Вокруг дуэли — страница 31 из 51

<…> добралась до места <…>. Вчера был славный бал у старухи Мятлевой в честь принцу Карлу.

<…> Сделай одолжение, свези несколько сенаторов в красном мундире к графине Эмилии в день ее рождения, 29 января. Прекрасная очень любит очень красное.

А шутки в сторону, пошли ей от неизвестного в день рождения или на другой день, если письмо мое не придет в пору, блюдо вареных раков».

И сенаторы, носившие красные мундиры, и вареные раки, и любовь Эмилии Карловны к кому-то «очень красному» — все это явления одного порядка.

Повторяю: письмо написано 26 января! Остались часы до трагической дуэли — картель уже послан.


Через несколько лет А. О. Смирнова-Россет напишет о январско-февральских днях следующего, 1838 года (вряд ли эта зима чем-либо могла отличаться от предыдущей):

«…Эта зима была одной из самых блистательных. Государыня была еще хороша, прекрасные ее руки и плечи были еще пышные и полные, и при свечах на бале, танцуя, она еще затмевала первых красавиц. В Аничковом танцевали каждую неделю в белой гостиной, не приглашалось более ста персон. Государь занимался в особенности баронессой Крюденер, но кокетствовал, как молоденькая бабенка, и радовался соперничеством Бутурлиной и Крюденер…»

Фаворитки менялись. Сестра императрицы Александры Федоровны, мюнхенская красавица баронесса Амалия Крюденер, в очередь с Нелидовой, Бутурлиной и другими — ситуация обычная и неудивительная.

30 января, на следующий день после смерти А. С. Пушкина, императрица посылает записку своей фаворитке С. А. Бобринской.

«Ваша вчерашняя записка! Такая взволнованная, вызванная потребностью поделиться со мной, потому что мы понимаем друг друга, и когда сердце содрогается, мы думаем одна о другой. Этот только что угасший гений, трагический конец истинно русского, однако ж иногда и сатанинского, как Байрон. Эта молодая женщина возле гроба, как ангел смерти, бледная, как мрамор, обвиняющая себя в этой кровавой кончине… Бедный Жорж, что он должен был почувствовать, узнав, что его противник испустил последний вздох. После этого ужасный контраст, я должна Вам говорить о танцевальном утре, которое я устраиваю завтра».

Камер-фурьерский журнал сухо фиксирует события дворцовой жизни. 30 января, в тот же вечер, когда писалась записка, Александра Федоровна отправляется смотреть комедию-водевиль «Жена, каких много, или Муж, каких мало». Камер-фурьер помечает, не объясняя причин: «Дамы, приглашенные во дворец, были в траурных платьях». Нет, это не траур по Пушкину, — камер-юнкер это слишком маленький, незначительный чин для двора. «Во время раздевания, — записала императрица 27 января 1837 года, — весть о смерти старого великого герцога Шверинского». А точнее: прусского герцога Мекленбург-Шверинского.

Ничего не менялось, да и не могло измениться в дворцовой жизни. В Аничковом и в Зимнем, в ультрафешенебельных петербургских салонах Сухозанет, Синявиной, Нессельроде, Бобринской, Трубецких продолжались балы…

Посмотрим еще один документ, публикация которого в недавнем прошлом кое-кому показалась досадным недоразумением.

3. ДВА ДНЕВНИКА

В тридцатые годы прошлого столетия эпидемия холеры, прошедшая по многим губерниям России, включая Петербург, сменилась многолетним голодом и недородом. Впрочем, высший свет и тогда не прекращал веселья, это был поистине «пир во время чумы».

В дневнике 1833–1835 годов А. С. Пушкин писал иронически о тревогах общества по поводу введения дамских мундиров, «бархатных, шитых золотом», и это, отмечал он, — «в настоящее время, бедное и бедственное».

«Петербург занят преобразованием в костюмы фрейлин и придворных дам», — записывал сенатор Дивов.

Меньше чем через месяц Пушкин снова отмечает:

«Кочубей и Нессельроде получили по двести тысяч на прокормление своих голодных крестьян. Эти четыреста тысяч останутся в их карманах… В обществе ропщут, а у Нессельроде и Кочубей будут балы (что также есть способ льстить двору)».

В марте 1834 года Пушкин опять возвращается к голоду в стране.

«Много говорят о бале, который должно дать дворянство по случаю совершеннолетия Г. Наследника, К. Долгорукий (обер-шталмейстер и П. Б. предводитель) и г. Шувалов распоряжают этим…

Вероятно, купечество даст также свой бал. Что скажет народ, умирающий от голода?»

20 января 1836 года Жорж Дантес написал Геккерну в Париж: «Ночи танцуешь, утро проводишь в манеже, а после обеда спишь — вот тебе моя жизнь за последние две недели, а мне предстоит вынести ее еще по крайней мере столько же».

Зимой 1836 года особым расположением императора Николая I пользовалась Нелидова.

Приближающаяся к своему сорокалетию императрица Александра Федоровна, она же прусская принцесса, дочь прусского короля Фридриха-Вильгельма III, — Фридерика-Луиза-Шарлотта-Вильгельмина, окруженная двадцатилетними кавалергардами из ультрафешенеблей, предавалась веселью.

Соблюдая осторожность, через доверенное лицо, ближайшую подругу и опытную сводню графиню Софью Александровну Бобринскую, человека умного и хитрого, имеющего широкие родственные связи, племянницу Г. А. Строганова и В. С. Трубецкого, Александра Федоровна приближает к себе некоего Бархата.

Дневники, письма и записки императрицы впервые исследовала Э. Герштейн. Публикация выдержек из дневника Александры Федоровны вызвала в свое время критику.

«Эмма Герштейн, — писал М. Яшин, — потратила много усилий, чтобы посторонний материал, говорящий только о мелких интригах окружения императрицы и не имеющий никакого отношения к Пушкину, возвести в ранг большой значимости при изучении истории дуэли…»

Историку не следует спешить со столь категорическими выводами, заранее отметая все то, что представляется ему неважным. Трагические события разворачивались в определенной нравственной атмосфере.

И дневник Александры Федоровны, дневничок и письма Вяземского написаны в одно и то же время, как бы «из двух углов».

Впервые имя Бархат появляется в записках и дневниках императрицы в 1835 году. Имя Бархата расшифровано Э. Герштейн и подтверждено М. Яшиным — это кавалергард штаб-ротмистр князь Александр Васильевич Трубецкой.

В 1835 году в семье Александра Трубецкого случилась неприятность — его младший брат кавалергард Сергей Трубецкой за шалости (об этом дальше) переведен в Гродненский гусарский полк.

«Бархатные глаза (будем раз навсегда говорить обо всем Бархат, так удобнее) могут рассказать Вам о бале, — писала Александра Федоровна своей подруге и кузине братьев Трубецких С. А. Бобринской, — они словно бы грустили из-за участи брата, но постоянно останавливались на мне и задерживались около двери, у которой я провожала общество, чтобы перехватить мой последний взгляд, который между тем был не для него».

Вероятно, Трубецкой не был великим конспиратором, если императрица легко выделила его заинтересованное внимание.

Думаю, не очень трудно понять зрелую даму, на которую так небезразлично смотрит двадцатитрехлетний красавец.

Александра Федоровна принимает сигнал, начинает вести через свою подругу, родственницу молодого человека, невинную игру в «кошки-мышки», где особо опасная роль «мышки» все же остается у кавалергарда. Не скрывая от подруги приятность происходящего, императрица принимает обличие этакого доброго старшего друга, мамушки, поглядывающей за милым дитятей с целью сохранения его нравственности и чистых манер истинного «ультрафешенебля».

Впрочем, трудно не заметить, что внимание, взгляды Трубецкого ей льстят, как бы подтверждая негаснущую молодость Александры Федоровны, ее женское очарование.

В августе 1836 года признания императрицы становятся более лиричными, а фигура Бархата все еще остается как бы в тумане.

«На днях, — сообщает она Бобринской, — мне принесли Вашу записку в Ораниенбаум, когда я одевалась, и я не знаю почему, мне вдруг показалось, что посыльным был Бархат, но нет, я знаю, что нет!.. Нужно, чтобы когда-нибудь Бархат передал одно из Ваших писем, надеюсь, что он его не испачкает, как записку кн. Барятинской, он Вам рассказал об этом? Он и Геккерн на днях кружили вокруг коттеджа. Я иногда боюсь для него общества этого новорожденного».

Бобринская обязана понимать императрицу с полунамека. «Нужно, чтобы Бархат передал…» — это приказ.

Посыльным к императрице с запиской от Бобринской должен будет прийти Трубецкой, кузен Софьи Александровны.

Помимо указания о Трубецком-Бархате в отрывке из письма возникает и тема отношений его с Дантесом.

«Ультрафешенебль» Александр Трубецкой и «новорожденный» Дантес, человек с сомнительным настоящим, — эта дружба пока не очень желательна, она, по мнению Александры Федоровны, может скомпрометировать князя.

«Я хочу еще раз попросить Вас, — пишет она Бобринской 15 сентября 1836 года, — предупредить Бархата остерегаться безымянного друга, бесцеремонные манеры которого он начинает перенимать. По-моему, у него были хорошие манеры, но он начинает терять этот блеск хорошей семьи, и император это заметит, если он не примет мер и не будет за собой следить в салонах».

Позднее в письме к Николаю Вильгельм Оранский скажет:

«Здесь никто не поймет, что должно значить и какую цель преследовало усыновление Дантеса Геккерном, особенно потому, что Геккерн подтверждает, что они не связаны никакими кровными узами».

Отношения Трубецкого и императрицы, благодаря стараниям Софьи Бобринской, благополучно развивались. Центром событий становится дом… князя Василия Сергеевича Трубецкого, отца Александра и еще десяти взрослых детей. Может, поэтому императрица и зовет его «отцом розы», прекрасного многолепесткового цветка. Василий Сергеевич Трубецкой ко всему еще родной дядя Бобринской.

«Пироги у дяди удались, — пишет императрица приятельнице 26 октября 1836 года. — Он был так рад, видя меня у себя, угощая меня <…>. Остальная часть семьи тоже казалась довольной. Тетя играла на фортепиано серьезные пьесы, Бархат попросил вальс, и я сделала один тур, с кем бы вы думали? — совсем не с сыном, а с Pere la Rose».