изводили симфонии Бетховена, эта бессмертная музыка, величие которой, кажется, не оспаривается никогда и никем. Помню, как знаменитый дирижер Эрмансдёрфер [83] был недоволен тем, что публика, не дождавшись окончания последнего номера концерта, стала выходить из зала, и поднялся легкий шум. Эрмансдёрфер, ведший оркестр всегда чрезвычайно спокойно, также спокойно опустил руку с дирижерской палочкой, и весь оркестр смолк в одно мгновение, как пораженный громом. Казалось, что от палочки дирижера к каждому музыканту идут нити. Публика была сконфужена, шум утих, раздались безумные аплодисменты по адресу любимого дирижера, и долго-долго он не мог возобновить прерванную музыку и окончить концерт.
Другой раз я слушал исполнение увертюры «Двенадцатый год» Чайковского; кроме полного симфонического оркестра принимали участие два больших военных оркестра и масса колоколов. Это удивительно торжественное музыкальное произведение не исполняется в настоящее время, потому что там есть место, где один из оркестров ведет аккомпанемент мелодией «Боже, царя храни», на фоне которого удивительно искусно развертывается мотив бравурной «Марсельезы». Когда слушаешь это место, то кажется, что звуков не хватает, что слух требует дальнейшего и дальнейшего усиления, ждешь человеческих голосов, бесчисленных хоров, пушечной пальбы, грома и все большего развития этих опьяняющих звуковых эффектов.
Да! По поводу зажигательных ниток, я и забыл рассказать один курьезный случай с ними. Жена дворника наших знакомых была в интимных отношениях с капельдинером Немецкого клуба и получила от него в подарок большой клубок ниток. Не зная свойств этих ниток (а это были зажигательные нитки), она связала из них своему мужу варежки для ночных дежурств. Когда же ее муж ночью вздумал закурить папироску и зажег спичку, пряча ее от ветра в сжатых руках, варежки вспыхнули и опалили ему все лицо.
Четыре орла [84] по углам башни и группы переднего фасада, изображающие различные виды транспорта – железные дороги, мореплавание, автомобиль и аэроплан, вылиты из цинка. В 1916 году, когда уже трудно было доставать некоторые необходимые материалы, мы созвали группу старьевщиков и предложили им хорошую цену за цинковый лом; они в короткий промежуток времени нанесли нам такое количество цинковых коробок, труб, сломанных ванн и прочего, что нам хватило на отливку всех больших групп.
Когда я жил в Одессе в своей комнате в доме Ксида по Еврейской улице, то иногда посещал это семейство, состоящее из трех сестер и брата. При них жила их старая тетка, которая и вела хозяйство дома. У Ксида было много родственников греческих семейств, в том числе и Петракокино, очень богатый одесский коммерсант. Однажды у Ксида по случаю какого-то семейного праздника был торжественный обед с большим количеством приглашенных гостей. За обедом говорили много речей, и особенно часто слышались речи одного гостя. Он говорил очень высокопарно и оснащал выступления всякими мудреными и малопонятными словами. Я сидел рядом с одной из сестер Ксида и выражал недовольство относительно поведения этого человека, который своими речами уже всем надоел и никак не мог угомониться. Тогда Ксиды начали шутя приставать ко мне, чтобы я сказал что-нибудь и при этом дал знать речистому субъекту о неуместности его поведения. Мне вспомнилось одно изречение, которое я слышал уже давно, но которое как-то случайно сохранилось у меня в голове до сих пор. И вот после одной из витиеватых речей этого гостя, в которой смысла было особенно мало, я встал и торжественно произнес следующую бессмысленную речь:
«Милостивые государыни и милостивые государи! Вам мое молчание кажется трансцендентным вследствие регулятивного напряжения спекулятивного разума. Но так как сеансы и эры культивируют субъект, то при моем скептосатирическом миросозерцании, лежащем в основе моей индивидуальности, я произношу это как феноменальный факт, эксплуатирующий вам посуперизм добра, популяризирующий вами за фундаментальностью принципов морали в моем сердце».
Все это было произнесено без передышки, одним махом, я следил, как глаза всех присутствующих были на меня устремлены, как постепенно у всех начинались раскрываться рты, чтобы по окончании тирады перейти в оглушительный и долгий хохот. Хотя никто из присутствующих, конечно, весьма дипломатично не смотрел на того, кому она была посвящена, многоречивый гость, очевидно, понял смысл моего выступления, лицо его изображало злостную натянутую улыбку и больше он уже не решился выступить со своими речами.
Живя в лагерях на Хаджибейском лимане, по вечерам мы собирались в наших небольших офицерских собраниях, играли в шахматы, больше – в карты, образовывались и кружки, в которых велась оживленная беседа по разным вопросам литературного, политического и часто семейного характера. Нам не хватало женского элемента: в лагеря приезжали жены некоторых офицеров, им из-за недостатка помещений нельзя было постоянно жить со своими мужьями. Только немногие решались жить в палатках или в убогих избах соседней деревушки, выстроенных из кизяка, то есть из кусков навоза с резаной соломой, которые шли и для возведения стен, и для топлива. Когда у нас появлялись женщины, то многие бросали карты и присоединялись к более оживленному и шумному образу времяпрепровождения. Среди общего разговора всякий старался проявлять свое остроумие и казаться более интересным среди небольшого нашего общества, в котором однообразное времяпрепровождение развивало ужасную скуку. Я помню одного офицера, который всегда старался сказать что-нибудь остроумное, но при этом непременно задевал самолюбие кого-нибудь из товарищей и торжествовал, когда ему удавалось вызвать одобрение и смех собравшихся. Один раз он выбрал меня мишенью своих насмешек и острот и на одно из его обращений ко мне я ответил четырехстишием, которое случайно сохранилось у меня в памяти с детских лет:
Острота твоя, конечно, шутка.
Но, к несчастью, вижу в ней
И слабость твоего рассудка,
И бедность памяти твоей.
Эффект был чрезвычайным, и среди общих аплодисментов соперник мой был страшно уязвлен и покинул общество с видом глубоко оскорбленного. Потом мне рассказывали, что он собирался вызвать меня на дуэль, но эти бретёрские [85] мысли посетили его, очевидно, только в этот вечер и под влиянием порядочной выпивки, потому что на другой же день он успокоился, и обида его прошла.
Как-то на улице я встретил своего товарища по Кадетскому корпусу князя Вадбольского, он был офицером гвардейского Павловского полка. С Вадбольским в корпусе мы были в очень хороших отношениях, и меня несколько удивил его натянутый и официальный тон в разговоре со мной, несмотря на то что я был очень рад его встретить, и мои чувства к нему выражались в самой сердечной и дружественной форме. Потом я узнал, что служба в гвардейских полках накладывает на многих какой-то своеобразный отпечаток гордости и отчужденности от прежних своих товарищей, жизнь которых проходила в более обыденных и нормальных условиях. Вадбольский пригласил меня зайти к нему, он жил на казенной квартире при казармах Павловского полка, выходящих фасадом на Марсово поле. Через несколько дней я посетил его и некоторое время ждал его один, пока он не пришел из казарм. Разглядывая обстановку комнаты, я обратил внимание на его письменный стол, где стоял ящик из красного полированного дерева, богато украшенный серебряными и перламутровыми инкрустациями с надписью: «В память», затем следовали число, месяц и год, какие, не помню. Открыв крышку ящика, я увидел пару пистолетов, которые лежали среди мягкой бархатной обивки ящика. Когда Вадбольский пришел, то среди общего разговора, который «вертелся» на воспоминаниях о годах нашей совместной жизни, я спросил о назначении ящика с пистолетами и о надписи на крышке. Вадбольский кратко ответил мне, что это подарок его товарищей по полку, и, изменив тему разговора, дал мне ясно понять, что он не хочет распространяться относительно моего вопроса. Поговорив недолго, мы отправились с ним в офицерское собрание, где нам подали ужинать и где к нашей компании присоединились еще какой-то офицер и штатский. После ужина товарищ Вадбольского принес карты и предложил сыграть в какую-то азартную игру. Я, не желая расстраивать компании, согласился, хотя никогда в азартных играх участия не принимал, и они никогда меня не увлекали. Помню, что во время игры появились на столе деньги, что я вынул свои тридцать рублей, которые лежали в моем кошельке, и деньги переходили из рук в руки. Когда от моих тридцати рублей у меня уже ничего не осталось, я сказал, что принужден прекратить игру, так как на нее не рассчитывал и денег с собой не брал. Однако мне предложили продолжать играть и заявили, что все это пустяки, что игра ничем крупным окончиться не может, а если я и проиграю еще несколько рублей, то могу их занести потом, когда для меня это будет удобным. Мы продолжали играть, причем каждый записывал на столе мелом свой выигрыш и проигрыш и, по-моему, игра без денег стала еще скучнее. Во время игры нам подавали все время вино, очень вкусное, которое, конечно, опьяняло и постепенно усиливало азарт моих компаньонов. Вадбольский, как более опытный в этом деле, следил за моей игрой, давал мне советы, и, как это часто случается, мне начало удивительно везти в карты, и я стал все время выигрывать. Мы кончили игру довольно поздно и оказалось, что офицер, подсевший к нам, проиграл мне более тысячи рублей, которые были зафиксированы только мелом на столе и которые мне было обещано прислать не позднее как через три дня. Ни через три дня, ни потом я выигранных денег не получил и, по правде сказать, я и не рассчитывал их получить. Однако я надеялся, что мне, по крайнем мере, пришлют те тридцать рублей, которые я заплатил из своего кармана и которые составляли для меня вовсе не пустячную сумму. Но и этих денег я не получил и должен был прийти к заключению, что чувство долга не так уж сильно развито в шикарных гвардейских полках. В этом убеждении я еще более укрепился, когда мне потом рассказали историю о виденном мною ящике с пистолетами. Оказалось, что Вадбольский как-то играл в карты в компании офицеров своего полка, среди которых один офицер – Ломоносов – сильно проигрался и должен был Вадбольскому большую сумму. Вадбольский среди игры встал и сказал, что не может больше играть, так как обещал быть в другом месте и должен сейчас уехать.