директив партии.
Мог ли он поступить иначе. В нем, скорее всего, говорило чувство мести и отчаяния, но отчаяние — плохая политическая программа. Он хотел положить бездну между своим отрядом и мелкими разбойничьими шайками, но разве он не был вынужден, в конце концов, открыть для них братские об'ятия.
Горы обольщают, но они же и мстят. Сколько бы он ни боролся, нет доверия к человеку, перешедшему на волчье положение. Вот почему долины не пошли за ним. Он мог угрожать, опрокидывать правительственные отряды, налагать контрибуции, но каждый раз, когда свежий ветер начинал подувать с гор, он чувствовал себя чем-то в роде Георгия Янчева, только более гордого и менее практичного. Георгий Янчев, вместе с наступлением холодов, уйдет в глубокое деревенское подполье. У него найдутся пособники даже среди полицейских. Он живет, как конокрад, которого терпят, потому что боятся. И чем ближе подходила осень и начинались уже в отряде толки о заготовке зимнего платья, тем яснее он читал насмешку в глазах Янчева.
В осенние хмурые и дождливые ночи горы смеялись. В эти ночи и волк начинает выходить из своего логова и жаться к человеческому жилью. Все охотнее, во время занятия деревень, четники расходились по хатам и грелись по вечерам. Некоторые, пользуясь случаем, спешили побриться. Все тяжелее становилось уходить в горы, и ночевать под растянутыми палатками в грязи и сырости. Все чаще раздавались голоса:
— Город молчит, и деревня не спешит к нам примыкать.
Казалось, что она дала все, что у нее было боеспособного: несколько десятков горячих сердец. Отдала и свое сочувствие. Теперь она ждала снега, веруя, что вместе с ярким весенним солнышком с гор снова спустятся ее защитники, которые сумеют отомстить за зимние обиды. И она готовила для отдыха своим защитникам подвалы, погреба и сеновалы, а город готовил крепкие решетки, расширял и приспособлял тюремные казематы.
Однажды Андон Кариотин заговорил с Тодором;
— Что ты думаешь, Тодоре? Будет зимой народное правление в Карабунаре?
Он положил тяжелую руку на плечо Тодора.
— Знаю все твои мысли, и с недавних пор томит меня тоска. Хочу, Тодоре, поговорить с тобой. Глуп я, что ли, или уже родился таким: не могу слышать, как девки орут песни по вечерам. Да. Войду в натопленную хату, и лучше бы мои глаза не смотрели ни на что. Сознаюсь я тебе: ненавижу я мужиков. Скучна деревня. Кладет в котел крупы в обрез, ровно столько, чтобы всем хватило поужинать, да и то впроголодь. И людей нам ровно столько, чтобы держаться. Хотела бы она, чтобы мы сидели в горах до скончания веков.
Тодор молчал, посвистывая и глядя в огонь. Кариотин подвинулся к нему поближе и продолжал говорить, озираясь:
— Ушел бы я, куда глаза глядят, сознаюсь тебе, да сердце не велит. То ли отрастил бороду, и рука привыкла сжимать карабин, сам не знаю что, и злоба у меня в сердце непомерная, на весь свет. Что ты скажешь мне, батя Тодоре. Откройся мне, как брату: и тяжелая дума легче, если пополам.
Тодор снял шапку и подставил голову свежему дыханию ночи.
— Сознаться надо, что сделали мы ошибку.
— Верно, — сказал Кариотин. — А мог ты заставить сердце терпеть.
— Видно лежат тут пути другие, — сказал Тодор, — часто и я думал о них. Ведь мы оба с тобой коммунисты. Только знаешь, Кариотин, что нас портит? — Горы. Песен от них много, а толку мало. Умрем, и о нас споют. Соберутся зимним вечером за праздничной суфой и будут тянуть о нас долгие слезливые песни.
— Куда ж ты пойдешь, батя Тодоре, — спросил Кариотин, сумрачно блестя глазами. — Разве уж дважды не хватали тебя на турецкой границе. Мы живем, как в кольце, и везде тебя ждет или трусливый мужик в хате или забитый военной муштрою с ружьем солдат. Никуда ты не уйдешь, пока не проснется и не встанет весь народ. Умрем мы, за нами придут другие такие же. И будем мы итти друг за дружкой, пока ручьем с гop не потечет кровь в долины, и не захлебнется Марица и Тунджа. Один закон для свободы, — кровь. И лучше не убеждай меня, батя. Буду биться, хотя бы все разошлись. Один останусь — где-нибудь на краю деревни в гумно лягу. А придет карательный отряд — пулю в рот, живым не дамся.
— Вместе с Янчевым прятаться пойдешь?
— А хоть и с Янчевым. Разбойником буду.
Он отвернулся от Тодора и замолчал. Потом встал, сверкнул еще раз глазами, да видно уж не мог говорить, и ушел в темноту.
«Видно и вправду скоро ликвидация, — подумал Тодор, — если даже Андон заговорил».
Два дня спустя было горячее дело у селения Куджа-Бук. Оно осталось в памяти Тодора ярче других. Получено было известие, что на Куджа-Бук наступает правительственный отряд. Вечерняя заря охватила пол неба, и четники шли по дороге, весело переговариваясь, Тодор шел впереди, в разведке. Такая была уже у него привычка. Тут же, обыкновенно, и составлял план военных действий,
В стороне от дороги он заметил двух пастухов, которые выгоняли из леса стадо. Подойдя к ближайшему, уже пожилому крестьянину, он спросил, чье стадо.
— Божье, товарищ Грудов, — ответил пастух. — По мне хоть все возьми, да подели между нашим братом, надничарами; спасибо тебе скажем, коли назад зимой не отберут.
— А знаешь меня, никому не сказывай, — попросил Тодор.
— Зачем говорить. Кабы я был для вас чужой. Я по найму. Вот идет человек: он мой хозяин, а коли еще правильнее сказать, то враг. Слышал я, что скоро в Туречину перейдешь, товарищ Грудов. Вот и все вы таковы. Так уж лучше я тебе скажу, что это стадо хозяйское. Так оно верней будет.
Он стоял, сняв серую баранью шапку, в то время, как подходил хозяин стада. Сообразив как-будто что-то, он тоже снял шапку.
— Откуда будут ваши люди, начальник? — спросил мужик с тем выражением в плутовских глазах, которое означало, что он желает вперед узнать, с кем говорит и как ему следует себя держать.
— Из Бургуса, — ответил Тодор. — Скольку у вас в деревне коммунистов?
Человек блеснул глазами и переложил тревожно шапку из одной руки в другую.
— Да, немного их, по правде говоря, господин начальник, но имеют большую власть. Есть несколько человек и из союза. Высоко держат голову. Ступай, — кинул он работнику, устремив на него злобный взгляд. — Уши у них длинные.
Когда работник ушел к коровам, он продолжал:
— И скажу я вам прямо, господин начальник, хоть казните меня: во всем виновна наша власть, что выпустила Грудова.
— Что ж он, по-твоему, такой злодей?
Мужик опять беспокойно мигнул глазами.
— Вы простите меня, господин начальник, может-быть, что и не так скажу по моему глупому мужицкому уму: я ни его, ни прочих таких-то за злодеев не почитаю. Отбившиеся от деревни люди. Город их не принял, а деревня смотрит так: чем бы от них поживиться. Сами понимаете: богатого они не разденут, а бедняк с их помощи на ноги все равно не встанет. Тешут свое сердце, потому что ребята молодые. О справедливости хлопочут.
Он покачал головой.
— А ты разве думаешь, что власть несправедливо поступает?
— Извините, господин начальник: власть, это сила. Ей некогда думать о справедливости. Если начать думать об этом вопросе, пожалуй, ум за разум зайдет. Коли вы нас защитите, вот и будет хорошо. А то приходит Грудов и свои сказки рассказывает, да скотину забирает. И скажу я вам прямо, хоть самого его не видал: все говорят о нем, и надничары — вплоть до самых богатейших чурбаджей, — вы хоть казните меня, все до одного говорят: хороший, справедливый человек. Только все равно, никому ненужный, как бельмо у всех на глазу, и даже сами коммунисты о нем в городе говорят: он не наш, потому что мы против таких неорганизованных восстаний. Видно, еще немного придется потерпеть. Упадет снег на горы, тогда вы их голой рукой переловите. А справедливость — где она. Об ней надо, пожалуй, итти на исповедь к попу слушать. Верно я сказал, господин начальник?