Вокруг Чехова. Том 2. Творчество и наследие — страница 16 из 63

Антон Павлович тихо, покойно отошел в другой мир. В начале ночи он проснулся и первый раз в жизни сам попросил послать за доктором. Ощущение чего-то огромного, надвигающегося придавало всему, что я делала, необычайный покой и точность, как будто кто-то уверенно вел меня. Помню только жуткую минуту потерянности: ощущение близости массы людей в большом спящем отеле и вместе с тем чувство полной моей одинокости и беспомощности. Я вспомнила, что в этом же отеле жили знакомые русские студенты — два брата, и вот одного я попросила сбегать за доктором, сама пошла колоть лед, чтобы положить на сердце умирающему. Я слышу, как сейчас, среди давящей тишины июльской мучительно душной ночи звук удаляющихся шагов по скрипучему песку…

Пришел доктор, велел дать шампанского. Антон Павлович сел и как-то значительно, громко сказал доктору по-немецки (он очень мало знал по-немецки): «Ich sterbe…»

Потом взял бокал, повернул ко мне лицо, улыбнулся своей удивительной улыбкой, сказал: «Давно я не пил шампанского…», покойно выпил все до дна, тихо лег на левый бок и вскоре умолкнул навсегда… И страшную тишину ночи нарушала только как вихрь ворвавшаяся огромных размеров черная ночная бабочка, которая мучительно билась о горящие электрические лампочки и металась по комнате.

Ушел доктор, среди тишины и духоты ночи со страшным шумом выскочила пробка из недопитой бутылки шампанского… Начало светать, и вместе с пробуждающейся природой раздалось, как первая панихида, нежное, прекрасное пение птиц, и донеслись звуки органа из ближней церкви. Не было звука людского голоса, не было суеты обыденной жизни, были красота, покой и величие смерти…

И у меня сознание горя, потери такого человека, как Антон Павлович, пришло только с первыми звуками пробуждающейся жизни, с приходом людей, а то, что я испытывала и переживала, стоя одна на балконе и глядя то на восходящее солнце и на звенящее пробуждение природы, то на прекрасное, успокоившееся, как бы улыбающееся лицо Антона Павловича, словно понявшего что-то, — это для меня, повторяю, пока остается тайной неразгаданности… Таких минуту меня в жизни не было и не будет…

1921–1933 гг.

Дневник О. Л. Книппер в форме писем к А. П. Чехову

19-ое августа 1904 г.

Наконец-то я могу писать — тебе, дорогой мой, милый, и далекий, и такой близкий, Антон мой! Где ты теперь — я не знаю. Давно ждала я того дня, что мне можно будет писать тебе. Сегодня я приехала в Москву, побывала на твоей могилке… Как там хорошо, если бы ты знал! После засохшего юга все здесь кажется таким сочным, ароматным, пахнет землей, зеленью, деревья так мягко шумят. Как непонятно, что тебя нет среди живых людей! Мне тебе надо так много, много написать, рассказать тебе все, что я пережила за последнее время твоей болезни и после той минуты, когда перестало биться твое сердце, твое наболевшее, исстрадавшееся сердце.

Мне сейчас странно, что я пишу тебе, но мне этого хочется, безумно хочется. И когда я пишу тебе, мне кажется, что ты жив и где-то ждешь моего письма. Дусик мой, милый мой, нежный мой, дай мне сказать тебе ласковые нежные слова, дай мне погладить твои мягкие шелковистые волосы, дай взглянуть в твои добрые, лучистые, ласковые глаза.

Если бы я знала, чувствовал ли ты, что уходишь из этой жизни! Мне кажется, что все-таки чувствовал, может быть, неясно, но все-таки чувствовал. 29-го июня, когда тебе сделалось нехорошо, ты велел выписать деньги, последние наши, из Берлина через Иоллоса и велел мне писать Иоллосу, чтобы он выслал на мое имя. Мне это было неприятно, и я не хотела делать этого, но ты настоял. Потом ты сказал, чтоб я написала Маше, и я тут же написала ей. Мы с ней нехорошо расстались в мае, когда она уезжала; но я дала ей слово писать каждый день и писала, а потом перестала. Ты ведь ей часто писал из Баденвейлера. Чувствовал ли ты, что происходило между нами? Ведь все это была ревность, и больше ничего. Ведь любили мы друг друга очень. А ей все казалось, что я отняла у нее все, и дом, и тебя, и держала себя какой-то жертвой. Сначала я все объяснялась с ней, говорила много, горячо убеждала, умоляла; сколько мы слез пролили, если бы ты знал! Но все не ладилось, и в конце концов я махнула рукой. Если бы она только знала, сколько мы с тобой говорили, помнишь в Аксенове, о том, чтобы она не чувствовала себя обездоленной. Ведь я же не выказывала никаких хозяйских прав или наклонностей, всегда считала Ялту ее домом, и мне так больно было слышать, когда она говорила, что у нее теперь нет ни дома, ни угла, ни сада. Боже мой, зачем это все так сложилось! Если бы она знала, с какими радужными надеждами я ехала с тобой из Уфы в Ялту! Не вышло с первого же дня… А если бы все так было, как я мечтала, я бы, вероятно, остыла к театру… Но сразу я почувствовала, что тут не может быть полноты жизни, полной гармонии. О, как я страдала эти полтора месяца в Ялте! И все эти осложнения из-за обряда в церкви!..


20-ое августа. Здравствуй, дорогой мой! Я сейчас приехала от брата Ивана, разволновала их своими рассказами о тебе, о твоих последних днях, но чувствовала, что им было хорошо, хотя и тяжело. Я бы вечно и всегда могла говорить обо всем этом, о тебе, о Баденвейлере, о чем-то большом, величественном, неумолимом, что произошло в этом сочном, изумрудном местечке в Шварцвальде.

Помнишь, как мы любили с тобой наши прогулочки в экипаже, нашу «Rundreise», как мы ее называли? Какой ты был нежный, как я тебя понимала в эти минуты. Мне было так блаженно чисто на душе. Помнишь, как ты тихонечко брал мою руку и пожимал, и, когда я спрашивала, хорошо ли тебе, ты только молча кивал и улыбался мне в ответ.

С каким благоговением я поцеловала твою руку в одну из таких минут! Ты долго держал мою руку, и так мы ехали в сосновом благоухающем лесу. А любимое твое местечко была изумрудная сочная лужайка, залитая солнцем. По прорытой канавочке славненько журчала водичка, так все там было сыто, напоено, и ты всегда велел ехать тише, наслаждался видом фруктовых деревьев, которые занимали огромное пространство и стояли на свободе, не огороженные, и никто не рвал, не воровал ни вишен, ни груш. Ты вспомнил нашу бедную Россию… А помнишь очаровательную мельничку, — как-то она внизу стояла, вся спрятанная в густой зелени, и только искрилась вода на колесе? Как тебе нравились благоустроенные, чистые деревеньки, садики с обязательной грядкой белых лилий, кустами роз, огородиком! С какой болью ты говорил: «Дуся, когда же наши мужички будут жить в таких домиках!»

Дуся, дуся моя, где ты теперь!

В Ялте первое время я тебя чувствовала всюду и везде — в воздухе, в зелени, в шелесте ветра. Во время прогулок мне казалось, что твоя легкая прозрачная фигура с палочкой идет то близко, то далеко от меня, идет, не трогая земли, в голубоватой дымке гор. И сейчас я прямо ощущаю твою голову рядом с моей щекой.


24-ое августа. Вот как долго не писала тебе, дорогой мой! Такая я была разбитая к вечеру, что не могла взять пера в руку.

Эти ночи спала у нас Кундасова, приезжал Костя из Петербурга и останавливался у меня, и это тоже мешало мне писать тебе. В субботу мы с О. П. проболтали о тебе до 4-х ч. ночи. Утром в воскресенье я ездила в Новодевичий монастырь. Так у меня радостно бьется сердце всякий раз, как начинают виднеться башни монастыря! Точно я еду к тебе, и ты ждешь меня там. Как я плакала на твоей могилке! Я бы часами могла лежать на коленях, прижав голову к земле, к зеленой травке на холмике, под которым лежишь ты… Родной мой, где ты?!

Днем я наконец расхрабрилась и поехала в театр. Вошла в контору и расплакалась. Чуждо и дико показалось мне в театре без тебя. Тяжело было встречаться с товарищами. Посидела, послушала репетицию «Слепых». Больше смотрела на всех, чем слушала. Сидела с Бутовой, Раевской, Лужским, Качаловым. Лужский все старался меня расшевелить своими анекдотами. Мне казалось странным, что они все по-прежнему разговаривают, ходят, все по-старому…

Обедали у меня все родные, Ваня с Соней. Безумно горячо говорили о войне, а я о ней слышать не могу. Она столько боли причинила тебе, мой родной. Сколько мы с тобой читали немецких газет, и как мне трудно было переводить тебе беспощадно написанное о нашей бедной России, когда я чувствовала, как это тебе было больно. Скорее бы кончился этот ужас! А чем он кончится, неизвестно.

Вечером была беседа об «Иванове». Немирович сказал вступительное слово, потом говорили о ролях. Мне тяжко было сидеть и слушать.

Вчера я опять была в монастыре, с Костей. Хотела бы каждый день ездить. Вчера же купила и отправила на могилку скамеечку, чтобы там сидеть. Вчера у мамы встретилась со студентом Рабенек, который был при мне все время в Баденвейлере. Славный он юноша.


27-ое августа. Два дня не писала тебе, дусик мой родной, а кажется, что целую вечность не писала.

Хожу на репетиции «Иванова». В театре кислота, точно все осели, никто не зажигается. Да и время тяжелое. Твоя смерть, война, о эта ужасная война. Жив ли дядя Саша?!

Я ужасно одинока, дуся.

Живу так, как будто ты опять придешь ко мне, посмотришь на меня своими удивительными лучистыми глазами, погладишь меня, назовешь своей собачкой… Голубчик мой, где ты?!

Устроила свою комнату в твоем кабинете, и вышло страшно уютно. Маша будет в нашей большой спальне, моя спаленка в бывшем Машином кабинетике. Маша, поросенок, мне редко пишет, а обещалась каждый день писать. Я держу слово и пишу ей часто.

Была сегодня на могилке уже в сумерки, часов в семь. Тихо, хорошо, только птицы шумят, перепархивая с дерева на дерево, да слышны шаги торопливые монахинь, виднеются их темные силуэты. Кругом, как светлячки, горят неугасимые лампады. И у тебя горит, и как-то от нее тепло, хорошо на душе. Поплакала, целовала травку зеленую на твоей могилке. Скамеечка там стоит теперь, можно сидеть. Опять я мысленно перенеслась в Баденвейлер и старалась понять, что там произошло. Дуся, я должна тебе все рассказать, только пока еще не могу.