Вокруг Чехова. Том 2. Творчество и наследие — страница 44 из 63

автра Мособл-рабис даст ответ, то есть представит копию протокола.

После собрания я лишь взглядами обменялся с Мишей. Мы не произнесли ни одного слова, но я прочел в его взоре скорбь замученного человека, скорбь полководца, проигравшего сражение.

Пришла копия решения Мособлрабиса. Это учреждение оказалось в очень трудном положении. Декретивно осудить актера мировой известности Чехова оно не могло. С другой стороны, нельзя было не реагировать на шум, поднятый группой Сушкевича. И написали примерно так:

1. Актер Чехов перегнул палку в своих индивидуалистических исканиях.

2. Деятельность актера и режиссера Сушкевича одобрить.

3. Группу сторонников Сушкевича, недовольных деятельностью Чехова, в составе Пыжовой, Ключарева, Игнатьевой, Гурова, Николаевцева, Бибикова и других перевести на постоянную работу в Театр Революции.

Вот те и на! Осудили Чехова, а переводят в другой театр его идеологических врагов! Такой маневр был, конечно, ясен для тех, кто понимал окружающую обстановку. Мишу оборонял признанный у нас и за границей талант и личные отношения с Луначарским.

После собрания театр еще долго гудел как пчелиный рой, хотя внешне, казалось, ничто не изменилось. Так, во главе его стоял триумвират: директор Чехов и два заместителя — Сушкевич и Берсенев. Но сейчас это был уже триумвират не друзей, а врагов.

Я работал ежедневно до последнего дня сезона, который окончился в первых числах июня. Прощаясь с Мишей, Татариновым, Громовым и другими, я смутно надеялся, что за время летнего отдыха страсти улягутся и театр вновь заживет здоровой, нормальной жизнью. Но мои надежды не оправдались. Случилось наоборот.

В июне Миша с Ксенией Карловной уехали в Италию. В своей книге «Путь актера» он отводит ряд восторженных страниц этой прекрасной стране. В моем архиве хранится фото четы Чеховых, кормящих голубей на площади Святого Марка в Венеции.

Несомненно, этим летом Миша дописал последние страницы своей книги, посвященные новой актерской технике. Он пишет:

«Я готовлюсь к принятию новой будущей техники, я жду и жажду ее. Немногие попытки овладения ею показали мне ее неизмеримые глубины и ценности. Я смотрю вперед с надеждой и верой. Я покончил внутренне со всем старым в театре, и мне мучительно трудно доживать в этом старом и бороться с препятствиями, встающими на пути к новому» (175–176).

Так писал и надеялся великий актер наших дней. Это были последние дни перед премьерой «Смерти Иоанна Грозного». Меня вызвали для завершения работ. Мишу я застал в процессе окончательной шлифовки спектакля. При полных декорациях и свете он смотрел из пустого зрительного зала игру актеров и давал указания им, постановщику Татаринову и режиссеру Чебану. Тут я еще раз убедился в его гениальности. С какой быстротой, с какой четкостью он обогащал мизансцены новыми открытиями, сколько он прибавлял интереса и содержания к игре актеров и ко всей постановке в целом!

Но Мишины недруги искали только случая, чтобы обескровить его. Случай скоро представился. Первой жертвой оказался я.

Напоминаю, что Миша имел намерение со временем сделать меня главным художником театра. Это стало известно теперешнему главному художнику Матрунину. Однажды он оскорбительным тоном стал обвинять меня в слепом подчинении Татаринову, в неграмотности по вопросу о мозаике в XII веке, в чрезмерных расходах на бронзу в порошке, потребную на эту мозаику. Когда я возразил, что оформление спектакля было утверждено художественным советом, а он, Матрунин, как главный художник, всячески тормозил мою работу, не выполняя вовремя моих просьб, Берсенев ударил по столу кулаком и закричал почти во весь голос:

— Сергей Михайлович, вы не смеете напрасно обвинять наших сотрудников в том, что они якобы тормозят вашу работу! Вы здесь человек пришлый, сегодня вы у нас, а завтра вас не будет! Да, да, завтра вас не будет!

Он еще долго кричал и обвинял меня, не давая мне возразить ни слова. Он прекрасно разыграл эту сцену. Я ведь понимал, что эта распеканка направлена не в мой адрес, а в адрес Миши. Остыв немного, я решил, что мне следует переговорить с Мишей. И я отправился к нему.

Миша выслушал мой рассказ молча. Его приветливое в начале разговора лицо постепенно покрывалось выражением печали. Ясные, умные глаза тускнели. Он стоял у окна, я — у стола. Он не шелохнулся в продолжение моего рассказа. Когда я кончил, он сказал мне:

— Видишь ли, Сереженька, я думал сделать так, чтобы ты стал главным художником театра. Но теперь, после таких разговоров, мне это не удастся!

— Неужели? — спросил я, чтобы хоть что-нибудь спросить.

— Да, — ответил Миша твердо.

Я попрощался и пошел. Миша проводил меня до выходной двери. На лице его, как всегда, светилась приветливая улыбка, и только глаза выдавали глубокую грусть.

Он не произнес ни одного слова осуждения, ни одного упрека! А ведь я был виноват! Я невольно разрушил Мишины планы — иметь около себя не только верных актеров и режиссеров, но и художника.

10 сентября состоялся просмотр Реперткомом (то есть цензурой) всего спектакля. Чувствуя, что обстановка все более накаляется, Миша совершил хитрый маневр. Он пригласил на этот просмотр и А. В. Луначарского. Он правильно рассчитал, что Репертком не решится пристрастно пресекать постановку в присутствии народного комиссара.

В пустом зрительном зале Луначарский, Миша и представители Реперткома разместились в первом ряду бельэтажа. Мы с Татариновым — в партере у режиссерских столиков с сигнальными лампочками. Торжественная минута наступила. Занавес раздвинулся, и спектакль начался. Прошла первая картина. Занавес раздвинулся вновь для второй картины. Но когда на сцене показались мрачные своды, на которых мозаикой было выложено усекновение главы Иоанна Крестителя, а в глубине сцены чуть светились два нимба на иконе Богоматери с младенцем, я услышал сверху голос Луначарского:

— Послушайте, так ведь это прекрасные декорации! Кто художник?

Мишиного ответа я не расслышал, а Татаринов толкнул меня локтем. Он волновался, и Миша, конечно, тоже. Ведь, по существу, решалась Мишина судьба, судьба его новой театральной системы, так как всем было отлично известно, что истинным руководителем и вдохновителем спектакля был именно он. Именно поэтому его недруги постарались заранее создать и в Реперткоме, и в театре, среди актеров, атмосферу осуждения. Миша и Татаринов могли ждать всего самого худшего. Каковы же были радость одних и удивление других, когда Репертком после недолгого совещания объявил свое решение:

— Постановка «Смерть Иоанна Грозного» разрешается к представлению без каких-либо изменений.

Это было победой, и я убежден, что эту победу предопределил А. В. Луначарский, оказавшийся в зрительном зале, очевидно, неожиданно для членов Реперткома.

Казалось бы, после такой оценки спектакля надо было прекратить нападки на Мишу, снять с него подозрения мистика и антропософа и дать ему возможность спокойно работать в том плане новой актерской техники, которую он так страстно защищал в своей книге. Но враги не унимались и шли в наступление, прикрываясь приятными улыбками и выражением самых «искренних» чувств.

12 сентября состоялась генеральная репетиция. Когда раздвинулся занавес и публика увидела зал с уходящими в перспективу, покосившимися, толстыми, как бочонки, колоннами и слюдяными окнами — раздался гром аплодисментов, и я слышал откуда-то сверху голоса:

— Чехова, художника, Чехова!!!

Постановка имела успех. Говорили, что аншлаги были и через месяц, и через два.

Пресса была разноречивой. «Известия» изругали весь спектакль. Другие газеты высказались неопределенно. «Комсомольская правда» высказалась конкретно. В статье «Конец или начало?» некто Уриэль писал: «…B первую очередь следует отметить художника постановки Сергея Чехова. Его декорации были наиболее идеологически приемлемой для нас частью спектакля. Падающие, кривые своды, колонны, изогнутые линии не только декораций, но и мебели, замысловато-сумрачные тона окраски создавали впечатление чего-то шатающегося, обреченного».

Театральные журналы публиковали информации о спектакле с фотографиями ведущих актеров.

Я не удивился, когда узнал, что отложена постановка «Дон Кихота», о котором Миша мечтал уже столько лет. Подробностей не знаю, но убежден, что это опять было дело рук людей, в задачу которых входило всячески мешать Мише быть и актером, и художественным руководителем театра. Его травили не открытым способом, шумом или заседаниями, а тихонько, исподволь, с расчетом на медленное действие яда. Наиболее прыткие недруги распускали слушок, будто антропософия — это та же контрреволюция и что к директору МХАТа Второго следует присмотреться с политической точки зрения. Я не исключаю, что Мишу, может быть, вызывали в органы ОГПУ и предлагали объяснить, что такое антропософия.

Вот так два человека из зависти, от уязвленного самолюбия, от алчного стремления к монопольной славе доконали гениального актера нашей современности, сгубили русское национальное сокровище, и никто не захотел пресечь их черную работу. Считаю уместным упомянуть, что в этот сезон 1927/28 года Миша не создал ни одной роли. Все силы художника уходили на борьбу.

Весною Миша и его жена опять уехали за границу. Думал ли он, что больше не вернется на родину? Предполагаю, что подумывал. Мне кажется даже, что он не был уверен в своей свободе.

Когда труппа МХАТа Второго собралась к началу сезона, а Миша отсутствовал, пошли самые разнообразные слухи. Говорили, что он эмигрировал, что не вернется, что работает в Вене у Рейнгардта. Потом в какой-то газете промелькнуло короткое письмо в редакцию, в котором Миша сообщал, что эти слухи не соответствуют действительности. Однако спустя некоторое время мы прочли в газетах, что он заключил контракт с Рейнгардтом.

Итак, он порвал с Родиной. Значит, были достаточные причины. Для него это был шаг не шуточный. Длинный ряд великих людей, в котором блистали Шаляпин, Рахманинов, Бенуа и другие, пополнился Михаилом Чеховым.