Когда я увидела студента, я до боли переживала каждую минуту той ужасной ночи. Я слышала даже скрип его шагов по песку среди этого удивительного, величавого и жуткого молчания ночи, когда он бежал за доктором.
А все-таки смерти нет…
Об этом после…
Разбирали mise en scene 1-го акта «Иванова». У Константина Сергеевича — Шабельского уже намечается тон, у Москвина что-то выходит. Вишневский — Боркин не внушает доверия. У меня ничего еще нет.
Видела Бальмонта на репетиции Метерлинка. «Слепцами» он доволен.
30-ое августа. Идут дни, ночи, какие-то безразличные. Опять из Красного стана прислали массу чудных роз и гладиолусов, и опять так же таинственно. Меня трогают эти цветы.
Дуся моя, золото мое, родной мой. Пишу тебе, и мне кажется, что мы только временно в разлуке. 2-го приедет Маша.
Как тоскливо, как невыразимо тяжело было время, проведенное в Ялте. И вместе с тем хорошо. Я все только торчала в твоих комнатах и трогала и глядела или перетирала твои вещи. Все стоит на своем месте, до последней мелочи. Лампадку мамаша зажгла в твоей спальне. Мне так хотелось. По вечерам я проходила через твой темный кабинет, и сквозь резную дверь мерцал огонек лампадки. Я все тебя ждала, каждый вечер ждала, что увижу тебя на твоем месте. Даже громко говорила с тобой, и голос так странно одиноко разлетался по кабинету. По утрам по-прежнему ходили с Машей купаться. Домой возвращалась я уже не спеша… Никто меня не ждал, чтобы начинать свой утренний туалет, никто не ждал моего прихода в постели, с лукавой физиономией и с двумя кукишами. Каждое утро так было. И мне делалось весело, я тебя целовала, ласкала, так хотелось, чтоб ты чувствовал вместе со мной всю свежесть моря и прелесть раннего утреннего купанья. Какой ты славненький лежал! Я тобою любовалась. Аты все глупости говорил и смешил меня.
Сад это лето выглядит плачевно, все высохло. Дождей нет, воды нет. Ленивый Арсений ушел, и теперь Онуфрий привел сад в приличный вид. Окопано каждое деревцо, все полито.
Сегодня наконец была телеграмма от дяди Саши, что жив и «гарцует». Сейчас я пришла от мамы, где были хозяева дяди Саши (офицер Гретман с женой). Они его очень любят и много говорили сейчас о нем. Телеграмма из Мукдена.
Вчера смотрела генеральную черновую «Слепцов» Метерлинка. Пока еще нет ахового впечатления, но интересно. Мешает напряженная дикция Савицкой и ее искусственный говор под старуху. Мешала конфетная фигура Красковской, совершенно не в тоне нашего театра, с пошибом дешевого декадентства. Это все надо поправить. Москвин очень хорош. Живописна в роли без слов Бутова (безумная слепая) с диким хохотом.
11-ое сентября. Дуся моя, дорогой мой, нежный мой, сколько времени я не болтала с тобой! Трепаная я была, непокойная, такая, какой ты меня не любил. Как бы я сейчас постояла на коленях перед тобой, как бывало, прислонила бы голову к груди твоей, послушала бы твое сердце, а ты бы меня нежно поглаживал — помнишь? Антончик мой, где ты? Неужели мы с тобой никогда не увидимся?! Не может этого быть. Наша жизнь только что начиналась, и вдруг все оборвалось, всему конец. Как мы с тобой славно, хорошо жили! Ты все говорил, что никогда не думал, что можно жить так хорошо «женатым». Я так слепо верила, что мы с тобой еще долго, долго будем жить… Еще за несколько дней до твоей смерти мы говорили и мечтали о девчоночке, которая должна бы у нас родиться. У меня такая боль в душе, что не осталось ребенка. Много мы говорили с тобой на эту тему. В ноябре было бы уже два года младенчику моему, если бы не было катастрофы. Отчего это случилось! Ребенок у меня все бы перетянул, я это чувствую. Как бы ты его любил! Хоть помечтать об этом!
Театр, театр… Не знаю, любить мне его или проклинать… Так все восхитительно перепутано в жизни сей! Теперь, кроме него, у меня нет ничего в жизни. Все эти три года были сплошной борьбой для меня. Я жила с вечным упреком себе. Оттого я такая неспокойная была, неровная, нигде устроиться не могла, свить себе гнездо. Точно все против своей совести поступала. А впрочем, кто знает, — если бы я бросила сцену…
М. А. Чехов. Жизнь и встречи
Первый человек, которого я «встретил» в жизни, человек, глубоко поразивший меня, был мой отец. Я трепетал перед ним, изумлялся ему, боялся, но не мог полюбить никогда. Для меня он был страшен во всех своих проявлениях. Сила его взгляда и голоса, его рост и атлетическая фигура пугали меня. Физические, душевные и умственные силы его казались мне безграничными. Но он был слишком большой оригинал, и это помешало ему использовать свои знания и громадную жизненную энергию сколько-нибудь систематически.
В играх моих я имел доброго, славного друга. Он действовал на меня успокаивающе, приучая меня к систематическим действиям даже во время игры. И сам он играл со мной в шахматы, в теннис и участвовал в беготне и в шалостях на дворе. Это был наш жилец, скромный, веселый бородатый мужчина. Работа у него была ночная. Возвращался он утром усталый, слегка похудевший, но бодрый и радостный. Я ждал его возвращения с нетерпением. Издали завидев его фигуру, его размашистую, мягкую походку, плохонькую широкополую шляпу и драное, залатанное пальто, я бежал к нему навстречу и повисал у него на руке. Его русское лицо было чем-то похоже на лицо Антона Павловича Чехова. И это особенно привлекало меня к нему. Звали его Степан Степанович Данилов.
И все же, несмотря на благотворное влияние моего друга, мучительное «не успею!» быстро развило во мне привычку к хаотическому образу жизни. Моя страстная натура помогала этому. Я бросался от одного дела к другому, от одной цели к другой без разбора, не спрашивая, возможно или невозможно осуществление моего желания. Игры мои были страстны и преувеличенны. В комнате появлялись поленья, доски, листы железа, и когда уже не оставалось места для постройки, я изыскивал способ разрушить свое грандиозное здание так, чтобы достигнуть наибольшего эффекта. Поленья, доски и железо с грохотом рушились, приводя в отчаяние мою мать и старую няню. Я же испытывал восторг от «величия» совершающегося. В войну играли все мальчики той дачной местности, где мы жили. Драки были настоящие, с поранениями и увечьями. Однажды, с энтузиазмом верности служа своему «генералу», я вместе с отрядом бежал на врага. Я видел только спины своих соратников и, доверяя их мужеству и военному гению, бежал сзади всех. Но вдруг они остановились, и я увидел их лица и направленные на меня «ружья». Что случилось? Враг напал сзади? Я обернулся. Никого. И тут я вдруг понял: измена! Отряд, во главе с генералом, изменил. И кому же? Мне, верному рядовому. Мне одному! Изменил и присоединился к врагу. Когда произошел заговор, я не знаю, но было страшно, оскорбительно и стыдно. Я бросился к матери и рыдал безутешно, не умея объяснить, что случилось со мной, с моей душой. В минуту измены я что-то узнал, что оставило след навсегда в моей жизни.
После ужаса «военной измены» я спрятался внутренне, ушел в себя, стал еще более труслив и незаметно для себя, в виде самозащиты, научился улыбаться тем, кого боялся. Уже и тогда я смутно чувствовал стыд и недостойность такого средства защиты, но другого не было еще в моем распоряжении.
Был у меня и еще друг помимо Степана Степановича. Тоже бородатый, тоже скромный и радостный, но был он бродяга и пьяница горький. Малоросс, от природы философ, он всегда чего-то искал, куда-то стремился, всех любил, беседовал с птицами, понимал небеса, был чист душою и честен. Бродяга — не жулик. По фамилии:
Ларченко, по имени-отчеству: Василь Осич. Он пил для экстаза. Места жительства не имел и спал где придется. Чаще всего у нас на дворе, в бане или в оранжерее. Когда приходила нужда и было не на что выпить, он высматривал, не стоит ли где мать у окна, и, когда замечал ее, срезал веточку с дерева, снимал шапку и ждал платы за труд: дескать, видите, за садом хожу! Получив пятачок, он выражал свою благодарность по-своему, одним жестом, без слов: взмахнув рукой вверх, он с чувством хватался за шею и затем, подбросив бороду снизу, ковырнув рукой в воздухе около уха и завернувшись большим пальцем в затылок, делал паузу. Потом, снова чеснув в бороде, хватал шапку под мышку и походкой с припрыгом несся в кабак. Я изучил его жест в совершенстве и, применив его в роли на сцене, привел в восторг публику.
Скоро, шатаясь, Ларченко снова являлся. Он был в экстазе. На голове нес лоток, с лотка свисали цветы и сыпались мелкие камушки. Весь его вид говорил: «Поглядите, я — человек, я — торговец, торгую цветами!»
— Цветики, цветочки! — кричал он на всякие голоса, то блаженно, то с нежностью, то с ухарским счастьем.
Проходя мимо окон, он оборачивал голову вместе с тяжелым лотком и хохотал, сияя любовью и к нам и ко всему белому свету. Ноги его сами собой начинали налаживать пляску, угрожая лотку. Мы отходили от окон, чтобы спасти цветы от погибели. Он удалялся, но еще было слышно:
— А вот они, цветики, вот полевые! Ах, и цветики, эх, распрекрасные!
Но бывало, экстаз заводил его и в область науки. Он погружался в канаву и длинной веревкой измерял ее, что-то ворча и шепча, путаясь в собственных сложных до крайности жестах.
— Что ты делаешь, Вася? — спрашивал я.
Он с восторгом глядел на меня своими хохлацкими, лучистыми глазами и, задыхаясь от чувств, выговаривал:
— Землемер я… простите!..
И — жест.
Встречаясь с отцом, он молчал, украдкой косясь на него. Отец тоже косился. Оба с хохлацкими душами, они и без слов понимали друг друга. Так могли они подолгу простаивать вместе, не то договариваясь, не то совещаясь о чем-то.
И договорились однажды.
— Ну так вот, — сказал сурово отец, — так и будет!
Ларченко снял шапку.
— Довольно бродяжить. Вот тебе комната в доме, вот тебе ключ. Помесячно — жалованье. Ты — дворник. И ни капли! Ни-ни! Если замечу — каюк!
Трудно сказать, кто больше был рад — Василь Осич или я. Теперь я буду видеть его каждый день, когда захочу!