Вокруг дуэли — страница 27 из 51

Впрочем, перечитаем отрывки из этих писем Вяземского.


Из письма А. Я. Булгакову от 5 февраля 1837 года:

«О том, что было причиною кровавой и страшной развязки, говорить много нечего. Многое в этом деле осталось темным и таинственным для нас самих. Довольно нам иметь твердое задушевное убеждение, что жена Пушкина непорочна и что муж ее жил и умер с этим убеждением, что любовь и ласковость к ней не изменилась в нем ни на минуту.

Пушкина в гроб положили и зарезали жену его городские сплетни, людская злоба, праздность и клевета петербургских салонов, безымянные письма. Пылкая и страстная душа его, африканская кровь не могли вытерпеть раздражения, произведенного сомнениями и подозрениями в обществе. „Я не желаю, чтобы петербургские праздные языки вмешались в мои семейные дела, — сказал Пушкин д'Аршиаку, — и не согласен ни на какие переговоры между секундантами“».

И дальше, в том же письме: «Наталья Николаевна очень слаба. О горести ее и говорить нечего… Скажи ему (брату Н. Н. Пушкиной. — С. Л.), что все порядочные люди, начиная от царской фамилии, приемлют к ней живейшее участие, убеждены в ее невиновности и признают всю эту бедственную историю каким-то фаталитетом, который невозможно объяснить и невозможно было предупредить…

Анонимные письма — причина всего: они облили ядом раздражительное сердце Пушкина; ему с той поры нужна была кровавая развязка…

И здесь много басен, выдумок и клеветы об этом несчастном происшествии, — продолжал он 6 февраля, — и здесь много тайного для нас обоих. Что же должно быть у вас и в других местах?»

9 февраля 1837 года Вяземский пишет более пространно: «Смерть его произвела необыкновенное впечатление в городе… ибо что говорило тут, что выражалось слезами… так именно это чувство патриотизма, которое неминуемо должно было сосредоточиться в некоторых лицах, избранных и посланных Провидением на славу народа и современных им эпох.

Многие этого не поняли и не хотели понять. Они не знали или знать не могли (потому что грамота Богом не каждому дается), что публика, что петербургская Россия оплакивает в Пушкине творца Полтавы, Бориса Годунова, будущего историка Петра Великого, творца сотен произведений, отличающихся необыкновенным дарованием.

Им все казалось, мерещилось, или прикидывались они, что ближние Пушкина и подбитая ими какая-то партия оплакивает в нем творца каких-то старинных, детских его вольнолюбивых стихов, о которых сам Пушкин не помнил, ни он, ни его друзья, из коих многие даже не им были писаны, а ему приписывались литературною полициею или полицейской литературою нашею… От сего возникали разные нелепые толки, недобросовестные суждения, полоумные опасения между некоторыми людьми и в некоторых салонах высшего общества или лучше сказать, презрительный coterie (кружок. — фр.), в таких людях, у которых нет ничего русского ни в уме, ни в сердце, которые русские разве что русскими деньгами, набивающими их карманы, и русскими лентами, обвешивающими их плечи <…>.

Они Пушкина знали по некоторым недостаткам его, по неосторожным вспышкам раздражительного ума, по некоторым его стихотворным шалостям, которые подслушивала и собирала полиция, подобно ассенизаторам, которые только и знают порядочных людей как по предмету, который из домов их ночью вывозят они в кадках своих».

В письме Вяземского от 10 февраля появляется новый, весьма важный мотив.

«Я опять нездоров. Инфлюэнца физическая и моральная меня довела. И горло болит и голова <…>. Эта гроза, которая разразилась над нами, не могла не потрясти души и тела. Чем более думаешь об этой потере, чем более проведываешь обстоятельств, доныне бывших в неизвестности и которые время начинает раскрывать понемногу, тем более сердце обливается кровью и слезами.

Адские сети, адские козни были устроены против Пушкина и его жены. Раскроет ли время их вполне или нет, неизвестно, но довольно и того, что мы уже знаем. Супружеское счастье и согласие Пушкиных было целью развратнейших и коварнейших покушений двух людей, готовых на все, чтобы опозорить Пушкину. Но теперь, если истина и обнаружится и Божье правосудие оправдается и на земле, то уж бедного Пушкина и не воротишь. Он пал жертвою людской злобы».

14 февраля Вяземский закончил большое письмо великому князю Михаилу Павловичу и послал его в Рим. Приведу несколько выдержек:

«…Вашему Императорскому Высочеству небезызвестно, что молодой Геккерн ухаживал за госпожой Пушкиной. Это неумеренное и открытое ухаживание порождало сплетни в гостиных и мучительно озабочивало мужа. Несмотря на то, он, будучи уверенным в привязанности к себе своей жены и в чистоте ее помыслов, не воспользовался своей супружеской властью, чтобы вовремя предупредить последствия этого ухаживания, которое и привело на самом деле к неслыханной катастрофе, разразившейся на наших глазах. 4 ноября прошлого года моя жена вошла ко мне в кабинет с запечатанной запиской, адресованной Пушкину, которую она только что получила в двойном конверте по городской почте. Она заподозрила в ту же минуту, что здесь крылось что-нибудь оскорбительное для Пушкина <…>.

<…> Некоторые из коноводов нашего общества, в которых нет ничего русского, которые и не читали Пушкина, кроме произведений, подобранных недоброжелателями и тайной полицией, не приняли никакого участия в общей скорби. Хуже того, — они оскорбляли, чернили его. Клевета продолжала терзать память Пушкина, как терзала при жизни его душу. Жалели о судьбе интересного Геккерна, а для Пушкина не находили ничего, кроме хулы».

В эти же дни Вяземский пишет Александре Осиповне Смирновой-Россет в Париж:

«Проклятые письма, проклятые сплетни приходили к нему со всех сторон… Горько его оплакивать, но горько также и знать, что светское общество (или по крайней мере некоторые члены оного) не только терзало ему сердце своим недоброжелательством, когда он был жив, но и озлобляется против его трупа».


Если в письме от 5 февраля Вяземский говорит о «темном и таинственном для нас самих» в деле гибели Пушкина, называет эту историю «каким-то фаталитетом, который невозможно объяснить и невозможно было предупредить», то 9 февраля Вяземский становится более конкретным, — в письме появляются «некоторые люди» из «некоторых салонов высшего общества», «презрительный кружок».

И, наконец, 10 февраля Вяземский признается: «Чем более проведываешь обстоятельств, доныне бывших в неизвестности и которые время начинает раскрывать понемногу, тем более сердце обливается кровью и слезами.

Адские сети, адские козни были устроены против Пушкина…»

14 февраля в письме к великому князю Михаилу Павловичу Вяземский находит новое определение людям этого «презрительного кружка», называет их «коноводами общества».

Через полтора месяца, 7 апреля 1837 года, в письме к О. А. Долгоруковой в Баден-Баден, Вяземский снова подчеркивает существование тайны и недоговоренности, намекает на некие обстоятельства, заставляющие молчать: «…Вы спрашиваете меня о подробностях этого прискорбного события, очень бы хотел Вам сообщить, но предмет щекотлив. Чтобы объяснить поведение Пушкина, нужно бросить суровые обвинения против других лиц, замешанных в этой истории. Эти обвинения не могут быть обоснованы известными фактами…».

Передавая в хронологическом порядке письма Вяземского, я намеренно пропустил одно чрезвычайно важное письмо Петра Андреевича, отправленное в Москву 16 февраля графине Эмилии Карловне Мусиной-Пушкиной.

Письмо это известно пушкинистам. Оно трижды опубликовывалось на французском и русском языках в «Русском архиве» П. И. Бартеневым и в «Старине и новизне», его мельком, видимо не придав ему большого значения, цитировал П. Е. Щеголев.

Фактически письмо Вяземского прокомментировано серьезно не было, а перевод с французского сделан недостаточно тщательно. Учитывая особую важность текста для всего дальнейшего, приведу наиболее существенные отрывки в современном переводе. (По моей просьбе выполнить его любезно согласилась А. Л. Андрес.)

Письмо от 16 февраля дается почти целиком, а в продолжающем его письме от 17 февраля сделаны сокращения.


«16 февраля 1837 года.

С.-Петербург

Только сегодня я получил Ваше письмо и приложенную к нему записку для Вашей сестры; сегодня утром я отвез ей эту посылку, впрочем, не застав ее дома. Зато я увидел Алину,[25] она теперь здорова и сообщила мне, что Демидова все вечера проводила на балах последнее время. Сегодня она тоже на балу у Барантов,[26] где будет Двор.

Что за ужасный перерыв нарушил течение нашей переписки! До сих пор я не могу прийти в себя. Вечером 27 числа, в то самое мгновение, когда я брался за перо, чтобы писать Вам и готов был наболтать Вам всяких пустяков, ко мне в комнату вдруг вбежала моя жена, потрясенная, испуганная, и сказала мне, что Пушкин только что дрался на дуэли. Остальное Вы знаете. Из моего письма к Булгакову Вы, конечно, ознакомились с разными подробностями этого плачевного происшествия.

Мои насмешки над красными принесли несчастье. Какое грустное, какое позорное событие! Пушкин и его жена попали в гнусную западню, их погубили. На этом красном, к которому, надеюсь, Вы охладели, столько же черных пятен, сколько и крови. Когда-нибудь я расскажу Вам подробно всю эту мерзость.

Я должен откровенно высказать Вам (хотя бы то повело к разрыву между нами), что в этом происшествии покрыли себя стыдом все те из красных, кому Вы покровительствуете, все Ваше Красное море. У них достало бесстыдства превратить это событие в дело партии, в дело чести полка. Они оклеветали Пушкина, и его память, и его жену, защищая сторону того, кто всем своим поведением был уже убийцей Пушкина, а теперь и в действительности застрелил его.

— Я допускаю, что друзья убийцы могут считать его менее виноватым, чем он был на самом деле, так как руководили им низкие подпольные козни его отца, но сердце честного человека, сердце Русского не может колебаться в выборе: оно целиком становится на сторону бедного Пушкина и видит в нем только жертву, — увы! — великую и прекрасную.