Вокруг Парижа с Борисом Носиком. Том 2 — страница 4 из 6

Марли-король

Марли-ле-Руа Пор-Марли • Замок «Монте-Кристо» • Два Дюма и один Маке


Когда королю Людовику XIV становилось совсем уж тошно в вечном версальском многолюдстве, он удалялся (один, с дамами или с близкими друзьями) в Марли. Там, на высоком холме над излучиной Сены, король построил себе замок. Узкие улочки спускались к реке от замка, а рядом шумел кронами огромный парк Марли, в котором король охотился. Седьмым чудом света считалась в ту пору знаменитая «машина Марли», качавшая воду из Сены для парков Версаля и Марли. Это уже позднее туристы, переполняющие Париж, разнесли по свету славу и о «Конях Марли», скульптурных группах, перенесенных из Марли к въезду на Елисейские Поля со стороны площади Согласия…

Понятно, что великая слава Марли началась с Людовика Великого, но, строго говоря, Марли был известен людям еще и в доисторические времена. Не далее как в 1927 году археологи откопали на здешнем плато целую аллею дольменов. Понятное дело, что от тех времен не осталось письменных упоминаний, но уже в VII веке Марли и письменно был упомянут. К XVII веку здесь были владения Монморанси, которые перешли к Людовику XIV, устроившему здесь свое имение Солнечное Убежище (l’Hermitage du Soleil). Как сообщает Сен-Симон, еще и до того, как обосноваться в Версале, король начал искать уединения, и взгляд его упал на Марли: тихое место у воды, у леса, и звери, которых из Версаля разогнал шум новостройки, здесь еще водились в изобилии. Уже в 1679 году здесь стали строить под руководством Мансара королевскую обитель, причем не обычный корпус с двумя крыльями, а двенадцать малых особняков, глядевших в реку и окружавших, как звезды Зодиака, один большой – установленный на верхней террасе холма и символизировавший Солнце. Сам король занимал квадратный дом итальянского стиля с плоской крышей. Кубики малых домов соединялись зеленью. Всюду царили белый мрамор, коринфского ордера колонны и фрески Ле Брена (статуи из экономии тоже сотворили по большей части не настоящие, а нарисованные).

Король любил этот дворец, к концу жизни проводил в нем все больше и больше времени, гордо заявляя, что такой «дворец фей на всю Европу один». Он не жалел денег на содержание своего любимого дворца, и в год его смерти садом и парком в Марли занимались четыре сотни садовников (регент из них оставил по смерти короля шестерых). А погостить сюда король приглашал только членов семьи и самых близких друзей.

После смерти Людовика XIV этим Королевским Марли (Марли-Король, Marly-le-Roi) потомки сильно пренебрегали. Людовик XV подумывал, не разрушить ли ему все, да и Людовик XVI не часто сюда наведывался. Революционный Конвент постановил перетащить отсюда все статуи в сад Тюильри, а в 1799 году дворец был продан одному предпринимателю, который устроил тут прядильню, где занято было три с половиной сотни работяг. Блокада помешала расширению производства, так что новый владелец стал помаленечку рушить особняки, а участки распродавать спекулянтам. Ну а когда при Наполеоне имение перешло в казну, тут все одним разом и развалили.

Сам городок стал жить тихой дачной жизнью, и особенно любили эти места художники и писатели. Дачники побогаче построили здесь роскошные виллы, но Марли-ле-Руа чаще поминает ныне не богатых домовладельцев, а других, скажем, Сислея, который в этих местах написал 40 полотен, Боннара, Вламинка, Писсарро, Майоля, Андре Шенье, Александра Дюма, Андре Тёрье, актрису Рашель…

Ну а что же, кроме холма, и речной излучины, и луга, и зеленых дерев парка, кроме смутных следов и воспоминаний, уцелело еще в старинном Марли? Уцелела приходская церковь Сен-Вигора и Сент-Этьена, построенная Жюлем Ардуэн-Мансаром в 1688–1691 годах. В ней есть датированная 1630 годом копия «Снятия с креста» Риберы и складень из старой версальской часовни. Есть в здешней часовне крестильная купель, на которой в лике святой Франсуазы, скопированной с работы Миньяра, угадывают черты Франсуазы д’Обинье, то есть самой мадам де Ментенон.

Перед входом в открытый в начале 80-х годов XX века Музей-променад Марли-Лувесьен находится старинный водопой, а перед ним копии знаменитых скульптурных групп Кусту (XVIII век) «Кони Марли». Оригиналы их еще в революционном 1794 году перевезли в самое начало Елисейских Полей (а еще позднее – в Лувр, чтобы были целее, а на Елисейских Полях теперь тоже стоят копии). Музей-променад Марли-Лувесьен посвящен здешним временам славы и расцвета, то есть XVII и отчасти XVIII векам. Первое же строение на пути променада, охотничий домик Людовика XIV, построенный Жюлем Ардуэн-Мансаром, позволяет вспомнить, что все самые, казалось бы, непритязательные, уединенные и «скромные» строения заказывали в этих местах великим мастерам и украшали их дорогими, подлинными произведениями искусства, большинство из которых хранятся ныне в коллекциях величайших музеев мира…


ВОРОТА СТАРОГО ЗАМКА В МАРЛИ


Что до музея-променада на стыке Марли и Лувесьена, то один из его залов воспроизводит обстановку музыкального салона мадам дю Барри и мадам Виже-Лебрен. Последняя из названных дам прославилась и своими мемуарами, и написанными ею портретами Марии-Антуанетты и мадам дю Барри.

В музее можно познакомиться со знаменитой «машиной Марли», которой ныне уж нет, но которая исправно питала водой Сены и Марли, и Версаль, и другие места – с самого 1680-го вплоть до недалекого от нас 1965 года. Музей напоминает о тех, кого эта прогулка из Марли в Лувесьен вдохновила на всему миру известные произведения живописи. В музее есть библиотека, и еще здесь очень прилежно занимаются просвещением местных ребятишек. Так что если ребятишки сегодня растут здесь (по нашим былым московским меркам) вполне малообразованными (что в городе, что в деревне), то в этом нет вины музейных подвижников.

Дворец Людовика XIV высился на обсаженной тополями эспланаде, там, где пересекаются две главные оси парка. Отсюда открывается к северу великолепный вид на долину Сены, на Сен-Жермен и на равнину – до самых высот Кормея. На юге холм вздымает покрытые лесом склоны, разрезанные посередке Зеленым ковром. Здесь был когда-то «большой каскад», и он был расчищен от завалов в пору реставрации парка. Сейчас здесь возрожден бассейн Большого Зеркала, украшенный двумя скульптурными группами Кусту. Правда, струи знаменитых фонтанов бьют здесь лишь раз в месяц, по воскресеньям в половине пятого, – поди подгадай…

А в центре эспланады – план и следы того, что было королевской резиденцией, – истинное царство теней…

И здешние музеи, и здешние тропинки, и здешние следы великого прошлого заслуживают неспешной прогулки, которая в памяти любителя живописи оживит многие знакомые пейзажи.

И, конечно, заслуживают неторопливой прогулки все окрестности Королевского Марли. Начать ее можно с обнесенного стеной одиннадцатикилометрового леса Марли с его купами дубов, берез и каштанов, с удивительных видов, которые открываются от Бельведера де Марей, от креста Святого Михаила, от Валь-де-Крюи.

В каких-нибудь двух километрах к северу от Марли-ле-Руа, на левом берегу Сены, у подножия обрывистого холма лежит городок Пор-Марли (Port-Marly), который гордится и своей конца XVIII века приходской церковью Святого Людовика, и довольно поздним, но сохранившим немало произведений искусства Львиным замком (le château des Lyons), где разместилась местная власть (поссовет), и, конечно, уникальным строением, которое стоит в самом начале авеню Президента Кеннеди и называется «Замок «Монте-Кристо». Чтоб вы не гадали понапрасну, замок ли вдохновил известное произведение Александра Дюма-отца, или все было наоборот, уточним, что, хотя замок был наречен так в честь романа, все же вдохновляло автора в первую очередь желание зарабатывать как можно больше и тратить деньги таким вот нелепым способом (то есть в конечном итоге все же, скорее, замок). Так или иначе, история постройки замка, и замок, и сам застройщик, и разместившийся ныне в замке музей заслуживают особого, неторопливого рассказа. Ибо сам Дюма остался в памяти французов персонажем не менее «грандиозным», чем, скажем, его Портос или его д’Артаньян.

Рождение замысла этой уникальной постройки легенда приписывает объявшему якобы Дюма Великого (так здесь называют Дюма-отца его биографы) в 1844 году желанию «поработать в тиши и одиночестве». В поисках одиночества Дюма-отец, прихватив сына, отправился не на какой-то живописный сельский постоялый двор, каких сотни на Французском Острове, а в самый что ни на есть королевский Сен-Жермен-ан-Лэ, где он поселился в роскошном отеле, размещавшемся в подлинном дворце Генриха IV. Хозяин отеля, понимая, сколь существенно присутствие «самого Дюма» может повысить акции нового отеля, предоставил «любителю уединения» прилегающую к отелю «Виллу Медичи» и, без сомнения, поспешил сообщить клиентам, кто́ у него там живет. Так что уединение протекало на приятном фоне суеты, славы и обожания. Однако что же все-таки погнало «почетного гражданина кулис» и более или менее «непостоянного обожателя очаровательных актрис» в места, удаленные от кулис? А погнала срочная работа. Историки литературы сообщают, что тогда, в начале 1844 года, Дюма работал сразу над двумя великими романами – «Тремя мушкетерами» и «Графом Монте-Кристо». Слово «работал» употребляют наиболее добросовестные из историков, менее добросовестные сообщают просто, что Дюма «писал». Стыдливого русского читателя это «писал» может привести в смущение, ибо те же французские историки без особого смущения там и сям сообщают нам, что вообще-то романы написали литературные «негры» Дюма, а эти два, в частности, – учитель и журналист Огюст Маке. Сам мэтр Дюма выполнял на сей раз не только роль организатора, вдохновителя и надсмотрщика. Во французской прессе зародилась в то время мода на «сериалы», на сюжетные тексты с продолжениями («продолжение следует»), которые по-французски называют «фельетонами». Книга-то еще неизвестно, принесет ли какие-нибудь деньги, а уж «фельетон» в периодической печати – это чистый доход. До понимания этого поднялись тогда даже самые непонятливые издатели. Что до Дюма, то он, как с гордостью сообщают французские литературоведы, стоял у колыбели «фельетонов», он был мастер «фельетонов», один из «основоположников». Понятно, что для того, чтобы подготовить романный текст какого-нибудь Маке для газет, требовался труд. Надо было растянуть и без того не тощее произведение на максимальное количество «фельетонов». Для этого, как восхищенно заметили современники, мэтр «разгонял» диалоги, «гнал строку», ибо работу оплачивали в Европе «построчно». Один из завистников-литераторов даже спародировал в те годы диалог великого строчкогона Дюма:

«– Вы видели его?

– Кого?

– Его!

– Кого?

– Дюма.

– Отца?

– Да.

– Какой человек!

– Еще бы!

– Какой пыл!

– Нет слов!

– А какая плодовитость!

– Черт побери!»

Впрочем, иные литературоведы утверждают, что, «разгоняя» роман «Три мушкетера», написанный Маке, Дюма даже внес кое-какие подробности в образы слуг. Впрочем, не более того. Сам Дюма в пору своей судебной тяжбы с Огюстом Маке и не настаивал на своем вмешательстве в «негритянские» тексты. Он хладнокровно объяснил «негру» Маке, что никто не напечатал бы роман, подписанный безвестным Маке (и это правда), а он, Дюма, вел себя по-джентльменски и делился с «негром» гонораром, чего последний не мог отрицать.

Впрочем, все эти мелочные разборки о том, кто что написал и кто чего вообще не писал (знал ли Шолохов или Брежнев грамоту и кто за них писал книги), не волнуют французов. Зато вот важные принципы работы, вводимые Дюма в литературный обиход, восторжествовали уже и в XIX веке. Ни Жорж Занд, ни прочих не смущали методы подряда и субподряда, а нынешние французские звезды телевидения, парламента и уголовного мира почем зря подписывают чужие творения. Те же, у кого достаточно власти (скажем, министры и президенты), еще и оплачивают «негров» за казенный счет. Так что ни автор ценных научных трудов И.В. Сталин, ни автор снотворного романа о целине тов. Л.И. Брежнев не открыли миру ни целины, ни Америки. Зато в «романах Дюма» французы увидели себя такими, какими хотели бы себя видеть (может, это и был романтический соцреализм).

Впрочем, вернемся к нашему герою Александру Дюма-отцу и к его еще не существовавшему в 1844 году замку в Марли. Поднимаясь из-за рабочего стола на «Вилле Медичи» в Сен-Жермен-ан-Лэ, Дюма-отец направлялся к главному корпусу отеля «Генрих IV», и его могучая грудь, обтянутая белоснежной сорочкой, неизменно привлекала внимание привилегированных клиентов отеля. Это было приятно, но утомительно, и тогда классик удалялся в ближний лес на прогулку. И вот однажды, во время такой прогулки, он увидел у берега Сены, неподалеку от зеленого аржантёйского склона, домишко, который одиноко прятался в зарослях. Сверкала река, пели птицы, покой был разлит в прибрежных полях. Мечта… Но великий Дюма не был человеком бесплодной мечты – он был человек действия. Он немедленно разыскал хозяина этих мест и спросил, во что обойдется построить здесь такой вот прелестный домик, чтоб ему творить на покое.

«Четыре-пять тыщ…»

«Ну, набавим еще пару тыщ, с учетом моего семейства», – сказал Дюма и отправился в Сен-Жермен на поиски архитектора.

Архитектор месье Планте подтвердил, что в пять тысяч они уложатся, но он плохо знал своего клиента. По словам поклонника Дюма Алена Деко (возглавлявшего одно время «Ассоциацию друзей Дюма»), этот человек не замышлял ничего крупного, а замышлял лишь грандиозное. Вскоре писатель сменил бескрылого Планте на архитектора Дюрана, которому и дал первые наметки своего скромного будущего «приюта уединения»:

«Господин Дюран, набросайте план английского сада, в центре которого я хотел бы видеть ренессансный замок, а напротив него готическое строение, окруженное водой. Там есть ручьи, так что устройте и водопады».

«Но, месье Дюма, почва здесь глинистая, и ваш замок сползет в Сену».

«А вы, господин Дюран, ройте в глубину до самого камня. Пусть будет два этажа подвалов с аркадами».

«Но это ведь обойдется в несколько сот тыщ».

«Полагаю, что именно так и будет!»

В день своего рождения (24 июля) Дюма пригласил друзей в свою усадьбу на новоселье. Прибывая, гости с удивлением обнаруживали, что нет ни столовой, ни гостиной, ни дома – ничего, кроме лужайки. В час обеда слуги вынесли столы, установили их под деревьями и стали выносить корзины с закусками и добрыми винами. «Господа! – воскликнул Дюма. – Вы приглашены отобедать здесь через три года, день в день. Именно здесь будет к тому времени столовая». После первых стаканов вина зашел спор о том, как будет назван дом. «Назовите его, как и ваш новый роман, – «Граф Монте-Кристо», – предложил один из гостей-актеров. Предложение было принято.

О строительстве этого уникального здания в китчевом стиле, который люди серьезные часто называют «романтическим» и который одним приводит на память дореволюционные крымские дворцы, другим миллионерские шалости в США, – об этом написано много. Авторы книг напоминают нам о знакомстве Дюма с замком Франциска I (и его саламандрами) в родном Виллер-Котре, о статуях великих скульпторов французского ренессанса Пилона и Гужона в замке Ане… Увы, этих статуй Александру Дюма, при всей безудержности его замысла, добыть все же не удалось. Пришлось заказать новых саламандр и медальоны с ликами любимых авторов – Гомера, Эсхила, Софокла, Вергилия, Плавта, Теренция, Данте, Шекспира, Лопе де Веги, Корнеля, Расина, Гёте, Шиллера, Вальтера Скотта, Байрона, Делавиня… Признайте, что тоже неслабо. И стоило это чертову кучу денег, так что, пока шло строительство (о котором столько говорили в Париже), будущий замковладелец уже судился с издательством, с которым в поисках денег он подмахнул контракт на четырнадцать томов новых романов (а где их взять?).

И все же новоселье состоялось, как было обещано, через три года – 25 июля 1847 года. Гости увидели невероятное строение – ренессансный замок, украшенный вдобавок всем, что могло измыслить игривое воображение Дюма (на фасадах, кроме медальонов, были усложненные капители и гротескные маскероны, щиты и гербы, химеры и канделябры…). Еще больше чудес ждало гостей внутри замка… Все чудеса венчала мавританская комната. Рассказывали, как, путешествуя по Алжиру, Дюма заглянул в Тунис, и там, в гостях у местного бея, он увидел двух местных скульпторов, покрывавших узорной резьбой будущее надгробие бея. Красноречивый французский писатель смог убедить бея, что украшать еще при его жизни комнату в его замке – дело более срочное, чем украшение вечной могилы, и, вняв резонам парижского гостя, Его Высочество отпустил своих мастеров на берег Сены, где они покрыли узорной резьбой «мавританский салон» (восстановленный недавно благодаря великодушию и щедрости короля Марокко, ныне, увы, покойного).

В день новоселья гости бродили по саду среди многочисленных слуг, один из которых был приставлен к наблюдению за гусеницами, другой обслуживал вольеры с хищниками. В парке были обезьяны, собаки, попугаи, златохвостый фазан и ястреб из Туниса…

Вместо полусотни гостей, приглашенных на обед, пришло человек шестьсот, и гости были в восторге от всего, что им довелось увидеть. Но в самый бешеный восторг (смешанный с завистью к счастливому собрату) пришел Бальзак, всю жизнь мечтавший о такой вот безвкусной демонстрации богатства (любой ценой). «Это столь же прекрасно украшено, как портал Ане, – восклицал Бальзак, – это воистину дача времен Людовика XV, однако построенная в стиле Людовика XIII и украшенная в стиле ренессанса». Теми же упоением и завистью звучит письмо Бальзака Эвелине Ганской (на которую и была вся надежда гения стать наконец богатым):

«Ах, «Монте-Кристо» – это одно из самых прелестных безумств в истории, самая царственная бонбоньерка на свете. Дюма израсходовал уже 400 000 франков, и ему нужно еще 100 000, чтобы закончить замок… Если бы вы увидели этот замок, вы бы тоже пришли в восторг от него…»

В общем, Бальзак в восторге от нелепого стиля и самой этой затеи, но считает, что простака Дюма облапошили (суммы были названы огромные, но, как легко понять, гордый хозяин, сообщая их гостям, удваивал их или утраивал).

Встречаются, впрочем, в мемуарной литературе и более здравые описания тогдашнего интерьера «замка». Вот что сообщает о нем де Мерикур:

«Здесь было нагромождение полотен, статуй, булевской мебели, каких-то странных и редких предметов, кучами сваленных на первом этаже. Было слишком много скульптур и чрезмерное изобилие слепков. В ущерб вкусу царило чванство. Все эти роскошь и блеск не имели никаких признаков аристократизма, о котором они были призваны свидетельствовать. Дух богемы витал над этой роскошью, а экстравагантные нравы театральных кулис определяли самый этикет этого замка».

Повыше замка Дюма приказал возвести «готическую постройку», которую назвал «замок Иф» (биограф Дюма А. Моруа сравнивал ее с игрушечной оборонительной башней). Вокруг башенки рокотали крошечные водопады, а на фасаде ее были начертаны названия всех романов, подписанных Дюма (нечто подобное учинила, помнится, на могиле мужа-сценариста в Старом Крыму одна овдовевшая русская поэтесса: «Ленин в Октябре», «Ленин в 1918 году» и т. д.).

Итак, Дюма водворился наконец в своем «тихом уголке», в замке своей мечты, и сел за работу. Он работал в странной башенке «замок Иф» с остервенением, а по замку и парку бродили какие-то знакомые, полузнакомые и вовсе незнакомые люди (друзья каких-то его друзей или случайных знакомых). Эти люди не только поселялись в гостях, но и беспечно кормились за счет хозяина, в результате чего он имел репутацию щедрого (или «самого щедрого») француза. Между тем денежные его дела были в плачевном состоянии. Исторический театр, который в 1845 году он открыл в Сен-Жермен-ан-Лэ, приносил одни только убытки и стал, вероятно, главной причиной его разорения. Не улучшила ситуацию и привычка Дюма жениться на молоденьких актрисах (всякая новая была еще моложе прежней). Одна из них, Ида Ферье, совершенно разорила великого человека при разводе. Кредиторы теперь ходили за ним толпой, и, хотя он ухитрялся, конечно, им не платить, положение его становилось все более затруднительным. В 1849 году имение и замок «Монте-Кристо» уже были проданы с молотка за 30 000 франков, хотя Дюма всадил в них, наверное, тысяч двести…

Поездка в Бельгию, долгое путешествие по России, а потом и по Италии избавили Дюма на время от вездесущих кредиторов. Взрослый его сын попрекал его сменой актрисочек и умножением долгов, но все же он любил своего неуемного отца и опекал его. Жорж Занд, опоздав стать любовницей Дюма-младшего, взяла на себя роль «маменьки» и советчицы и призывала «сына» терпеть положение, при котором ему приходится быть «отцом своего отца», ибо «все проходит, юность, страсти, иллюзии и жажда жизни. Одно остается – сердечная прямота, она не старится, а напротив, сердце становится моложе и сильнее в шестьдесят лет, чем в тридцать, когда ему дают поблажки».

Кончилось тем, что, измученный, разоренный и почти уже парализованный, Дюма приехал в сентябре 1870 года в Дьепп к сыну и сказал: «Приехал к тебе умирать». Он был окружен здесь заботой и покинул наш мир тщеславия и суеты три месяца спустя, 5 декабря 1870 года. Конечно, умирающий был в долгах, как в шелках, но на сей раз не бранил сына, как бывало, за дурную привычку отдавать долги. Он, напротив, намекнул, что он еще не до конца разорен, что ему что-то кто-то должен, что у них есть какие-то «тайные расчеты» с его соавтором Маке. Сын не слишком верил этим стыдливо пробормотанным намекам, но, сообщая Маке в письме печальную весть о смерти отца, упомянул о «тайных расчетах». Маке заверил сына, что ни о каких «тайных расчетах» и речь идти не могла, и добавил несколько слов, внушающих доверие:

«Откровенно говоря, дорогой Александр, уж Вы-то лучше, чем кто бы то ни было, знаете, сколько труда, таланта и самоотверженности отдал я Вашему отцу в нашей грандиозной работе, которая поглотила и мое состояние, и престиж моего имени. Так вот знайте, что мои деликатность и щедрость шли еще дальше. Знайте, что между мной и Вашим отцом никогда не было споров из-за денег, а если уж мы стали бы подбивать итоги, я мог бы потребовать недоданные мне полмиллиона.

Вы со всей деликатностью попросили написать Вам правду. Так вот она – от всего сердца. Заверяю Вас в старой и верной привязанности. О. Маке».

Прежние благородные жесты Маке подтверждают искренность этого письма (так что, может, напрасно французы отождествляют себя с бессовестным приживальщиком Портосом и растратчиком Великим Дюма. Я бы на их месте признался в благородном сходстве с экономным и трудолюбивым Маке).

После смерти Дюма-отца написанные им (или просто подписанные им) многочисленные романы продолжали свое победоносное странствие по свету, и, конечно, читающие русские подростки знали их даже лучше, чем французские. При всеобщей демократизации вкусов они стали выглядеть даже вполне солидно, эти легковесные, как бы «исторические» романы, приятно выделяясь на фоне вовсе уж непотребного нынешнего чтива. И сами эти романы, и жизненная история их автора-подрядчика, конечно же, льстят современному французу, который хотел бы походить на лихого, щедрого д’Артаньяна или на веселого трудолюбца-прохиндея Дюма-отца. Помню самое первое свое путешествие с группой парижан по городам и весям любимой моей Средней Азии. Когда автобус подруливал к очередной гостинице, мужчины старались ускользнуть со своей легкой сумкой, чтобы не пришлось помогать дамам выгружать их чемоданы с платьями (так же как они старались первыми занять лучшие места в автобусе при отъезде). И тогда мы с шофером-узбеком (тоже читавшим «Мушкетеров» в детстве) и с узбечкой-переводчицей кричали: «Господа, есть ли среди вас мушкетеры?» И случалось, что один-два парижских клерка возвращались к автобусу и со страданием на лице подавали руку дамам, соглашаясь, что да, они и есть потомки мушкетеров короля… А сколько раз доводилось мне слышать горестно-комический вздох из уст здешних «русских жен»: «Я-то думала, он мушкетер, такие же усики, а он все считает и считает сантимы по вечерам…» Не будем придирчивы, он тоже что-нибудь не то думал, когда взвалил на себя «русский брак». Может, он видел фильм «Мишель Строгов» или слышал про Анну Каренину… Впрочем, браки ведь заключаются на небесах или в аду. Так или иначе, француз охотнее считает себя потомком Великого Александра Дюма и д’Артаньяна, чем родственником подследственного Ролана Дюма и потомком Гобсека. А оттого нельзя было дать погибнуть нелепому замковому детищу Великого Дюма, приводившему в такой восторг безвкусного Бальзака. И замок спасли. Он долго переходил из рук в руки, пока не объединились несколько местных сельсоветов и не выкупили это имение Великого Дюма. Потом начался долгий процесс реставрации. Оказалось, что марокканский король Хасан II был пылким поклонником Дюма: он прислал деньги и мастеров, чтобы спасти мавританский салон. Помаленьку восстановили и прочее. «Ассоциация друзей Дюма» водит теперь по замку экскурсии по субботам и воскресеньям (надо только заранее созвониться с мэрией), поскольку в замке «Монте-Кристо» открыт музей Дюма. Не одного, а трех, нет, даже четырех Дюма, чьи жизни похожи на приключенческие романы. Начать с бравого артиллериста Александра Дюма-Дави де ла Пайетери, которого нелегкая понесла из родового замка Бельвиль-ан-Ко, что в Нормандии, на далекий остров Сан-Доминго (Антильские острова), где он купил на мысе Роз какую-то плантацию и, подогретый солнцем, наделал черных детишек своей черной рабыне, которую звали Сесетта. Первым родился (в 1762 году) мальчонка, Тома-Александр, на редкость сообразительный и забавный. Мать умерла, когда ему было всего десять лет, и отец вернулся с мальчиком во Францию (оставив свое потомство слабого пола сиротствовать на острове, как и было тогда принято у плантаторов). Во Франции, в отцовском доме, вольному сыну Антильских островов скоро наскучило. Когда ему исполнилось восемнадцать, отец его женился на своей домоправительнице, и Тома-Александр (он решил в то время называться просто Александром) ушел служить в драгунский полк королевы, а потом примкнул к Революции. «Цветной» вояка отличился в боях, поразительно быстро дослужился до чина полковника и в 1792 году женился на дочери состоятельного и знатного обитателя Виллер-Котре Марии-Луизе Лабуре. Вскоре после женитьбы он вынужден был оставить беременную жену и вернуться в полк. Теперь он воевал уже под знаменами Директории и под предводительством славного Бонапарта – в Египте, а потом в Италии. Повздорив с великим Бонапартом, он попал в тюрьму, а потом подал в отставку, и будущий небожитель-император так и не простил ему этой «измены». Без копейки в кармане, измученный лишениями, генерал вернулся к жене и тут совершил главный подвиг своей жизни, возвысивший его в глазах мачехи Франции, – зачал сына, который родился 24 июля 1802 года и был назван вполне оригинально – Александр. Жила семья в небольшом замке близ Виллер-Котре и даже имела слуг, но скучающий генерал-мулат, которого всемогущий Бонапарт даже отказался принять, протянул недолго. Когда он умер, его квартерону-сыну было только четыре года, так что растила его матушка. Подросток был необузданного нрава, любил бродить по лесам, но позднее пристрастился читать Шекспира и мало-помалу стал ощущать себя драматургом. Когда ему было четырнадцать, мать отдала его в клерки к нотариусу, так что писал он красиво. Восемнадцати лет от роду он побывал в Париже, сходил в «Комеди Франсез», увидел игру Тальма в «Сулле» и, вернувшись в родной городок, понял, что жить можно только в Париже. Туда он и направил свои стопы в надежде, что былые однополчане отца ему помогут найти работу. И в самом деле, один из старичков, растроганный воспоминаниями, решил ему помочь, но не знал, куда можно пристроить малообразованного юношу-провинциала. Обнаружив случайно, что у мальца великолепный почерк, генерал-благодетель и пристроил его одним из низкооплачиваемых писцов (впрочем, сто франков в месяц показались тому целым состоянием) в канцелярию герцога Орлеанского (будущего короля Луи-Филиппа). Молодой провинциал снял комнатку напротив Итальянского театра, в свободное время читал, ходил в театр, мечтал об актрисах и крутил романы с белошвейками. Одной из них он и подарил мальчика-младенца, который, как все подобные нежданные плоды загородных прогулок по медонским гротам, был записан сыном от неизвестного отца и даже неизвестной матери. Жил он, впрочем, с матерью и в унизительности своего социального положения почерпнул на будущее пылкое чувство протеста против современной морали, которое пригодилось ему в творчестве (ибо, названный по традиции Александром, он и стал со временем писателем-моралистом Александром Дюма-сыном). Что до Дюма-отца, то он не только читал книги и ходил в театр, но еще и писал драмы. Первая его драма ушла в корзину, но второй, написанной в прозе (что-то там было про Генриха III), он сумел соблазнить какой-то из театров и накануне постановки набрался наглости и пошел приглашать на премьеру самого герцога Орлеанского. Возможно, герцога позабавила эта наглость юного клерка, ибо он объяснил вполне деликатно, что он, увы, пригласил в этот час на обед несколько принцесс и принцев, так что увидеть драму про Генриха не сумеет. И тут находчивый провинциал сказал, что он задержит спектакль и дождется, пока высокие гости переварят пищу. Герцогу мысль угостить гостей творением своего клерка показалась забавной, и он велел заказать ему всю галерею в театре. Какой еще из начинающих драматургов мог бы мечтать о таком цветнике в галерее! Так нищий 27-летний, вполне малообразованный провинциал победил театральный Париж и стал знаменитым драматургом. Конечно, у него была драматургическая жилка, и, конечно, он научился лепить драмы по тогдашнему образцу, но таких, как он, было много, а удача пришла к одному, и эти незаурядные находчивость, и талант саморекламы, и дерзость проявил один… Признайте – достоин…


ТО ЛИ ИСТОРИЧЕСКАЯ, ТО ЛИ РОМАНТИЧЕСКАЯ АРХИТЕКТУРА, ТО ЛИ ШЕДЕВР ЧВАНСТВА И КИТЧА… ТАК ИЛИ ИНАЧЕ, ЗАМОК «МОНТЕ-КРИСТО» МОЖЕТ МНОГОЕ РАССКАЗАТЬ О ЕГО СТРОИТЕЛЕ И ПОТЕШИТ ПОКЛОННИКА ВСЕХ ТРЕХ МУШКЕТЕРОВ

Фото Б. Гесселя


Таких удач было несколько. Но при этом умение ими воспользоваться было заслугой самого Дюма, и никого больше. К нему привели как-то робкого парижского учителя, который тоже строчил исторические драмы, но театры их, конечно, не брали. Их даже и не читали. «Понятно, – снисходительно сказал Дюма-отец. – Если б они были подписаны великим Дюма, другое дело…» Дюма добродушно поставил свое имя на титуле драмы – и пьеса пошла. Тогда робкий шкраб признался, что он пишет еще и романы. Тоже исторические. Их тоже никто не хочет прочесть. «Тащите романы», – добродушно сказал Дюма. Учитель приволок свои сокровища, и на свет появились «Граф Монте-Кристо», «Три мушкетера», «Виконт де Бражелон», «Двадцать лет спустя», и еще, и еще… Все, конечно, за подписью Дюма. И когда однажды, то ли умученный тщеславием и безвестностью, то ли обидевшись на гонорарные расчеты, учитель Огюст Маке подал в суд на своего благодетеля, прося представить публике и его гордое имя («Маке, меня зовут Маке, Огюст Маке, это я все написал, что напечатал Дюма…»), то парижская знаменитость Дюма-отец даже не стал опровергать на суде этого мизерабля (ну да, это все он написал, Маке, но кто б его стал печатать, печатали Великого Дюма, а свою долю гонорара этот склочник получал исправно, что, неправда?). Учитель, конечно, проиграл процесс. И думаю, французский читатель нисколько не удивится этой истории (русского чуток покоробит, если он предположит, что какой-нибудь невеликий Н-ский даже не читал своих невеликих романов, а уж не писал их тем более). Но чему удивляться, привычки здешней литературы не изменились за неполных два века: бесчисленные «негры» трудятся в поте своих белых лиц, а знаменитости (те, кто умеет вдумчиво зачитать новости или сводку погоды перед телекамерой, ловко забить пенальти или прочесть по чужому тексту речь в парламенте, а то и просто сбежать из тюрьмы) гордо подписывают чужие книги, раздают автографы и толкуют о муках творчества. Кстати, на уровень здешнего «творчества» это не могло не наложить отпечаток…

Недавно останки великого Дюма-отца были перенесены с кладбища Виллер-Котре в Пантеон, но в одиночку, без соавторов. Даже без главного, без Маке (не говоря уж о всяких Теофилях Готье и Жерар де Нервалях). Дело в том, что образы мушкетеров и Дюма-отца льстят самолюбию французов. Они видят себя такими – щедрыми, бесшабашными мотами, ловеласами и авантюристами. А у Маке не было долгов и была только одна любовница. Нет, образ Маке не льстит самолюбию французов. Они хотят быть похожими на Дюма-отца и веселого сутенера Портоса. Кроме того, Дюма-отец любил Гарибальди, а Маке даже этих заслуг не имеет.

Но вернемся в наш замок-музей. Он, конечно, укомплектован пока не полностью. Вряд ли там собраны портреты всех мадемуазелей, на которых растратил свой антильский (пусть даже на четверть антильский) темперамент Дюма-отец. Зато в музее есть портреты дам, которым дарил свои любовь и творчество Дюма-сын. Сын белошвейки и ее соседа-квартерона вырос высоким красавцем, и отец, столько ценного семени раскидавший понапрасну по свету, в конце концов признал его и возлюбил. Однако унижения и обиды детских лет не умирали в душе сына. Он стал писателем-моралистом. Правда, строжайшие правила морали не мешали ему волочиться за кокотками и замужними дамами (по воле судьбы – русскими, из тех, что, оставив мужей в Петербурге, исцеляли таинственную хандру вполне действенным, и не только в Париже популярным, способом – внебрачной любовью). Княгиня Надежда Нарышкина (урожденная Кнорринг) была замужем за князем Нарышкиным и даже имела от него дочь, но, так как князь медлил с переходом в лучший мир, ей приходилось «лечиться» в Париже, где на помощь ей и пришел писатель-моралист. Замок «Монте-Кристо» едва ли не единственное место во Франции, где мне удалось отыскать портрет этой дамы.

Литературный же портрет «типовой» русской женщины, как она представлялась опытному русофилу писателю Дюма-сыну, пожалуй, не столь убедителен. Тем не менее все же представим его на суд терпеливому читателю, который отважился посетить этот уникальный романтический замок «Монте-Кристо» (строение, каких немало найдешь в Америке, но не так уж много во Франции). Дюма-сын отозвался не без восхищения «об этих русских дамах, которых Прометей, похоже, изваял из снежной глыбы, найденной им на Кавказе, и солнечного луча, похищенного им у Юпитера… этих дамах, обладающих особой тонкостью и особой интуицией, которыми они обязаны своей двойственной природе – азиаток и европеек, своему космополитическому любопытству и своей привычке к лени»… этих «эксцентрических существах, которые говорят на всех языках… охотятся на медведей, питаются одними конфетами, смеются в лицо мужчине, не умеющему подчинить их себе»… этих «женственных существах с голосами напевными и хриплыми, существах скептических и суеверных, нежных и хищных, чья самобытность рождена самобытностью почвы, которая их взрастила и которая сама не поддается никакому постижению и подражанию…».

Боюсь, что это не слишком похоже на наших с вами русских жен и возлюбленных, дорогой читатель. Но ведь у иноземца и моралиста Дюма-сына, наверно, и не было нашего с вами опыта…

Остается добавить, что в целом в курсе своего «парижского лечения» вдали от постылого мужа и Петербурга Надежда Нарышкина родила писателю-моралисту Дюма-сыну двух дочерей. Портрет одной из них (Жанин, той, что была позднее похоронена близ великого деда в Виллер-Котре) украшает стену замка «Монте-Кристо». Замечательный портрет работы Бланша…

Шале, купальни, церкви, старый лагерь и новый беспредел…

Марей-Марли Ль’Этан-ла-Виль • Фуркё • Ла-Сель-Сен-Клу • Борегар • «Гренуйер» • Буживаль • Лувесьен


К северо-востоку и к востоку от Марли можно обнаружить несколько старинных деревень с замечательными церквами, а также прославленные усадьбы (в том числе и русские) и памятные места, чтимые и французами, и просвещенными туристами из всех стран мира, приводящие на память великие имена французской культуры, хотя порой также и события, которыми не в пору бы гордиться, но и забывать которые негоже. Так что приготовьтесь к новому долгому путешествию в этом недалеком от французской столицы царственном уголке земли…

В каких-нибудь двух километрах к северо-востоку от Марли, между долинами Этан-ла-Виль и Сен-Леже, лежит старинная деревушка Марей-Марли (Mareil-Marly) с замечательной приходской церковью Сент-Этьен, построенной в XII–XIII веках. Хотя интерьер церкви в XIX веке подвергся значительной реставрации, а верхняя часть колокольни была надстроена в 1872 году знаменитым Милле, церковь эта все же несет на себе отпечаток XII века и приводит на память ранние готические соборы Французского Острова (и конечно, славный собор Парижской Богоматери). На скате фасада привлекает внимание полотно, навеянное «Рождеством» Мурильо, а в одной из часовен XVI века – стенопись, представляющая Крещение Христа, а также более позднее полотно, где изображены муки святого Этьена. Над крестильной купелью XVI века – каменная фигура святого Жермена.

У подножия холма Марли, окруженная с юга оконечностью леса, приютилась старинная деревушка Ль’Этан-ла-Виль (L’Etang-la-Ville, то бишь «город у пруда»). Здесь тоже можно увидеть вполне почтенного возраста церковь, донесшую до наших дней хоры и неф XIII века, а также многие элементы XV века (стиль «пламенеющей» готики). В интерьере церкви есть полотна и скульптуры XVII века.

Ну а сельсовет (или деревенская мэрия), как и положено такому солидному учреждению, разместился в замке XVII века, построенном знатным семейством Сегьер из камня и ценного в ту пору кирпича. Деревня гордится также домом (он называется Фасанет), где жил умерший в 1944 году известный художник и гравер Руссель, примыкавший к школе «наби».

Живописная деревушка Фуркё (Fourqueux), что находится у края леса к северо-западу от Марли, славится среди любителей кайфа и спорта отличной площадкой для гольфа, но те, кто не забывают, что мы все-таки на экскурсии, непременно заглянут и в здешнюю – XIII века – церковь Святого Креста. Писатель Виктор Гюго жил в этой деревне в 1836 году в старинном (XVIII века) доме (улица Сен-Нон, дом № 39), а в деревенской этой церкви его дочка Леопольдина приняла первое причастие. Бедная девочка Леопольдина, которая выросла, вышла замуж и утонула в Сене через несколько месяцев после свадьбы, в то время как папенька путешествовал с любовницей по Испании (а ведь как просила не ехать, побыть еще немножко у нее в гостях)…

Любителей старинной (XIII века) архитектуры и гольфа заманит к себе также деревня Сен-Ном-ла-Бретеш (Saint-Nom-la-Bretèche), равно как и деревня Сель-Сен-Клу (la Celle-Saint-Cloud), лежащая в семи километрах к югу от Марли. Последняя из названных деревень еще с начала прошлого (то есть XX) века неудержимо тянет на постоянное жительство парижан. Дома они строят вокруг старого городского центра, над левым берегом Сены и долиной Буживаля. А на версальской дороге стоит замок XVII века, который расширяли и в XVIII и в XIX веках. Мирный зеленый пейзаж, в нежную симфонию которого врываются скрежещущие ноты воспоминаний…

Это здесь, между Сель-Сен-Клу и Вокрессоном, в имении Борегар разместился в 1945 году «лагерь перемещенных лиц», русских и совсем нерусских «репатриантов», которых жаждала получить Советская Россия для пополнения ненасытных своих концлагерей. Многие из тех русских, что оказались в годы войны за рубежом, на Западе, жаждали вернуться на родину, «репатриироваться». Но были и такие, кто ехать в сталинскую Россию ни за что не хотели, кто всю меру тоталитарного насилия и страха успели познать до войны, так что возвращения («репатриации») боялись хуже смерти. Были среди обитателей лагеря Борегар и такие, кто, спасая свою жизнь и жизнь семьи, бежали из России сразу после революции. Были такие, кто в Советской России никогда не жили, кто и русскими себя не считали (поляки, эстонцы, латыши). Были и такие, кто успели повоевать против большевиков в Гражданскую войну или уже успели хлебнуть советской лагерной баланды… Теперь все они были предательски сданы союзниками на милость органов НКВД, все подлежали насильственной репатриации. Более того, готовя, судя по всему, во Франции коммунистический путч, советская тайная полиция хотела тогда поставить на службу завербованным компартии и коммунистическому профсоюзу эмигрантский «Союз советских граждан» (штаб которого разместился на улице Гальера в помещении бывшей нацистской канцелярии), а также обитателей советского лагеря Борегар.

Париж кишел в ту пору самыми разнообразными посланцами Москвы, военными или агентами в штатском. Одной из их важных задач была репатриация как можно большего числа «советских граждан» (даже если эти граждане никогда не бывали в Советском Союзе). Франция покрылась сетью лагерей репатриации, самым знаменитым из которых и был лагерь Борегар близ Сель-Сен-Клу. В документах французской полиции, имеющих отношение к этому лагерю, то и дело мелькает название «Союз советских патриотов» (позднее он стал называться «Союз советских граждан») с улицы Гальера. Вот, скажем, донесение французского подполковника Мореля, который допытывался у русского старосты в лагере репатриантов Борегар, как они попали сюда, в лагерь, и услышал в ответ:

«Два человека русского происхождения представились нам как члены «Союза русских патриотов» (адрес их: ул. Гальера, дом № 4, телефон 9420) и сделали нам соблазнительные предложения насчет облегчения нашего положения и скорого перевода в предместье Парижа, где мы будем завербованы в патриотическую русскую милицию для продолжения войны на французской территории».

Сообщение любопытное. К чему стремились коммунистические профсоюзы и компартия? Надеялись ли они, как и множество других коминтерновских агентов во Франции, что война еще не кончена? Что Западную Европу Сталин еще не считает потерянной для себя? Что у Франции еще есть шансы стать союзной или автономной республикой СССР, «субъектом Федерации»?

Подполковник Морель добавляет в своем донесении (оно было обнаружено историком Жоржем Кудри в архивах департамента Сены и Уаза, хранящихся в Версале – досье 300 W 84), что его внимание уже и раньше привлекли «двое неизвестных, которые пришли общаться с обитателями вверенного ему лагеря» и намерения которых показались ему «совершенно недвусмысленно происками коммунистической пропаганды и попыткой завербовать этих людей, по всей видимости, в какие-то вооруженные банды с целью сеять беспорядки в парижском пригороде и создавать атмосферу, способствующую беспорядкам. Необходимо провести расследование, – завершает подполковник, – по поводу этого «Союза русских патриотов», который прикрывается помощью лагерникам, но истинный смысл существования которого нетрудно предвидеть».

Надо отдать должное подполковнику из военной разведки: он обладал даром предвидения, да и заметил, наверное, что и различные близкие к компартии организации и так называемые «дипслужбы» СССР принимают участие в размещении и организации этих лагерей, а также в неистовом розыске «русских» (а таковыми, бесспорно, считались и грузины, и прибалты, и западные украинцы из Галиции, и поляки, и даже чехи) для того, чтобы заполнять ими лагерные бараки – сперва по всей Франции, а потом и по всей России. Бывших русских (хоть когда-нибудь бывших русскими) советские разведчики искали и вылавливали в Сопротивлении, во французских частях, даже в рядах Иностранного легиона (в Марокко и Тунисе), ловили их на парижских улицах, в городах Эльзаса. Отлавливали и русских жен французских граждан (им предстояло заполнять женские лагеря ГУЛАГа)… То, что насчет лагерей это не моя дилетантская выдумка, подтверждает в своей книге высокий профессионал разведки генерал КГБ Павел Судоплатов, который обвиняет (и вполне справедливо) западных союзников в том, что, согласно подписанным ими вместе с СССР в Ялте секретным протоколам, на союзников, по существу, «возлагались обязательства по наполнению мест заключения в Советском Союзе: лагеря сразу после войны ожидали сотни тысяч «политических противников» и других «подозрительных» лиц, оказавшихся на территории Западной Европы… Причем насильственная репатриация распространялась не только на бывших советских граждан, но и на тех эмигрантов, которые никогда не состояли в советском гражданстве!».

В донесении инспектора французской полиции Сержа К. от 26 сентября 1947 года, переданном разведке, а затем префекту, было описано появление близ Борегара армейского комиссара и неизменных товарищей с улицы Гальера:

«С начала сентября трое русских из «Союза русских патриотов», комитета помощи советским заключенным, с парижской улицы Гальера, № 4, часто посещали лагерь, побуждая мужчин перебираться в казармы Рейи».

Что-то уж там затевали питомцы Дзержинского и Берии в этих казармах Рейи. Французский инспектор отважился на неглупое предположение, что готовится какое-то восстание, и высказал мнение, что «советским представителям во Франции следовало бы привести деятельность «Союза патриотов» в соответствие со своей политикой в отношении Франции». Предположить, что именно эти самые «дипломаты» и затевали тогдашнюю авантюру, казалось некорректным даже инспектору полиции.

…В тот момент в лагере Борегар было 910 русских, из которых треть составляли женщины. Лагерь продолжали заполнять день за днем. Этим усердно занималась сотня агентов под командованием 25 офицеров генерала Драгуна (Миссия по репатриации). У Миссии были особняк на авеню Бюжо и множество квартир по всему Парижу – от Елисейских Полей до улиц Фезандри и Колонель-Боне.

В конце 1947 года французская разведка, похоже, усилила наблюдение за странными маневрами в экстерриториальном советском лагере Борегар. Отмечена была также активность советского генерального консула (разместившегося на рю Гальера, рядом с «Союзом патриотов») в отношении перегруппировки русских пленных (часто к тому же вооруженных)… Назревал кризис. Коммунистическое объединение профсоюзов, судя по всему, готовилось к «превращению всеобщей стачки в гражданскую войну». Первый мирный французский поезд уже полетел под откос…

В конце концов, воспользовавшись первым удобным предлогом (спором из-за похищенных детей), французская полиция с танками окружила и обыскала лагерь Борегар. Без сомнения, и администрация лагеря, и прочие советские органы были предупреждены о готовящейся полицейской операции, так что оружия на территории лагеря нашли совсем немного (но все же нашли), и левая пресса учинила по этому поводу большой скандал. Тем не менее лагерь перешел в ведение французов, и последний экстерриториальный опорный пункт советской разведки под Парижем был ею потерян…

А все же 110 тысяч «выходцев» с территории расширенного после сговора с Гитлером Советского Союза было (добровольно или насильственно) отправлено из французских лагерей (и еще столько же из французской зоны оккупации Германии) за границу, в СССР (по большей части – в лагеря ГУЛАГа, которые были, понятное дело, не чета санаторным, заграничным)… Но французские власти, одновременно с ликвидацией борегарского гнезда разведки, пошли навстречу русскому нетерпению и выслали на родину (репатриировали) 24 активистов «Союза советских граждан» во главе с будущим моим парижским соседом, сыном врангелевского премьер-министра, бесстрашным резистантом и патриотом Игорем Кривошеиным. Отплатив ему за бездумные его патриотические усилия, в России его водворили сперва на Лубянку, а потом и на смертоносный курорт Тайшетского концлагеря…

Что до лидера французских коммунистов Мориса Тореза, то ему пришлось поехать в Москву – объясняться по поводу неудачи с захватом власти. Впрочем, судя по его собственным записям, тов. Сталин встретил это известие с полным пониманием и толково объяснил Торезу, почему он, Торез, не смог и на сей раз захватить власть в Париже. Да потому, что союзная армия, а не советская освободила Париж:

«Вот если бы Красная армия стояла во Франции, тогда картина была бы другая (человек с богатым воображением или нашим с вами опытом без труда представит себе, какая была бы картина. – Б.Н.)… Вот если б Черчилль еще чуток бы замешкался с открытием второго фронта на севере Франции, – сказал тов. Сталин, – Красная армия пришла бы и во Францию». (И сами понимаете, не ушла бы, как не ушла из других стран. – Б.Н.)

«Тов. Сталин сказал, что у нас есть идея дойти до Парижа», – восторженно сообщает запись тов. Тореза (преданная гласности в 1996 году французским журналом «Коммунизм»). В ответ тов. Торез заявил от лица трудящегося и даже нетрудящегося народа, что «он может заверить тов. Сталина, что французский народ примет Красную армию с энтузиазмом. Тов. Сталин сказал, что при таких условиях картина была бы другая». И Торез сказал, что «тогда де Голля не было бы в помине».

Поскольку беседа была интимная, тов. Сталин коснулся вопросов взаимодействия компартии, которой пока не удается захватить власть, с демократическим (хотя и идейно незрелым) правительством Франции:

«Компартия недостаточно сильна, чтоб стукнуть правительство по голове. Надо накапливать силы… Если ситуация переменится к лучшему, тогда силы, сплоченные вокруг партии, послужат силам нападения».

…Но мы не будем более омрачать идиллическую прогулку воспоминаниями о былых коммунистических потугах на мировое господство, дорого стоивших нашей родине. Забудем о ненависти, так долго заражавшей воздух планеты, и спустимся по левому берегу Сены в долину любви, в долину Буживаля, она здесь рядом.

Как и повсюду на нашей грешной земле, любовь в Буживале бывала разных подвидов и видов. Начнем с низших. Но сперва поговорим о высоком искусстве.

В середине XIX века Буживаль (Bougival) становится любимым прибежищем художников-импрессионистов. Не надо думать, что до этих сверхпрославленных импрессионистов во Франции, и в частности в Буживале, не знали высокого искусства. Здешняя церковь Богородицы-Девы, построенная еще в XII веке (королем Людовиком VII), опровергает это любительское предположение (хотя от самого XII века здесь уцелели неизменными лишь неф и чудная колокольня романского стиля). Резные (из дерева), золоченые алтарь и складень относятся к XVII веку, а уж крестильная купель – к XIII…

Импрессионистов (а здесь бывали и Ренуар, и Коро, и прочие) на этот правый берег влекли не только ослепительный блеск Сены, деревья, острова, шлюзы, но и веселая суета кабаков, и шалопаи-гребцы, и народные танцульки. Танцевали на деревянных настилах над водой, на понтонах: кружились и мелькали дамские шляпки, шуршали юбки, гребцы играли мускулами, приглашали прокатиться на лодочке по Сене, посетить лес Кукуфа и прибрежные кусты. У белошвеек от таких предложений, вина и танцев сладко кружилась голова… Танцы были нескончаемы, но особенно славились здесь, напротив островов, балы Гребцов и балы «Лягушатника» (la Grenouillère). Радости эти были увековечены одним из здешних завсегдатаев, крепышом Мопассаном, во многих его рассказах. Вот два отрывка из рассказа «Иветта»:

«Стол был накрыт на веранде, которая выходила к реке. Вилла «Весна» находилась на половине склона холма, как раз на повороте Сены, текущей перед садовой стеной по направлению к Марли.

Напротив дома виднелись на горизонте лесистый остров Круасси и длинный конец широкой реки до плавучего кафе «Гренуйер», спрятанного в зелени…»

В том же рассказе описан и визит обитателей виллы в знаменитый «Лягушатник» – «Гренуйер»:

«Они пришли к той части острова, на которой был разведен парк с огромными тенистыми деревьями. Парочки бродили под ними, вдоль Сены, по которой скользили лодки. Тут были девушки и молодые люди, работницы со своими любовниками, которые прогуливались в одних рубашках с сюртуками на руках, в высоких шляпах назад, с усталым и небрежным видом, буржуа с их семействами, разряженные женщины и дети, бегающие, как цыплята вокруг наседки, вокруг своих родителей.

…На огромной лодке с крышей, прикрепленной к берегу, помещалась за столиками толпа женщин и мужчин, которая пила, кричала, пела, орала, плясала, толкалась под звук дребезжащего, фальшивого рояля.

Взрослые девушки с рыжими волосами, двигая плечами и бедрами, носились возбужденные, полупьяные, с непристойными словами на красных губах. Другие безумно плясали против парней, наполовину нагих, одетых в полотняные штаны и бумажные куртки, с цветными, как у жокеев, шапочками на головах. Все это издавало запах пота и рисовой пудры, смесь духов и испарений тела. Пьющие вокруг столов поглощали белые, красные, желтые, зеленые напитки, кричали, горланили без всякого смысла, уступая неудержимой потребности производить суматоху и животному желанию наполнять свой мозг и уши бранью и шумом.

Каждую минуту купальщики спрыгивали с крыши в воду, обрызгивая близсидящих, которые испускали дикие рычанья.

А по реке проходила целая флотилия…» («Иветта». Пер. В. Бурениной-Ковалевой, 1896).

Всезнающие биографы намекают, что где-то в этих лягушатниках-свинарниках замечательный прозаик и подцепил дурную болезнь. Впрочем, болезни этой не избежали и другие французские художники слова, не имевшие отношения к гребле, – и Флобер, и Гонкуры… «А все-таки жаль…» – как пел наш любимый поэт. Плавал бы Мопассан на своей «Бель ами» близ Антиба, писал бы чудную прозу, вместо того чтоб угасать в расцвете лет в психушке доктора Бланша в бывшем дворце принцессы Ламбаль… Но против судьбы не попрешь. Об этом (равно как и об иных разновидностях любви) напоминают в левобережном Буживале улица Ивана Тургенева (которому Мопассан посвятил один из лучших своих рассказов), шале Тургенева и, конечно, история любви Тургенева. Это, право же, удивительная история о том, как двадцатипятилетний русский красавец-аристократ и поэт Иван Тургенев познакомился на охоте с директором гастролировавшей в Петербурге французской оперы господином Луи Виардо, таким же страстным охотником, как и он сам. Потом поэт пришел в оперу на «Севильского цирюльника», где партию Розины исполняла жена директора, певица испанских кровей Полина Виардо-Гарсия. Она была страшная с лица, но весьма зажигательная женщина, к тому же уверенная в своей неотразимости. Русский поэт влюбился без памяти (и на всю жизнь) в страхолюдную и непостоянную певицу и подружился (тоже на всю жизнь) с ее интеллигентным супругом, который сквозь пальцы глядел на сексуальные эскапады своей голосистой супруги. В дальнейшем жизнь Тургенева протекала в лоне семьи Виардо (во Франции или в Германии) или (гораздо реже) на родине, в мучительной разлуке с семьей Виардо (из которой и сама певица сбегала время от времени, отыскав новый интерес, ибо была неукротима)… Такая вот не слишком тривиальная история великой любви.

Что же касается буживальской усадьбы «Ясени» (Les Frênes), которую вы и нынче отыщете в Буживале на улице Ивана Тургенева (дом № 16), то она, конечно же, заслуживает нашего внимания и нашего воскресного визита. Усадьба эта существовала еще и в XVIII веке. В 1813 году экс-императрица Жозефина прикупила это имение, чтобы присоединить его к своему Мальмезону, который здесь совсем по соседству (откуда ей было знать, что всего через год она смертельно простудится, гуляя под ручку с русским императором). Позднее землю купил некий парфюмер, который построил на ней виллу в итальянском стиле (такие были тогда в моде у дачников) и насадил парк. А в летние месяцы 1873-го и 1874 годов семейство Виардо снимало неподалеку от буживальской церкви (улица Круа-де-Ван, № 10) усадьбу Ла-Гаренн (Заповедник), и, вернувшись в 1874 году после лечения в Карлсбаде, Тургенев, конечно же, поселился «у своих», где его и навестил в августе старый друг Флобер, так описывавший этот визит в письме племяннице:

«Бедный московит два дня как вернулся и недужит больше, чем когда-либо. Ездил в Буживаль его навестить (путешествие утомительное из-за омнибуса: ему и в голову не пришло, что я пойду на подобную жертву), и мы провели все время, жалуясь каждый на свои болячки. Впрочем, я не променял бы свои на его».

В том же 1874 году Полина Виардо и Тургенев купили имение Ла-Гаренн – дом и восемь гектаров парка (Тургенев в пользование, а Виардо – в собственность). Имение и сегодня находится на улице Yvan-Tourguéneff (патриотические французы утверждают, что Иван все же скорее бретонское имя, чем русское, и существовало, когда русских еще на свете не было, на что русские возражают, что «наш русский Иван» – это нечто совершенно иное, что, кстати, и подтверждает история с Тургеневым, хотя приходится признать и то, что не всякий Иван – Тургенев).

Рядом с итальянской виллой Виардо (которая ныне в чьем-то частном владении и, увы, недоступна для осмотра) Тургенев построил себе двухэтажное шале в несколько странном русско-швейцарском стиле, куда он и переехал на жительство 20 сентября 1875 года. Последние восемь лет тургеневской жизни (он считал себя уже и в свои 59 глубоким стариком) тесно связаны с этим шале, с виллой Виардо, со здешним парком, с Буживалем – считай, русские места, ведь сколько русских тут перебывало, среди них и многие знаменитости, даже и представители той странной породы, которую зовут сочинителями.

Месяца не прожил еще Тургенев в своем шале, как явились к нему в гости сразу два русских писателя – небезызвестный автор граф Владимир Соллогуб и известный сатирик и бывший губернатор Салтыков-Щедрин. Соллогуб, еще неплохо знававший в свое время поучавшего его в блаженной Ницце Гоголя, зачитал коллегам свою новую комедию, в которой критиковал тогдашнее молодое поколение (а кого ж нам, старикам, поучать, как не молодых, которых ничего не трогает). И тут Салтыков-Щедрин понес Соллогуба, да с такой яростью, что впал (по собственному чистосердечному признанию) в настоящую истерику. «Я думал, его удар хватит, – вспоминал Тургенев. – Это было ужасно». Вот и славно повеселились мастера слова.

Конечно, у Виардо в гостиной все бывало пристойнее – пели, музицировали, рисовали, разыгрывали шарады, рассказывали в меру смешные случаи («анекдоты»), и «русский медведь» Тургенев отводил душу или отдыхал душой.

В кабинет к нему, что был на втором этаже шале (с видом на дом божественной Полины, на Сену, на баржи), часто приходила рисовать милая доченька (хоть и не его – Полинина, – а все как своя) Клоди, единственная, что удалась не музыкантшей, а художницей (это она в 1883 году провожала его в последний путь до самой Росстанной, до самого Волкова кладбища в Петербурге).

Конечно, писатель тут писал помаленьку, как без этого писателю. Закончил здесь роман «Новь», написал иные из «Стихотворений в прозе», написал «Песнь торжествующей любви». Перед самой почти смертью надиктовал замечательное письмо Льву Толстому, называл его великим писателем земли русской, заклинал его вернуться к творчеству. Но крутой старик Лев Николаич даже не ответил.

Были тут у Тургенева всякие чужие заботы, не говоря уж о семейных хлопотах – большая семья Виардо, дети… (Это все как раз хлопоты утешительные, привязывающие к жизни.) Были хлопоты о русских делах, и в России, и тут, во Франции. Во Франции он скоро стал как бы полпредом по делам русской культуры и русско-французских связей, по делам всяческой помощи кому ни попадя. Деньги нужны украинской письменнице Лесе – к кому ж идти, как не к Тургеневу? Ссыльный бунтарь заскучал – к кому… Полина знала, конечно, об этой угрозе, кому можно давала от ворот поворот, но были ведь милые секретари и люди к нему вхожие, вроде князя Мещерского или этого странного человечка Отто, что выхлопотал себе пушкинскую фамилию – Онегин. А был еще этот добряк, хотя и страшный революционер, – Герман Лопатин: обманул бдительность мадам Виардо и пришел к Тургеневу с идеей устроить для бездомных русских студентов русскую библиотеку в Париже – Тургенев помог, устроили (она и ныне там, хотя и слегка ограбленная, в чем можно убедиться, зайдя в склад-подвал города Минска, – загляните и в Париже на рю де Валанс, 11).

Ни в чем отказа не было у добряка Тургенева. Сосед по Буживалю издатель месье Этцель принес Тургеневу на просмотр рукопись некоего Жюля Верна – «Мишель Строгов – от Москвы до Иркутска». Конечно, этот Жюль Верн не был никогда ни в Москве, ни, тем более, в Иркутске: он славно по свету путешествовал, не выходя из дому или сидя на мысе Антиб. Вообще-то приключенческий этот роман Тургеневу понравился, лихо писал сидячий бродяга Жюль Верн, но поредактировать все же безотказному Тургеневу пришлось – убрать кое-какую клюкву (зато целый век потом для французов главным русским героем был Мишель Строгов). Да еще вдобавок устроил Тургенев господам Этцелю и Жюлю Верну прием у русского посла графа Николая Орлова (того самого, что был женат на дочке Трубецкого и был похоронен позднее на краю леса Фонтенбло). Пойди-ка ты, русский писатель, хоть ты сам Маканин, пойди попади попробуй по своим творческим делам на прием к французскому послу в Москве – трех жизней не хватит звонить по канцеляриям и толкаться в дворницкой…

Бесчисленные тургеневские хлопоты найдешь в его письмах. За эти десять лет чуть не семьсот писем отправил он из Буживаля. Не только русским, но и французам. Его, пожалуй, одного и знали из парижских русских главные французские писатели. Он дружил с Флобером (великий был писатель, сам писал свою «Мадам Бовари», без помощи «негров»), ездил к Флоберу в Нормандию. До самой смерти Флобера (в 1880-м) они собирались впятером – Флобер, Эдмон де Гонкур, Золя, Доде и Тургенев. После смерти Флобера стал с ними бывать Мопассан. Французы восхищались эрудицией «русского медведя», который знал не один их уникальный французский язык, но и прочие языки, тоже вполне уникальные, и с заграничной литературой был знаком, и с Гегелем – в общем, русское имел образование…

А в «семейном» доме был у Тургенева интеллигентный друг господин Луи Виардо. С ним не про одну охоту толковать было можно, но и про искусства. Вместе они переводили автора Тургенева на французский язык. А Тургенев переводил с французского на русский – и Шарля Перро, и Флобера.

С Эмилем Золя Тургенев тоже успел сойтись – пристроил его сотрудничать в «Вестник Европы» (верное дело, рубль тогда стоял крепко). Золя написал о смерти Тургенева и о последних его муках:

«Мопассан пошел его повидать за пять дней до его смерти, и Тургенев ему сказал: «Дайте мне револьвер, они здесь не хотят мне дать револьвер: если вы дадите мне револьвер, вы мне окажете дружескую услугу…»

Когда Тургенев умер, хирург взвесил его мозг и сказал, что такого тяжелого мозга он еще не видел, больше двух килограммов, тяжелее, чем мозг знаменитого Кювилье…

И повезли «Тургешу» в далекий северный Петербург. Здесь, в Буживале, его, впрочем, ласково называли «Тургель». Может, по-французски так ласковей. Вроде как пудель. Другой язык, другая ласка. Но все же умер он окруженный любовью, так что, может, и такой странный выбор («на краешке чужого гнезда») мог оказаться не столь уж нелепым. Что мы знаем о выборе и судьбе?


СПАСИБО НАДАРУ ИЗ КЛАМАРА ЗА ПОРТРЕТ НАШЕГО ГЕНИАЛЬНОГО ТУРГЕНЕВА, ДОБРОВОЛЬНОГО И ЩЕДРОГО ПОСЛА РУССКОЙ КУЛЬТУРЫ В ПАРИЖЕ

Фото Б. Гесселя


После долгих хлопот «Ассоциация друзей Ивана Тургенева, Полины Виардо и Марии Малибран» сумела отреставрировать буживальское шале и открыть в нем Памятный музей Ивана Тургенева. Внизу, в Старом салоне шале, – фотографии, картины и документы, связанные с заграничной жизнью Тургенева, а также с историей семей Виардо и Гарсия. Отец Полины Виардо Мануэль Гарсия был известный испанский певец-тенор. Старшей из двух его дочурок, Марии-Фелиции, уже в возрасте пяти лет пришлось однажды во время американских гастролей отца, заменяя его партнершу, пропеть всю партию сопрано. Легко себе представить, в какой восторг пришли добродушные американцы, слушая чудо-девочку. Легенды сопровождали начало ее карьеры. К тому же, в отличие от уродки-сестры, Мария-Фелиция, легендарная Малибран, была настоящая красавица. Двадцати восьми лет от роду упала красавица-дива с лошади и разбилась насмерть. А сестра ее, соблазнительница-уродка, жила долго. Когда ей было десять лет, экзотический красавец Франц Лист начал ей давать уроки музыки. А к 1839 году она уже пела перед публикой. Как и красавица Малибран, она волновала воображение поэтов. Сам Альфред де Мюссе к ней сватался, но она, трезвая головка, вышла замуж за спокойного директора театра месье Виардо, который и выпустил ее впервые петь в «Сапфо». Правильный сделала выбор. И свободы своей ничем не стеснила. После замужества поехала она в турне по всей Европе. Тут-то, на счастье и на горе Тургенева, занесло ее в восторженный Петербург. Было у нее красивое меццо-сопрано, и успех был сокрушительный («Хорошо поет цыганка», – ревниво признала матушка Тургенева). Про остальное вы знаете: Любовь с большой буквы. Полина не чуждалась интеллигентности, следила за литературой, подучила русский язык и много сделала, как сказал бы опытный докладчик, «для укрепления и развития русско-французских культурных связей». В музее вы увидите много ее портретов и сами убедитесь (а директор музея господин Звигельский подтвердит), что страхолюдна была дама, страхолюдна, но зажигательна, так что не родись красивой… На портретах – и другие члены французского и русского семейства Тургенева, русские и французские друзья, классики и не очень… И парк, и Сена внизу, и воспоминания из школьной программы, и новый, наш собственный, благоприобретенный опыт в свете чужой Великой Любви… Как хороши, как свежи были розы…

А теперь вернемся в ближнее к Марли старинное селение, куда выводит от Марли Музей-променад, – в знаменитый Лувесьен (Louveciennes), вернемся отчасти для того, чтобы напомнить, в какой жестокий век мы живем, так что не зря бродим по свету в поисках красоты и старинной идиллии…

Ближнее к Марли расположение Лувесьена, царящего над долиной Сены, способствовало тому, что уже в XVII и XVIII веках многие из влиятельных придворных строили здесь свои замки (вроде замка Вуазен и замка Кёр-Волан).

На улице Машины (ясно, что речь идет о знаменитой «машине Марли») еще в 1684 году был по приказанию короля Людовика XIV построен замок для создателя машины инженера Арну де Виля. В 1769-м он был расширен, но на сей раз уже для возлюбленной короля мадам дю Барри, владевшей в ту пору имением. Большие работы по переустройству были предприняты в замковом парке. И нынче еще у старинного входа в парк видны всяческие львы и кариатиды. При замке существует и специальный дворец музыки…

В XIX веке и прочие парижане, наделенные вкусом (но не лишенные средств), оценили дачные достоинства Лувесьена. Здесь селились и знаменитые литераторы (Мопассан, Леконт де Лиль), и знаменитые композиторы (Сен-Санс, Форе) и, конечно, наезжали художники (Ренуар, Писсарро, Сислей). Очень украшал местность старинный (1681 года) акведук, который по приказу Людовика XIV строили Жюль Ардуэн-Мансар и Робер де Котт и по которому подавали воду от «машины Марли» в буживальский резервуар, откуда ее распределяли в жаждущие влаги сады и фонтаны Марли и Версаля.

Приходская церковь Сен-Мартен, построенная в XIII веке (и перестроенная в XIX), сохранила в интерьере капители XIII века и картины французских художников XVII века.

Из более поздних достопримечательностей Лувесьена турист непременно заметит (через решетку на улице Маршала Жоффра) новодельную имитацию старинного замка Кардиньян, заказанную в 20-е годы прошлого века самим маршалом Жоффром, который ныне и покоится в замковом парке.

В общем, века не обошли Лувесьен. И все же в историю этого старинного французского, королевского Лувесьена самую кровавую страницу вписала таинственная Организация, существование которой как бы еще и не доказано наукой и которую (пусть ненаучно и бездоказательно) по всему миру не без трепета в голосе называют «новой русской мафией» (которая то ли в чем-то отличается от былой, коммунистической, то ли слилась с ней до потери различия).

Случилось это совсем недавно, 26 февраля 1995 года. На тихой и богатой лувесьенской улице Шемен-де-Грессе в ту февральскую ночь 1995 года было прохладно и тихо. Спали в полупрозрачных зимних садах виллы, по здешнему «павильоны», не урчали машины, не вздрагивали ритмы музыки, не щебетали дети, и даже птицы еще не пробудились. Улица Дорога Грессе кончалась у кромки знаменитого леса Марли, где трубили некогда рога королевской охоты, брехали гончие псы, плыла музыка балов, а знаменитая «водяная машина Марли» лила воду на мельницу дворцовых удовольствий. С королевской властью в демократической Франции, как известно, давно покончено, однако с естественным и необоримым человеческим желанием жить по-королевски покончить оказалось невозможно. Вот и на этой улице престижного западного пригорода Парижа жили (по сравнению с какими-нибудь полухрущобными предместьями того же города) просто по-королевски.

На первый взгляд новые обитатели «русской» виллы на улице Шемен-де-Грессе ничем не выделялись среди прочих вполне зажиточных лувесьенцев, так что, может, и покинули бы они эти края, не оставив по себе ни дурной, ни хорошей памяти, кабы не та страшная ночь 26 февраля…

В четвертом часу после полуночи в версальском комиссариате полиции раздался звонок. «Они убили всю мою семью», – сказал дрожащий мальчишеский голос и назвал адрес в Лувесьене. Проклиная беспокойную службу, полицейские пошли к машине.

Вилла на улице Шемен-де-Грессе являла собой в ту ночь страшное зрелище. В гостиной, на лестнице и в спальной второго этажа полицейские насчитали шесть трупов. «Все как есть русские», – сообщали назавтра газеты, словно бы удивленные количеством русских, вдруг объявившихся во Франции, да еще где – близ Версаля и королевского леса Марли. Торопливые эксперты извлекли из мертвых тел шестнадцать пуль, по преимуществу 22-го калибра…

В живых на вилле остались лишь шестнадцатилетний подросток Алеша и двухлетняя Наташа, мирно спавшая наверху, в своей кроватке, и ставшая в ту ночь круглой сиротой.

Среди убитых были сорокадвухлетний отец Алеши, русский бизнесмен Евгений Полевой, его вторая жена, сорокалетняя Людмила, их гость Слава (бывший сотрудник КГБ и бывший десантник) с женой и пожилые родители Людмилы – Федор и Зинаида.

Полиция арестовала Алексея, няня забрала к себе Наташу, машины вывезли трупы, роковая вилла была заперта, и снова стало тихо…

Две ночи спустя вилла была ограблена. Может, точнее надо сказать – обыскана: ночные налетчики не искали добра и даже пренебрегли украшениями покойной Людмилы. Зато они обшарили весь дом и даже винный погреб: искали, скорее всего, какие-то документы…

Еще несколько дней спустя на Мытищинском кладбище под Москвой были похоронены Людмила и ее престарелые родители.

Версальская полиция ни шатко ни валко завершила все ритуальные действия, знакомые телезрителям, глазеющим на детективы. При этом французская юстиция не отклонилась ни на шаг от традиции, сложившейся еще с приходом к власти в России «железного Феликса» и безжалостного Коминтерна: в русские дела лучше не лезть. Версия о том, что шестнадцатилетний Алеша, повздорив с отцом, уложил снайперскими выстрелами (да еще издали, с террасы) всех обитателей виллы (среди которых были и профессионалы разведки), следствие устраивала. Не смутили даму-следователя ни сведения о том, что за Евгением Полевым уже охотились в последнее время, что вилла была вскрыта и обыскана какими-то неизвестными людьми уже после ареста мальчика (что-то там искали, какие-то бумаги), ни то, что положительного брата убиенного бизнесмена Е. Полевого, как только этот брат напал на след преступления, нашел документы и собрался лететь в Париж, немедленно убили в Белоруссии, ни то, что деньги Полевого таинственно уплыли с его счетов к каким-то его «незаинтересованным» коллегам… Версия о «семейных страстях» и «подростковых комплексах» была безопасней для следствия, да и мальчику грозила она (по его малолетству) совсем недолгой отсидкой. В Москве, конечно, посмеивались над версальской дамой, не понявшей, что это обычные мафиозные «разборки», но много ли в самой Москве раскрыто преступлений «несуществующей», «инопланетной» мафии?

…Господи, какие красота, древность, чистота и благодушие царят весенней ночью в роскошном Лувесьене! И только не вовсе уж праздная мысль о том, что рядом, на какой-нибудь роскошной вилле у шейха, дают последние инструкции фанатику, готовому швырнуть самолет с пассажирами в каменный лес квартала Ла-Дефанс, в стены Версальского дворца или Лувра, может смутить для нас спокойствие Божьего мира…

Рюёй-Мальмезон

Жозефина де Богарне Русский император • Замок Сен-Лё


Городок на берегу Сены, маленький Рюёй-Мальмезон (Rueil-Malmaison), существует с незапамятных времен. Известно, что еще в эпоху Меровингов была тут рыбацкая деревушка, что позднее городок пережил нашествия норманнов. Впрочем, по-настоящему застраиваться он начал в XVII веке, когда перешел во владение герцогов Ришелье. Ну а широкую известность он приобрел в самом начале прошлого века, когда сюда зачастил пожизненный консул Франции Наполеон Бонапарт. Супруга консула, уроженка острова Мартиника, в девичестве мадемуазель Мари-Жозеф-Роз Ташер де ла Пажери, а в первом браке графиня Жозефина де Богарне, оставленная мужем и имевшая двоих детей, вторым браком вышла за генерала-корсиканца по фамилии Бонапарт. В 1799 году, вследствие успешного восхождения этого ее второго мужа по служебной лестнице, у нее и появилась возможность купить замок начала XVII века Мальмезон и, более того, всерьез заняться его перестройкой и украшением. В бытность свою консулом Наполеон Бонапарт проводил в этом замке немало времени, и его можно понять: местечко прелестное. На этот счет у нас имеется отзыв самого российского императора Александра I, а уж он-то немало повидал красивых дворцов на своем веку.

Секретарь Наполеона сообщил позднее потомству, что тогдашний консул тут чувствовал себя так же приятно, как на поле боя, с той разницей, что жертв и кровопролития при этом было гораздо меньше. К 1804 году Наполеон Бонапарт довел развитие Великой революции во Франции до его логического конца: он стал императором, а Жозефина, соответственно, стала императрицей, вследствие чего супруги по большей части стали жить во всяких реквизированных королевских дворцах, но для стареющей креолки Жозефины этот роскошный императорский период длился недолго. Вскоре после победы при Ваграме Наполеон развелся с Жозефиной, объяснив свое решение тем, что она не рожает ему наследников. Освобожденный Наполеон женился на дочке австрийского императора. Это произошло в 1809 году, и с той поры Жозефина до самой своей смерти жила только в Мальмезоне, который ныне является главным центром наполеоновского культа во Франции. Посещение Мальмезона включается в программы всех серьезных турпоездок, и, как мне довелось убедиться еще в качестве туриста русской писательской тургруппы, проводят эти экскурсии люди грамотные, но без юмора, и на то, чтобы выслушать до конца все их подобострастные республиканско-имперские байки, обойти всю эту вереницу залов и оглядеть вереницу императорских портретов со всем набором мелких предметов фетишистского культа, – на это способен только закаленный абориген-республиканец, взращенный в правилах якобинской дисциплины. А уж русскому-то писателю Неуважай-Корыто…

«Вот это… – сказал нам гид, остановив нашу писательскую группу в зале № 2, – это сабля самого Первого консула, изготовленная самим Лепажем. А это картина кисти самого Давида. На ней изображено, как генерал Бонапарт намеревается повторить подвиг Ганнибала и перейти через Сен-Бернар. Поэтому будущий император терпеливо позировал здесь, во дворце, художнику Давиду. Генерал потребовал, чтобы художник изобразил его как бы храбро и спокойно сидящим на бешено мчащейся лошади…»

При этих словах московские экскурсанты, которые уже успели насмотреться до одури на героические портреты пузатенького генерала сталинского росточку, разразились, к удивлению гида, довольно дружным и вполне уместным смехом. Вероятно, им вспомнился старый русский анекдот о художнике, который пишет конный портрет хромого косоглазого шаха, – анекдот о сущности соцреализма…

В других комнатах нам, помню, показали еще множество других портретов столь же натужно позирующего человечка, а также много предметов роскоши (по большей части реквизированных из дворцов наследных монархов), – священных предметов, сопровождавших великого полководца в его походах, где он так щедро распоряжался чужими жизнями, что за ничтожный срок сумел существенно укоротить средний рост француза: самые рослые мужчины Франции были перебиты. Подобно названиям многих парижских улиц, мостов и площадей, рассказ нашего гида добросовестно регистрировал все победоносные сражения Наполеона, обходя молчанием все его поражения и тот немаловажный факт, что в конечном счете он проиграл каждую из своих знаменитых кампаний, так что все его так называемые победы были в ущерб Франции, а за свои любовные блиц-победы он расплачивался из казенных средств, точно бухгалтер-растратчик в командировке.

После позорного поражения на поле Ватерлоо Наполеон вернулся в Мальмезон, где было теперь совсем пусто. Жозефина умерла всего за год до этого, простудившись на прогулке с русским красавцем-императором, строившим куры ее дочке. Наполеон провел здесь несколько дней перед своей высылкой на Святую Елену. Наивно было бы думать, что он что-нибудь понял за эти дни или в чем-нибудь раскаялся. Вероятно, он просто перебирал в уме новые хитроумные комбинации и анализировал недостатки старых. Он ведь был шахматист, мастер комбинаций. Точь-в-точь как другой малорослый шахматист-комбинатор по кличке Ленин…


ЕСЛИ СМОТРЕТЬ НА ЧУДНЫЙ ЗАМОК МАЛЬМЕЗОН ИЗ САДА, УВИДИШЬ ЕГО ЗЫБКОЕ ОТРАЖЕНИЕ В ПРУДУ…


Обойдя оба замка Рюёй-Мальмезона, под завязку забитые сувенирами славы и тщеславия, человек, не взращенный в безудержном благоговении перед властью, не обнаружит в маленьком большом человеке ни знаков подлинного величия, ни признаков человечности.

Зато, когда остановишься перед портретом Жозефины работы Прюдона, приходит мысль, что Жозефина – это, пожалуй, другое дело. Портрет трогательный. Невольно вспоминается, что уроженка экзотической Мартиники мирно доживала свой женский век в пригородном замке Мальмезон, издали наблюдая за шедшей на убыль бурной карьерой своего второго бывшего мужа… А 30 марта 1814 года войска союзников, ведомые русским императором Александром I, победоносно вступили в Париж и отслужили трогательную пасхальную службу на площади Согласия… Святая неделя подошла к концу, и, движимый умиленным всепрощением, весенними запахами парижских садов и простым человеческим любопытством, русский император решил навестить обеих скучающих жен прощенного им врага.

Жозефине было в то время уже пятьдесят, но она еще умела быть вполне обольстительной, и она очень постаралась таковой быть. К тому же она смогла оценить и мужскую красоту гостя, и его любезность, и благородство его жеста. Весело щебеча, она под руку с русским императором гуляла по мальмезонскому парку, и тут, в самый разгар прогулки, русского гостя ждал второй приятный сюрприз: явилась дочь Жозефины от первого брака (или вне первого брака), любимица ее второго мужа, бывшая по собственному мужу (с которым она только что затеяла развод) королевой Голландии, Пармы, Плезанса, а может, и еще чего-то там, в общем, королева Гортензия. Она была в расцвете своих тридцати, в блеске, как выражаются писатели-женолюбы, своей красоты (которую писатели-скептики характеризуют чаще всего лишь как национальную живость лица, при которой трудно разглядеть огорчительную нерегулярность его черт). Гортензия, по ее кокетливому свидетельству, и сама не заметила, как они остались наедине с русским императором. Позднее она так вспоминала об этом в своих мемуарах:

«…было трудно начать разговор… в присутствии завоевателя моей страны… К счастью, эта неловкость длилась недолго… Он уехал, и мать выбранила меня за мою холодность».

Но русский император не заставил себя ждать долго: он вернулся очень скоро в этот прекрасный весенний Мальмезон, а потом приезжал туда снова и снова, и один, и с прусским королем, и с великими князьями Константином Павловичем и Михаилом Павловичем, и с будущим императором Николаем Павловичем. Визиты императора в Мальмезон участились…

«Он много времени проводил со мной, – вспоминает королева Гортензия, – и ласкал моих детей, подолгу держал их на коленях… Он приезжал часто, и, кажется, ему было с нами приятно. Я же могла судить о благородстве его манер и тонкости его чувств… Так что я отказалась от прежней своей сдержанности и дала себе больше воли…»

Что это означало в реальности, мы с вами можем только гадать, ибо наш надежнейший источник, призванный следить за всеми шалостями императора (и за ними неукоснительно следивший), префект парижской полиции в данном случае сообщает только, что русский император проводил с этими дамами большинство своих вечеров, что они музицировали вместе и что императору в Мальмезоне нравилось больше, чем где бы то ни было.

«Однажды он сказал моей матери, – вспоминает королева Гортензия, – что если б он думал только о своем благе, то предложил бы нам дворец в России, да только мы не найдем там такой красоты, как в Мальмезоне, и мое хрупкое здоровье не перенесет суровости тамошнего климата».

Ах, климат, ах, судьба: для ее матери, хрупкой уроженки Мартиники, и французская весна оказалась в тот год слишком суровой…

Как-то майским вечером они все трое – Жозефина, Александр и Гортензия – гуляли по огромному парку близ замка Гортензии Сен-Лё. Жозефина весело опиралась на руку последнего в своей жизни кавалера.

2 июня после войскового смотра в Пантене император прощался с Гортензией в замке Сен-Лё перед отплытием в Лондон. Он провел в замке две ночи… Гортензия пишет, что брат разрешил ей по этому поводу снять траур. Других подробностей она не сообщает. Впрочем, рассказывают, что благородный император ценил и платонические романы тоже.

Уезжая из Парижа, император забыл в Елисейском дворце подушечку, а на ней – альбом с романсами, сочиненными прекрасной королевой Гортензией. Предусмотрительные слуги спрятали их до возвращения императора. По возвращении он даже не взглянул на них, ибо непредусмотрительная Гортензия вела себя в его отсутствие лояльно по отношению к вдруг сбежавшему с Эльбы и объявившемуся в Париже бывшему свекру, а стало быть, нелояльно по отношению к Александру…

Ее длиннейшее оправдательное письмо Александру, оставшееся среди бумаг Нессельроде, император, вероятно, даже и не стал читать. Да и вообще, так много воды утекло с июня 1814-го до июня 1815-го…

Это был трудный год для императора: Венский конгресс, интриги бывших союзников, тяготы дипломатии, возвращение Наполеона с Эльбы, восторженный прием, оказанный беглецу все той же толпой в Париже, попытки Наполеона договориться с Александром, раскрыв ему антирусский сговор его союзников… Тайная полиция, на сей раз венская, от которой ведь ничто не скрыто, говорит также о новых увлечениях императора: Вильгельмина де Саган, вдова героя княгиня Багратион, принцесса Лихтенштейн…

При этом – смутное сердце, поиски путей, попытки разгадать Промысл Божий… Воистину тяжкий год вдали от России, от духовных наставников – Голицына и Кошелева, от верного «дядьки» Аракчеева… Новый король Людовик XVIII выселил Гортензию из Сен-Лё и вернул замок герцогу Бурбонскому, принцу Конде, который кончил свои дни в 1830 году при весьма загадочных обстоятельствах. Его нашли повешенным в его комнате в замке. Объявлено было, что он повесился на своем платке, привязанном к оконному шпингалету. Так как одна рука у этого весьма пожилого господина была парализована, не слишком понятно было, как он осуществил всю эту операцию. Так что ходили упорные слухи, что принц был убит. Да и произнесенная над гробом фраза его духовника о том, что «принц в смерти своей не согрешил против Господа», смутила многих… Второй замок Сен-Лё был снесен, но на нынешней замковой улице Сен-Лё всякий прохожий может увидеть крест – на том месте, где повесился (или был повешен) последний принц Конде.

В 1851 году по приказанию будущего императора Наполеона III (того самого прелестного сыночка Гортензии, которого ласкал в детстве русский император) была построена в городке церковь Сен-Лё-э-Сен-Жиль, под алтарем которой погребены бывший муж королевы Гортензии и два его сына.

Ле-Везине

Спальный городок Ле-Везине Скульптор Бурдель • Александр Казем-Бек


Городок Ле-Везине не может похвастать столь же почтенной историей, как большинство других дачных или так называемых спальных городков под Парижем. Каких-нибудь полтораста лет назад на этом месте был лишь заболоченный лес в излучине реки Аржантёй. Он был частью леса Ивлин, где трубили некогда рога королевской охоты. Ну а в последней четверти XIX века и здесь началось строительство. Осушенный лес пронзили широкие парковые аллеи, окаймленные рядами роскошных вилл. Позднее обитатели их как могли сопротивлялись индустриализации местечка, но все же кое-какие предприятия открылись, по мелочи. Однако на месте – и роскошный парк, и аллеи, и старинные виллы, и всякие воспоминания…

В одной из вилл на авеню Клемансо жил и умер знаменитый скульптор Бурдель, и виллу эту сразу узнаешь, потому что подручный Бурделя месье Рюдье щедро заставил все вокруг собственными отливками бурделевских статуй. Есть в Ле-Везине и церковь времен первой застройки городка, строение стиля как бы готического, но зато с росписями знаменитого Мориса Дени. Да и на виллах этих обитали всякие вполне заметные люди. К примеру, дом № 22 на улице имени Горация Верне и вовсе снимал одно время весьма известный в русской эмигрантской колонии господин, или, если угодно, товарищ. Он был среди русских более знаменит, чем сам Гораций Верне, который был художник, сын художника и внук художника, потому что художники из рода Верне только изображали исторические события на своих полотнах, а молодой русский господин, снимавший в 1929–1932 годах дом 22 на Горация Верне, а потом в том же Везине и другой дом, чуть подальше, он сам собирался творить историю, надеялся возглавлять правительства, Верховные Советы и кабинеты, быть гофмейстером и канцлером, мечтал о лаврах Муссолини и Гитлера и даже кое-чего достиг на этом пути: он возглавил партию, где восторженные партийцы именовали его не иначе как Вождь или Глава, то есть что-то вроде фюрера или дуче. В других странах он был бы Кондукатор, Баши, Паша или просто Любимый Вождь Народов, но во Франции он пока по молодости лет звался просто Вождь и Глава. По рождению звали его Александр Львович Казем-Бек, был он из русских служилых дворян какого-то иранского корня. Александр Казем-Бек создал в эмиграции «Союз младороссов», объединивший группы монархической, «национально мыслящей» русской молодежи, и на объединительном конгрессе 1923 года в Мюнхене он избран был председателем нового союза. Этот его союз, позднее переименованный в «младоросскую партию», был монархическим и легитимистским, то есть выступал за «легитимного» (законного) наследника русского трона, великого князя Кирилла Владимировича Романова, который в 1926 году объявил себя русским императором в изгнании. Казем-Бек сумел выдвинуться на первое место среди монархических групп и партий, окружавших эмигрантского императора и обивавших пороги его бретонской дачи. Казем-Бек был способный оратор, умелый полемист, энергичный организатор, ловец душ и шармер. Его шарму поддавались и мужчины и женщины, но женщины, пожалуй, с большим пылом и последовательностью. Так произошло и в бретонском поместье зарубежного русского императора Кирилла Владимировича, в котором наибольшую поддержку Казем-Бек получал даже не от «императора», а от «императрицы» Виктории. Как почти все русские императрицы, начиная с петровских времен, она была немка и особую нежность испытывала к Германии, а с 33-го года – к Германии Гитлера. Так что и Казем-Беку приходилось подстраиваться, хотя ему как будто больше нравился Муссолини (к тому же Гитлер его обидел, никак не выделив из числа русских фашистов).

До переезда в Везине семья Казем-Бека прожила некоторое время на Лазурном Берегу Франции, где Вождь-Глава успешно служил в банке, хотя и на весьма скромном посту. Переезд в предместье Парижа был продиктован, по словам самого Вождя, необходимостью «концентрации моральной и интеллектуальной энергии русской эмиграции». Так что она, эта энергия, как можно понять, с 1929 года концентрировалась именно в Везине, на улице Горация Верне, и мы с вами недаром забрели сюда, этак вальяжно гуляя по дачному поселку. Место мы посетили историческое…

В 1929 году, после Лазурного Берега и семейного отдыха у жениных родственников в Польше, Вождю подыскали место банковского служащего в банке «Экитабль Траст Компани», но политические хлопоты и быстро растущее ощущение собственной значимости помешали Казем-Беку долго протирать штаны в банке, честно зарабатывая семье на хлеб. Что ж, если помните, братья Набоковы тоже оба отказались служить в берлинском банке, ощущая свое высшее предназначение (при том, что гением оказался только один из трех). Так что отныне и семье безработного Вождя Казем-Бека приходилось искать средства к жизни. Обычно в этих случаях на помощь приходят верующие в мужнин гений беззаветные жены, преданные друзья и спонсоры. Так было у Набокова (его самоотверженную жену звали Вера), так было и у Казем-Бека – его жену звали Светлана. Светлане пришлось и добывать деньги у родителей в Польше, и зарабатывать их на месте, в Везине. Супруги Казем-Бек сняли на улице Г. Верне дом типа «пансион», и Светлана держала для заработка пансионеров. Конечно, у нее было немало хлопот с постояльцами, с партийной молодежью, с девушками-невестами, парнями-холостяками, да она и сама была беременна большую часть 1929 года, но отец прислал ей много денег из Польши, так что она смогла купить землю в соседнем Шату, а потом продать эту землю в Шату, в общем, крутилась как могла. Соратники Казем-Бека собирали ему сколько-то денег, чтоб он мог отдаться делам политики и трона, но денег надо было много – на поездки, на отдых от трудов, на издания – в общем, с деньгами у политиков всегда туго (читайте на досуге письма Ленина, который был великий спец по добыванию незаработанных денег). Императрица Виктория старалась подкинуть хоть малость своему партлюбимцу, но у императорской четы у самой были немалые трудности – неясно даже, как удалось «наследнику» оплатить бретонскую виллу в Сен-Бриаке, когда кончились деньги у брата Андрея с Кшесинской. Понятно, что императрице помогали посильно и правые из Германии, и еще какие-то ультраправые, даже чуток подкинул апостол антисемитизма американец Генри Форд… Но, может, и молодому Казем-Беку кто-то помогал, тот, о ком пока не все известно и даже как-то помыслить дерзко. Впрочем, что значит дерзко – раз забрели на тайную улицу Верне, будем дерзать…

Стоило б рассказать подробнее о здешнем пансионе, кишевшем, как улье, юношами и девушками из хороших семей, из славных родов. Некоторым из них довелось провести здесь счастливые месяцы и годы юности, о которых уже и через каких-нибудь тридцать-сорок лет вспоминали они с умилением. Притом вспоминали не о том, что потом случилось с Казем-Беком и Светланой, не о собственных разводах вспоминали, не о болезнях, не о Гитлере со Сталиным или даже о войне и ГУЛАГе, а о себе тогдашних вспоминали, таких стройных и юных, которым так хорошо, так весело было в доме на улице Верне, в зеленом, изумрудном, солнечном Везине, в излучине речки Аржантёй близ Парижа. А после 1932 года жили они в том же Везине, на улице Мориса Берто – в двух виллах под номером 79-бис – и вот как вспоминала обо всех этих годах младоросска Елена Булацель:

«Движение младороссов расшевелило молодых русских, которым особенно и не было чем заняться. Жизнь у нас была серая. Я была совсем молоденькая. Я была очень увлечена движением, мы все были очень увлечены Казем-Беком. Это был организатор и вдохновитель. Он умел найти себе помощников, которые бы пропагандировали его и его деятельность. Меня привлек в Союз Владимир Авьерино, который вербовал по большей части молоденьких девушек. Это было движение процветающее, здоровое и симпатичное, конечно, наивное.

Семья моя приехала в 1923 году, с пустыми руками, жили в маленьких меблирашках. Я уговорила родителей переехать за город, к Казем-Бекам. Светлана и ее сестра держали пансион. Нас собиралось за овальным столом на обед человек двадцать. Александр был так поглощен своей деятельностью, что его мы видели не часто, собственно, мы и принадлежали к разным поколениям. Он держался особняком среди молодых…

Светлана Казем-Бек устраивала церемонию «представления Императрице». Она проходила в парижском отеле Лотти. Она научила нас делать придворный реверанс. Когда я рассказывала родителям, что меня представили императрице, они надо мной подшучивали. В день презентации мы выходили одна за другой. Великая княгиня Виктория восседала в кресле, и она нам протягивала руку, которую мы целовали. Светлана говорила: «Ваше Императорское Величество, разрешите Вам представить Елену Булацель»…

Я сперва работала в банке Ллойд, где зарабатывала 400 франков в месяц, а потом 650. Я занималась теннисом в Английском Клубе. В моей жизни только и были Английский Клуб и Младороссы. Через полтора года родителям моим все это надоело, и мы сняли квартиру. А все это время мы продолжали встречаться с Казем-Беком, на Рождество и, главное, – за пасхальным столом.

Потом я стала манекенщицей у Мадлен Вионне и стала зарабатывать больше, чем отец. Поначалу я зарабатывала 1300 франков, в два раза больше, чем в банке. У нас появился снобизм. Мы ходили на бал в «Кларидж». Девочки работали в домах моды. Мальчики одевали по вечерам смокинги. Мы много веселились и танцевали до безумия.

А к году 1930 это я привела своего кузена Сержа Булацеля к младороссам».

С этой последней легкомысленной фразы могла бы начаться новая, далеко не столь жизнерадостная история. Елена привела кузена Сергея к младороссам, он стал самым верным поклонником Главы, а уже после бегства Главы в США и после войны – активным «советским патриотом», настолько активным, что вместе с двумя десятками других совпатриотов был он в 1947 году выслан из Франции (за свою слишком совпатриотическую и не слишком легальную деятельность). В СССР его поселили в голодной Казани, где он провел в ожидании ареста шесть лет, вероятно, настолько мучительных, что когда объявили наконец о смерти Сталина, бедный кузен Сергей сошел с ума…

Развеселая сестра младоросского Вождя Казем-Бека Мара со вторым мужем Мишей Чавчавадзе и с детьми от двух браков тоже вернулась на родину, и вскоре они все были пристроены – муж на нарах в концлагере заполярной Инты, а остальные – в землянке, в промерзлых степях Казахстана. Отправляясь навестить мерзнущих внуков, старый Казем-Бек-отец заглянул в Москве проездом к старому другу графу Игнатьеву. Граф послал кое-какие вещички для «возвращенческих» детей, но настрого запретил другу компрометировать его своими вражескими звонками или, упаси Сталин, письмами…

Три года спустя после смерти Любимого Вождя и сам бывший младоросский Глава-Вождь, бросив детей и самоотверженную свою супругу, тайком от них сбежал через Швейцарию в Москву, где нашел себе жену помоложе и не слишком заметную, но вполне хитрую должность в иностранном отделе патриархата.

Известно, что еще в 1934 году Казем-Бек ездил в Рим для свидания с Муссолини. Неизвестно, встречался ли он с Муссолини, но известно, что он встречался там с советским разведчиком Львом Гельфандом, племянником того самого Гельфанда-Парвуса, что помог Ленину договориться с немецким генштабом, оказав тем самым неоценимую услугу Германии и октябрьскому перевороту 1917 года. До назначения в Рим Гельфанд работал в посольстве в Париже, но срочно отбыл в 1930-м, ибо попал в число подозрительных лиц после похищения ГПУ генерала Кутепова. Нетрудно допустить, что Казем-Бек был знаком с Гельфандом уже и в Париже… А в 1937 году Вождь Казем-Бек был застигнут сотрудниками правой парижской газеты «Возрождение» во время его тайного свидания с советским разведчиком графом А. Игнатьевым…

Такие вот неожиданные подробности молодежной идиллии Везине. Впрочем, даже в недавно вышедшей на Западе семисотстраничной биографии Казем-Бека нет объяснения всем этим странностям из жизни монархиста-легитимиста, вооруженного всеми «трестовскими» лозунгами. Так что, может, хоть наша с вами краеведческая прогулка по зеленому Везине наведет нас на какие-нибудь мысли… Вон там, в двух шагах отсюда, в Сен-Жермен-ан-Лэ жил с 20-х годов сотрудник советских секретных служб граф Игнатьев. Отец Александра Казем-Бека, неплохо знакомый с Игнатьевым по Пажескому корпусу, жил тоже поблизости, в Вокрессоне. Друзья Казем-Бека припоминают, что Игнатьев искал свидания с Казем-Беком. Легко догадаться, что свидание это он получил. Игнатьев тогда очень выслуживался и именно в 1930-м был облечен большим доверием советской разведки.

Ну а что же сам вождь младороссов? В те годы начал выходить «Бюллетень младороссов», который отличался от прочей эмигрантской прессы сдержанно-просоветским направлением. Можно даже сказать, «трестовским» направлением. Как, впрочем, и иные из докладов Казем-Бека – скажем, его доклад «о человеческом факторе при коммунизме». Как сказал один большой знаток младоросского движения (Н.И. Кривошеин) в беседе с писательницей М. Масип, и до 1956 года, и после 1956 года младороссы «платонически работали на Советы». Платонически – это значит, что, может, и платили, но платежные ведомости пока еще томятся в закрытых архивах…

Талантливый карьерист Казем-Бек искал приложения своим талантам, искал покупателя. Похоже, что покупатель не заставил себя ждать. Может, он и прислал впервые своих послов вот сюда, на бережок Аржантёя, хотя не могу исключить, что он помог нашему чародею Главе стать Главой уже и на конгрессе в Мюнхене, в 1923-м. А если никто тогда не обнаружил этого, ничего нет странного: и т. Упелиньш-«Касаткин» из «Треста», и граф А.А. Игнатьев оба были высокие профессионалы разведки. Может, уже и ранний Казем-Бек им был тоже. Что до прочих юношей и девушек из Везине, то они были просто пылкие любители. Они и прожили беспечную жизнь любителей. Если же ни Казем-Бек, ни сам граф Игнатьев не сделали большой карьеры – значит, не судьба. К тому же конкуренция в упомянутой сфере и в Москве, и в Париже была в те годы жестокая.

Сен-Жермен-ан-Лэ

Загадочный замок Сен-Жермен Литературная фабрика «Дюма-отец»• Ресторан семьи Фурнез и «школа Шату» • Морис Дени. Село Шушенское • Граф А.А. Игнатьев • Ла Фезандри • Вожель


Поселение близ леса и излучины Сены, существовавшее в этих местах еще в эпоху Меровингов, стало к середине XIX века первой дачной местностью под Парижем, куда пришел пригородный поезд. Этому предшествовало, впрочем, почти тысячелетие, наполненное событиями. Маленький придорожный монастырь Сен-Жермен-ан-Лэ (то бишь «Святой Жермен у просеки») устроил тут еще Робер Благочестивый, а в начале XII века здесь уже стояли стены первой крепости. Король Людовик VI приезжал сюда на охоту, Карл V отстроил замок после всех военных невзгод, а Людовик XI поселил в нем своего медика, что же до Франциска I, то он по возвращении из Италии доверил перестройку замка Пьеру Шамбижу. Потом Генрих II поручил Филиппу Делорму построить Новый Замок, а Генрих IV приказал расширить террасу (сохранился и доныне Павильон Генриха IV). В XVII веке Мансару было поручено заменить угловые башни пятью павильонами. Король Людовик XIV не только родился здесь, но и жил тут по большей части, пока не обосновался окончательно в Версале. Это он, Людовик XIV, благоустроил Старый Замок и заказал устройство террасы Ле Нотру. Тогда-то и настала здесь эпоха самых великих празднеств и балетов. Сам Мольер поставил здесь несколько своих пьес. В январе 1672 года мадам де Севинье сообщала в письме своей дочери: «…каждый вечер в Сен-Жермен – балы, комедии, маскарады… Расин поставил комедию, которую назвал «Баязет»…»

Впрочем, не только балы и спектакли бывали здесь в ту пору, но и вполне серьезные мероприятия. 4 сентября 1668 года Людовик XIV с большой помпой принимал здесь русское посольство во главе с Потемкиным, присланное русским царем Алексеем Михайловичем для заключения торгового договора. Королевская гвардия была построена во дворе, били барабаны, развевались знамена…

После переезда двора в Версаль в здешнем замке остался скучать в одиночестве английский король Яков II. Ну а в революционном 1793 году в замке, понятное дело, была тюрьма (кстати, среди прочих здесь томился и сам автор «Марсельезы» Руже де Лиль).

При великом воине Наполеоне в замке было кавалерийское училище, потом снова тюрьма и казармы… Но вот с 1862 года и до конца века замок стал реставрироваться и был окончательно восстановлен, а к середине XIX века в Сен-Жермен пришел первый поезд…

Неудивительно, что после стольких перестроек архитектура знаменитого замка отражает перемены стилей, влияний и вкусов, и все же нашлись тонкие ценители (такие, как поэт Жерар де Нерваль), которым замок этот казался одним из самых загадочных и прекрасных сооружений во Франции. И надо признать, даже кое-какие старые куски замка уцелели – скажем, средневековый цоколь, донжон крепости времен Карла V, два нижних этажа времен Франциска I.

Французский сад, распланированный в XVII веке Ле Нотром, со временем пришел в запустение, затем часть деревьев была вырублена грубыми строителями железной дороги, а в 60-е годы XIX века сад и вовсе превратился в английский. Что же до стоящего в отдалении Павильона Генриха IV, то в нем, во-первых, уцелела старинная церковь Анны Австрийской, та самая, где было проведено первое, предварительное крещение Людовика XIV, а во-вторых, был открыт в 1836 году шикарный отель, в котором умер сам Тьер. Для еще большего шику хозяином был приглашен сюда сам Александр Дюма-отец, который здесь «писал», как сообщают, своих замечательных «Трех мушкетеров». Впрочем, согласно другим, не менее достоверным источникам, роман этот, как и прочие знаменитые романы Дюма, написал собственноручно скромный парижский учитель и журналист Огюст Маке, а Дюма только «прошелся по ним рукой мастера» и надписал на титульном листе свое имя. (Но это не в упрек отелю: на худой конец, можно сказать, что именно в этом шикарном отеле Дюма впервые прочел свой знаменитый роман…) Даже самые ярые защитники Дюма, такие как его биограф Андре Моруа, не смогли привести доказательства того, что Дюма «писал» свои романы. Моруа добродушно сообщает, что тогда так было принято – нанимать «негров», что даже великие мастера живописи подписывали работы своих учеников, что Дюма что-то все же усовершенствовал в чужой работе. Но как раз из объяснений Моруа и вытекает то, что так коробит русского читателя (который не способен представить себе Толстого, Тургенева, Достоевского, которые бы стали стыдливо – или, напротив, бойко – продавать труды своих «негров»). Конечно, Дюма и не писал «серьезных» произведений, он просто развлекал публику. У него действительно лихо закрученные сюжеты. Но кто «закручивал» сюжеты? Похоже, что это и делал парижский учитель Огюст Маке…

Кое-какие следы творческих усилий Дюма в Сен-Жермен-ан-Лэ можно обнаружить в архивах. Скажем, переписку о пересылке полученных от Маке кусков «Виконта де Бражелона» в газету «Век» (самым доходным делом была именно поставка «фельетонов»-сериалов газетам). Этот сен-жерменский эпизод всплыл на поверхность в 1858 году. К тому времени, обремененный гаремом из шести содержанок (по большей части бывших), Дюма просадил не только свои деньги, но и деньги Маке, и вот тогда «негр», взбунтовавшись, затеял судебный процесс, требуя признания своего авторства «Мушкетеров», «Графа Монте-Кристо» и всех прочих знаменитых романов. Как раз в пору этого процесса бывший редактор «Века» Шарль Матарель де Фьен и написал сочувственное письмо Огюсту Маке, где напоминал, как Дюма потерял в Сен-Жермене кусок «Виконта де Бражелона» и редакции пришлось попросить Маке написать тот же кусок заново. Маке написал, и разница в тексте между прежним его куском (который Дюма в конце концов нашел) и новым составила не больше тридцати слов на пятьсот строк… Почтенный редактор предлагал в качестве свидетелей несомненного авторства Маке также своего наборщика и корректора.

Толком никто, похоже, и не проанализировал отличие «Трех мушкетеров» от собственных, так сказать, собственноручных писаний Дюма. В издании 1845 года сам Дюма указал на титуле двух авторов – Дюма и Маке – и, как он сообщал в связи с этим сыну, отдал Маке две трети гонорара (это при его-то долгах). Судя по занятости Дюма другими делами, а также по отзывам поклонников Великого Дюма о неких его «вставках» и «правках», писал великий роман все же невеликий Маке. Но, конечно, лучшие друзья и благожелатели Дюма утверждали, что он и сам – найдись у него время – мог бы написать не хуже, чем Маке. Лучшая подруга Дюма Жорж Занд в письме своему любящему «сыну» (Дюма-сыну), расхваливая поздний роман Дюма-отца «Сан-Феличе», так писала об отце-писателе: «Если он хотел доказать, что для того, чтобы быть Дюма, ему не нужен ни Маке, ни кто-то иной, он преуспел». Значит, все-таки надо было доказывать. Снова и снова доказывать, что писал он сам. Или что и сам писал тоже…

Но оставим знаменитую «литературную фабрику Дюма» и вернемся к знаменитой террасе замка, построенной в 1669–1675 годах по планам Ле Нотра под наблюдением славного Ардуэн-Мансара и существующей поныне. Под этими тополями не раз ставил свой мольберт Сислей, отсюда открывается панорама Парижской низменности и даже виден бывает в ясную погоду силуэт Эйфелевой башни. Терраса кончается перед самым Сен-Жерменским лесом, и ее восьмиугольная эспланада отделена от леса Королевской оградой.

Следует рассказать подробнее о незаурядной судьбе здешнего замечательного замка. Еще в 1862 году император Наполеон III велел издать декрет о размещении в замке археологического музея, который отражал бы судьбу этой страны от доисторических времен до эпохи Меровингов. Позднее рамки музея были расширены, и ныне это воистину грандиозный (18 залов) Музей национальных древностей с редчайшими экспонатами палеолита, неолита, бронзового и железного века, предметами, дошедшими из галло-романской и меровингской эпох. Иным из выставленных здесь произведений (скажем, вырезанным на кости «Оленям из Шофо») добрых три тысячи лет… Сами понимаете, что даже на простой перечень того, что предстает здесь любопытному взору, нам не хватило бы целой книги.

Поскольку короли (в частности, Людовик XIV) подолгу обитали в Сен-Жерменском замке, то и самые самостоятельные (и состоятельные) из придворных (а также, конечно, родственники, наследники, фаворитки и фавориты короля) старались построить себе в городке Сен-Жермен-ан-Лэ более или менее пристойное жилье (дворец или виллу), прибегая по возможности к услугам самых крупных архитекторов (вроде Ардуэн-Мансара). Многие из этих прекрасных дворцов уцелели, и вы сможете увидеть их, гуляя по нынешней площади де Голля, по Эльзасской улице или рю Вьей-Обревуар (то есть по улице Старого Водопоя), по Парижской улице или по улочке Золотого Орла.

Когда же и сам Сен-Жермен-ан-Лэ стал пусть «пригородным», но все же городком (с десятками тысяч жителей), то люди со вкусом стали селиться в пригородах этого разросшегося городка, строили себе виллы в Везине (одна из тамошних вилл построена знаменитым модернистом Гимаром), в Шату и других старинных селениях по соседству. В Шату жил и умер, в частности, один из самых состоятельных русских эмигрантских писателей и журналистов (бывший издатель журнала «Столица и усадьба») Владимир Крымов. Если верить Роману Гулю, Крымов жил на авеню Эпременвиль (дом № 3), на вилле, на которой до него (в разное время) жили Мата Хари, Макс Линдер и другие знаменитости. Свою жизнь в садовом домике у Крымова Гуль описал в мемуарной книге «Я унес Россию» (том 2).

Хотя замок бывшего здешнего землевладельца Бертена не уцелел, улица Замка Бертена может вывести нас (от дома № 26) к уцелевшему гроту Нимф (так сказать, «нимфейнику»), сооруженному знаменитым архитектором Суфло. Мода на романтические «нимфейники» и гроты пришла из Италии, и уцелело их во Франции не так уж много (отчасти из-за хрупкости материалов – всех этих ракушек и кристаллов): уцелели они в Фонтенбло, в Шату, в Исси, да еще, может, два-три на всю Францию, так что непременно полюбуйтесь здешним…

Во второй половине XIX века (и чуть ли не до конца века) на постоялом дворе (и в ресторане) семьи Фурнез (на островке Шату) любили собираться французские писатели и художники. Здесь бывали Мопассан, Дега, Моне, Мане, Курбе, Сислей, Ренуар. Последний написал на террасе ресторана свой знаменитый «Завтрак гребцов». Что же до основателей «фовизма» Вламинка и Дерена, то они и вообще поселились близ ресторана Фурнезов и созданную ими школу часто называли «школой Шату».


ЗАМОК СЕН-ЖЕРМЕН


С 1902 до 1906 года здесь же находились имение и вилла мадам де Костровицки, чей сын стал поэтом, познакомился со здешними соседями Вламинком и Дереном, стал интересоваться современной живописью. Стихи он писал под псевдонимом Гийом Аполлинер, стихи были вполне модерные (некоторые из них славно перевел Булат Окуджава), но одно из его стихотворений было столь напевным («Мост Мирабо»), что по количеству его русских переводов оно вполне может соперничать со столь же знаменитым в России стихотворением Верлена про дождик.

Раз уж речь зашла о более или менее новом искусстве, напомню, что и сам город Сен-Жермен-ан-Лэ способен не только удовлетворить запросы и вкусы тех путешественников, кого интересуют события, происходившие на земле за последние 700 тысяч лет истории и предыстории (может, «доистории»), скажем художественные опыты первых homo sapiens, наскальная живопись, скульптура и керамика эпохи неолита, поклонников Мобижа или Мансара, но и поразвлечь тех эстетов, кого волнуют опыты почти современных (конца XIX и начала XX века) французских художественных «пророков» – «наби» (у них тут есть свой неслабый музей в былом помещении старинной больницы, основанной еще мадам де Монтеспан). Здание этого местного Музея Аббатства находится в юго-западном углу города, в самом начале улицы Мориса Дени, которая не случайно носит имя этого художника, покинувшего наш лучший из миров в 1943 году 73 лет от роду. Морис Дени был душой этой не слишком обширной группы художников-«пророков» (по-древнееврейски «пророк» и будет «наби»), одним из первых (ибо самым первым считается все же Поль Серюзье) ее создателей и главным ее теоретиком, так что если даже он не был лучшим из ее художников (в группу входили одно время Боннар, Виллар и Майоль), то, во всяком случае, он всегда был самым плодовитым из ее писателей, автором нашумевших искусствоведческих книг «Теории» и «Новые теории». На теории Дени уже в ранние годы сильно повлияли Пюви де Шаванн и Поль Гоген (с которым основатель группы Поль Серюзье был знаком лично), в частности знаменитая фраза Гогена, которую Дени назвал «боевым кличем современного искусства»:

«Не забывайте, что картина прежде, чем стать лошадью, голой женщиной или рассказом о чем-либо, была прежде всего плоской поверхностью, покрытой красками, размещенными в определенном порядке».

Итак, «пророки»-«наби» выступали против всякого натурализма (черты которого они усматривали в импрессионизме), но ощущали свою связь с писателями-символистами, то есть в конечном счете тоже придавали значение предметам, сюжетам, «рассказу».

Купив здание бывшей больницы (кто только не владел им за прошедшие столетия!), Морис Дени переименовал его в Аббатство. В этом Аббатстве и обосновались «пророки». Со временем, правда, Боннар и Виллар отошли от «наби», в 1900 году к «пророкам» присоединился на время Майоль, а в том же 1900-м Морис Дени написал свой знаменитый групповой портрет «Памяти Сезанна». Надо отметить, что Дени несколько раз ездил в Италию, пристально изучал творения Джотто, Фра Анжелико и Пьеро делла Франчески, посетил вместе с Серюзье бенедиктинский центр религиозного искусства в Германии, с 1910 года и сам много занимался религиозной живописью, а в 1919-м открыл в купленном им помещении Ателье религиозной живописи. Нынче здесь – расписанная им часовня и музей, где выставлены, кроме «пророков» Боннара, Серюзье, Виллара, Русселя, Валотона и, конечно, самого Дени, также и работы художников «группы Понт-Авена», в общем, вполне оригинальное собрание живописи, которое регулярно обогащается за счет завещаний и пожертвований. Старинное здание Музея Аббатства расположено в цветущем парке, на аллеях его – статуи самого Бурделя, в общем, место тихое, загадочное, царит здесь атмосфера духовности и покоя…

Любопытно, что временная парижская мода на живопись «набийцев» не ускользнула от зоркого ока тогдашней провинциальной купеческо-меценатской Москвы, покупавшей все, что было модного в Париже (что, конечно, не могло не ранить сердца отечественных гениев и патриотов). В любопытнейших мемуарах художника и коллекционера князя Сергея Щербатова («Художник в ушедшей России». Изд. им. Чехова. Нью-Йорк, 1955) я наткнулся на фразы, полные обиды (приведу их, не вторгаясь в споры мэтров):

«Почему была поручена роспись – и за огромные деньги – русским купцом С.А. Морозовым в его столовой в Москве Мориссу Дэнису (парижскому художнику), написавшему ужасные по слащавости фрески, а не нашему поэту, благородному художнику Мусатову?.. был приглашен Морисс Дэнис, пользовавшийся в то время еще большой славой в Париже (впоследствии померкшей), но опасный в силу очень неровного вкуса и впавший в нестерпимую пошлость и слабость. Последние он проявил полностью в росписи упомянутой столовой Морозова (можно себе представить, как она была оплачена). Редко приходилось видеть большую пошлость, чем эта живопись цвета розовой карамели…»

Не только в окрестностях Сен-Жермен-ан-Лэ, но и в самом этом дачно-королевском городе, как вы уже догадались, жило немало французских знаменитостей. Иным из них даже по-счастливилось здесь родиться. И не только королям Генриху II, Карлу IX и Людовику XIV. Так случилось и с будущим знаменитым французским композитором Клодом Дебюсси, который родился в маленьком домике на Хлебной улице (38 rue au Pain). Здесь же неподалеку жили три совершенно гениальных брата-эрудита Рейнахи, инициалы которых (J.,S.,T.) шутники-французы расшифровывали как «Je sais tout» – «Я знаю все».

У меня, впрочем, и у самого жила в Сен-Жермен-ан-Лэ одна русская знакомая, которую я считаю совершенно гениальной, хотя, в отличие от братьев Рейнахов, ей не довелось ни родиться в богатой интеллигентной французской (вдобавок еще еврейской) семье, ни жить в довольстве и сытости. А все же ей удалось победить все невзгоды судьбы, и я позволю себе пересказать удивительную историю ее жизни – так, как она сама мне ее рассказала в минуту дружеской откровенности. Зовут ее Алевтина, но, поскольку и она, и все участники этой истории еще, слава Богу, живы, зашифрую ее имя буквой А. (как это принято у более опытных и деликатных авторов). Итак, моя подруга А. родилась в Сибири, окончила пединститут, вышла замуж, родила двух милых дочек, а потом разошлась с мужем (что не является редкостью ни во Франции, ни в России – в обеих странах раньше или позже обнаруживается, что мужья оказываются «не теми людьми», какими представлялись в пору раннего жениховства, да и невесты чаще всего не оправдывают самых скромных мужских надежд). И вот молодая разведенная женщина должна была работать и растить двух милых крошек в суровой обстановке то ли уже построенного, то ли еще недостроенного социализма, и вдобавок – в суровом сибирском климате. Впрочем, климатические условия села, в котором работала мать-одиночка, считались вполне здоровыми, ибо речь идет о сибирском селе Шушенском, где отбывал ссылку молодой противник царского единовластия (и, как выяснилось, ярый сторонник своего собственного единовластия) В.И. Ленин. Следуя в сибирскую ссылку в дорогом спальном вагоне (потому что будущий вождь был не из бедных и не мог рисковать своим здоровьем, нужным для революции), тов. Ленин выяснял у попутчика-доктора, с которым он мирно играл всю дорогу в шахматы, какое место считается в Сибири самым благоприятным в смысле здоровья и климата, и доктор присоветовал ему Шушенское. Ну а моя знакомая А. попала туда (хотя и намного позже) именно из-за Ленина, а не в поисках здорового климата, потому что ей удалось получить место экскурсовода в музее, который был специально открыт в самой просторной и крепкой избе Шушенского, где жил Ленин во время ссылки. К сожалению, жить моей знакомой пришлось в менее комфортабельной избушке, чем ленинская, но избу, как и судьбу, не выбирают при нынешнем жилищном кризисе, хотя, как вы сами убедитесь из моего рассказа, настоящий человек может победить и судьбу.

Вначале жизнь в Шушенском у моей знакомой «вольнопоселенки» А. складывалась без дополнительных трудностей. Как раз подошла столетняя годовщина такого знаменательного события, как появление на свет будущего великого вождя, и в местные сельмаги завезли разнообразные товары и даже промтовары, в том числе и дефицитные в провинции «детские вещи». Но потом праздники отшумели, потому что не век же праздновать столетие, и товары, которые раньше хоть время от времени в сельмагах «выбрасывали», теперь из местной торговой сети совершенно исчезли. И вот тогда многодетным работникам избы-музея, целый день печальными голосами вещавшим о безбедной, курортной (на казенный счет) жизни будущего вождя с присланными ему царским правительством женой, тещей, пособием и нанятой им за рубль несовершеннолетней домработницей (запечный угол домработницы, впрочем, позднее поступило указание скрывать от широкой публики как маловоспитательный), пришлось проявить истинно пролетарскую энергию и сметку. Они стали по очереди ездить в командировки в Москву, откуда они якобы должны были привозить новые бесценные сведения о жизни вождя. На самом деле «командированные» целыми днями ходили в столице по магазинам и стояли в очередях, закупая по списку разные пром-товары, и в первую очередь, конечно, «детские вещи». Работа была ответственная и до крайности утомительная, ведь не одни только сибиряки съезжались на тот же предмет в краснозвездную столицу, но и другие иногородние граждане, потому что у всех дети. Промаявшись до закрытия магазинов в очередях тогдашнего бермудского треугольника столицы (ГУМ, ЦУМ, «Детский мир»), бедная А., прежде чем лезть в переполненный поезд метро и пилить на ВДНХ, где ей удалось снять койку, заходила перевести дух в самое спокойное и безлюдное учреждение столичного центра – в Музей Ленина (куда у нее, по известному вам стечению обстоятельств, был служебный пропуск). В музее она присмотрела несколько совершенно безлюдных уголков, где можно было, свалить мешки и сумки, сесть в кресло, снять туфли и дать отдых конечностям (самые крепкие в мире ноги были тогда, по авторитетным признаниям, у советских женщин). Идеальным в этом смысле был кинозал, там всегда было пусто, полутемно и прохладно (и то подумать, кто из советских экскурсантов пойдет кино смотреть про Ленина, если они про него уже с октябрятского возраста насмотрелись до тошноты). Но вот однажды, когда сен-жерменская (тогда еще шушенская) подруга моя А. сидела вот так одна, босоногая, набираясь мужества для далекой поездки на ВДНХ, в зал, в сопровождении странной и явно не нашей толпы, решительно вошла какая-то сотрудница, зажгла верхний свет и сказала противным голосом, что все посторонние советские товарищи должны немедленно очистить зал, потому что братская зарубежная делегация будет здесь смотреть фильм про Ильича. И вот тут в душе у вполне зрелой, идейно подготовленной женщины-гида, какой была к тем годам А., назрел бунт неповиновения. Может, не было сил подняться, может, стыдно было при не наших людях авоськи свои по залу собирать, а может, задело ее слово «посторонние», потому что была она, что ни говори, коллега-лениноведка, хотя бы и не столичная. В общем, она не двинулась с места, какие-то люди сели с ней рядом, лопоча с еврейским акцентом, а свет в зале сам собой внезапно погас, потому что начался фильм. Мало-помалу успокоившись, А. осмотрела свою нерусскую соседку (старушка божий одуванчик, в огромных очках, не иначе как ихняя коммунистка-проф-союзница) и даже стала от нечего делать глядеть на экран. И вот тут-то соседка склонилась к ее уху и спросила ее сперва на своем еврейском (который оказался французским), а потом уж на совсем неважном английском (за который у А. всегда были одни четверки), проявляя, надо признать, довольно малую степень политической сознательности:

– А кто этот лысый человек, который там все время бегает, бегает, бегает?

– Так это он и есть, наш Ильич, – сказала А. – Он почти, можно сказать, с ранней юности был лысый. Потому что мысли. И все время борьба… Отзовисты, богостроители, оборонцы, меньшевики…

– Да, да, борьба, – сознательно кивнула старуха. – У меня племянник занимается французской борьбой. Тоже рано стал лысый…

– То-то, – сказала А. – Легко ли?

Тут любознательная старушка спросила, кто эта малокрасивая женщина, которая тоже появляется на экране.

– Так это ж Надежда Константиновна, его жена, вайф по-вашему. У нее какая-то была, конечно, болезнь, но про это экскурсия наша умалчивает. Как и про нацвопрос у самого Ильича – кто он был? Для этого надо искать в спецхране…

Конечно, легко догадаться, что, когда касалось сложных объяснений, моя знакомая А. без всякого смущения переходила на родной русский язык, и это ее многоязычие вызвало у зарубежной коммунистки (приехавшей специально восхищаться) особенно глубокое восхищение.

– Какая вы молодая, – сказала она, – и какая грамотная.

– В темноте-то мы все молодые, – сказала моя подруга А. – Но в общем, конечно, еще не старая. А что до образования, то у нас у всех высшее… Смотрите, смотрите, сейчас хоронить начнут Ильича…

– Вот и у нашего Шарля жена умерла, – сказала старушка грустно. – Он остался совсем один…

– Смотрите, смотрите… – увлеченно сказала А., вспоминая предпочитаемую ею последнюю часть их экскурсионной «разработки». – Мороз был. А они хоронят. «Как будто он унес с собою частицу нашего тепла…»

– Слушайте, – сказала старушка, – а почему бы ему на вас не жениться, Шарлю? Приехать и жениться.

– Пусть приезжает, конечно. У нас таких, как я, много. Много славных девчат в коллективе…

– Вот, – сказала старушка. – Вот вам стило. Пишите свой адрес. Немедленно пишите свой адрес.

Моя знакомая не знала, можно ли давать не нашим людям наш советский адрес. Но спросить совета было не у кого. К тому же на дворе стояли уже расслабленные 70-е годы. И вообще, что там за адрес – село Шушенское, Музей Ленина, весь мир знает… Так что она написала. И произошло чудо. Меня лично это нисколько не удивляет, поскольку вообще браки совершаются на небесах. Иногда, конечно, в форме небесного наказания, это тоже понятно. Но в случае с моей подругой из Сен-Жермен-ан-Лэ многие видят какой-то особый знак судьбы. Я лично вижу особенное только во второй части этой истории, к которой пора перейти. Первая завершилась тем, что этот Шарль стал писать письма в Шушенское, намерения его становились все серьезнее, и вдовец даже добился разрешения посетить почти, можно сказать, столичный центр Красноярск, где увидел свою невесту не на старых фотках, но влюбился в нее еще больше и стал добиваться (и достиг) разрешения на брак. Конечно, организации, которые ведают всеми отношениями советских людей с заграницей, старались придумать всякие хитроумные препятствия на пути непредусмотренных акций. Так, накануне отъезда моей знакомой из Сибири в Сен-Жермен-ан-Лэ (минуя ГУМ, ЦУМ и Музей Ленина) какие-то люди в штатском похитили у нее сразу двух дочек. Но высокий красавец Шарль уже понял, что железный занавес дал трещину, и сказал, что они будут бороться из Франции через прессу и президента (тем более что во Франции была, как всегда, предвыборная кампания). В конце концов дочек моей подруги отпустили (как бы в гости), и они пополнили население города Сен-Жермен-ан-Лэ. Меня же при первом моем знакомстве с А. близ магазина «Тати», где оба мы покупали подарки для России, поразили даже не история ее брака и не рассказы о курортной жизни Ильича в Шушенском – меня поразило, что эта гениальная женщина не ходила, подобно мне и еще многим тысячам приезжих (а равно и французов), безработной. Она работала в лицее, преподавала в высшей школе и даже давала уроки в самом «упакованном» здешнем учебном заведении (нечто вроде былой ВПШ). И дочки у нее были в порядке, учились, и Шарль был счастлив. Она и меня пристроила давать уроки в здешней их ВПШ, где я смог убедиться, что местные карьеристы были еще скучней, чем парни из Архангельского обкома ВЛКСМ, куда меня как-то водили в столовую… Да бог с ней, со здешней ВПШ и с городом Сен-Жермен-ан-Лэ, где у семейства А. была мансарда со старинными балками на потолке. Я хотел бы вернуться к Шушенскому и напомнить в порядке оптимизма, что есть еще женщины в русских селеньях. Прав был поэт Некрасов (который сам все время путался с француженками)…

Моя гениальная знакомая Алевтина была и остается (дай ей Бог здоровья) не первой русской обитательницей городка Сен-Жермен-ан-Лэ. На городском Старом кладбище покоится один из самых славных французских кинорежиссеров и киноактеров Жак Тати (там же похоронен и сынок его Пьер, сбитый шальным мотоциклом, и доченька Софи). Русские помнят, что хотя гениальный Жак вырос во французской среде, он был как-никак Татищев… Лично я слышал (а больше читал) и еще об одном русском человеке, поселившемся в начале 20-х годов минувшего века в Сен-Жермен-ан-Лэ в старинном доме (дом № 59) по улице де Марейль. Человек этот был аристократ, граф, бывший генерал царской армии, ставший одним из не слишком многочисленных в ту пору советских «красных графов» – перебежчиков. Перед Второй мировой войной он был, пожалуй, более известен в России, чем ныне, ибо перед самой войной вышли в свет его обширные антифранцузские (и пронемецкие) мемуары «50 лет в строю» (или, как говорили неустрашимые московские остряки, «50 лет в струю»). Тогда книг вообще выходило в России меньше, чем ныне, а тем более мемуаров, а тем более генеральских, тем более графских, тем более эмигрантских – в общем, книга Игнатьева была довоенным бестселлером. Мы подробнее остановимся на этой нашумевшей и не слишком простодушной книге позднее (гуляя по Сен-Жерменскому лесу), а пока надо сказать хоть несколько слов о ее авторе, как-никак обитавшем некогда в Сен-Жермен-ан-Лэ и хоть с нареканиями, а все же платившем местные налоги.

До Первой мировой войны генерал Алексей Алексеевич Игнатьев был разведчик и русский военный атташе во Франции. Война, революция и большевистский путч застали его самого, его жену-балерину и всех его родственников в Париже. На руках у А.А. Игнатьева (в банке, конечно, на его счете) остались большие деньги из царской казны. В Париж, Константинополь, Берлин, Софию и Белград прибывали тогда тыщами обнищавшие, раздетые русские эмигранты, русские солдаты, офицеры и генералы, осиротевшие русские дети, вконец разоренные старые и молодые аристократы. Уж наверно патриоту и монархисту графу Игнатьеву было больно смотреть на их нищенское унижение, голод, страдания, болезни, бездомность, вероятно, хотелось им помочь. И вдруг выясняется, что граф Игнатьев решил отдать все бывшие у него на руках деньги большевикам и Коминтерну – на их подрывные нужды. «Сознательно, идейно…» – стыдливо объяснял граф устно и в прессе. Когда успел произойти этот крутой идейный поворот в сознании служаки-графа, можно только догадываться. Появившиеся во французской печати хитрые (в стиле операции «Трест») графские (вряд ли им написанные, но им подписанные) статейки мало что кому могли объяснить. Он повторял известную трестовскую хитрость: советы – это значит советуются с народом, это почти парламент, почти демократия, почти свобода… Естественно предположить, что явились в роскошную графскую квартиру на острове Сен-Луи в Париже «трое славных ребят из железных ворот ГПУ» и пообещали размазать графа по стене вместе с графинюшкой, если только завтра же, в крайнем случае, послезавтра все-все денежки… И граф понял – размажут. А французская полиция соскребать его подсохшие останки со стен приедет не скоро. Выбора у графа не было (разве что бороться и погибнуть)… Так и отдал бравый генерал столь дорогие для него самого и для ближних денежки. Французская полиция (которой все всегда известно) сообщала в тайных донесениях, что для жизни своей и, главное, для нужд жены-балерины очень нуждается упомянутый граф в средствах. Приведенный в книге А. Игнатьева его «дружеский» разговор с советским полпредом Л.Б. Красиным, в недавнем прошлом ленинским «финансовым агентом», возглавлявшим террористические операции и разбойные налеты-«эксы» для пополнения ленинской кассы, до боли напоминает разговор того же Красина с братом погибшего «при невыясненных обстоятельствах» молодого краснопресненского фабриканта Н. Шмидта (точь-в-точь как до него погиб «при невыясненных обстоятельствах» его дядя С.Т. Морозов, якобы «оставивший» деньги Ленину через Красина и его агента М. Андрееву). «Вы знаете, что мы делаем с теми, кто встает на пути наших денег?» – спросил т. Красин у брата-наследника Шмидта и его адвоката. Брат с адвокатом уже знали: одного из создателей Художественного театра, мецената С.Т. Морозова привезли убитым из Канн и зарыли на Рогожском кладбище. Наследники Шмидта «не встали на пути» у денег, на которые претендовали Красин и Ленин, отдали все – и уцелели. Положение графа Игнатьева было еще более безнадежным: французская полиция ни разу не нашла виновных в русских убийствах, она боялась большевистской разведки. Граф отказался от денег и сразу обеднел. Не избежал он и позора, и остракизма, которому подвергли его семья и эмигрантское сообщество. Семья отреклась от него (официально сообщив об этом через газеты). Младший брат Павел (бывший до революции шефом русской разведки в Париже), умирая, просил не допускать предателя к его гробу для прощания, а младший брат Сергей, доживавший свои дни в русском старческом доме, до конца своих дней отзывался о старшем брате с ненавистью и презрением. Ну, а «товарищ Красин» и другие товарищи долго не допускали бывшего атташе и разведчика до «настоящего дела», до «разведдела». А ему так хотелось взяться за старое и пустить в дело, как он признавался, «капитал знаний – наилучший капитал, и накопленную за время Первой мировой войны осведомленность о французской промышленности». Пока шли проверки, пока он, хотя и показав «осведомленность», не доказал «беззаветную преданность», оклада и должности графу не давали, а лишь разрешили ему жить на комиссионные, устраивая сделки большевиков с иностранными фирмами через старых знакомцев. В общем, живи как хочешь, а у него ведь жена-балерина, теща-француженка, хотя и обрусевшая…

Пришлось графской чете оставить привычную дорогую квартиру в престижном районе Парижа (на острове Сен-Луи) и переехать в неблизкий пригород, в Сен-Жермен-ан-Лэ. Маленький старинный домик, который (вероятно, по сходной цене) отыскали себе граф и его жена-балерина, показался бывшему генералу настоящей крысиной дырой:

«Прислоненный к скалистому склону горы, составлявшему его четвертую стену, наш домик, сложенный из добытого в той же горе камня, высился местами до трех, местами до четырех этажей, каждый в две-три комнаты. Одна из них большая, другая маленькая, полы то деревянные, то каменные, ни одна из ступеней сложенной винтом лестницы не была похожа на другую.

– Неужели придется жить в этой дыре? – сказал я Наташе…»

Опасаюсь, впрочем, что автору знаменитых мемуаров не удалось теснотой своего старинного четырехэтажного дома растрогать довоенного советского читателя, по официальным нормам которого (граф об этом, конечно, не знал) на три души приходился минимум в 12 квадратных метров (увы, не всегда соблюдаемый: у моих московских родителей, усердных довоенных читателей игнатьевской клюквы, на душу приходилось два с половиной метра в деревянном доме, «без удобств», а после победоносной войны, на которой семейная молодежь была перебита, а сельские дома у стариков сгорели – только полтора метра на душу). Вообще, при торопливом завершении двухтомного повествования («50 лет в строю») у графа и его редакторов из авторитетного учреждения были немалые трудности. Антифранцузскую и пронемецкую книгу надо было сдать срочно (успеть в промежуток между пактом Сталина – Гитлера и началом уже почти подготовленной обоими миролюбцами войны). Надо было порадовать нацистского союзника, а с ним и весь советский народ, срочно объяснив, что гнусные французы и прочие европейцы сами во всем виноваты (Версаль! Версаль!). Обидели мирных пруссаков при заключении мира! – не зря добрый дядя Гитлер их привел в чувство. О гнусности Франции граф сумел сказать во весь голос:

«Мир клеветы, злобы и ненависти к моей родине, в котором пришлось прожить столько лет…»

Но при этом тоже возникли творческие трудности. Конечно, Франция во всем виновата, но были же там «простые труженики», было отделение шпионского Коминтерна, уже переименованное в компартию, были тщательно отобранные коминтерновцами Абрамовичем, Деготем и Фридом симпатичные и послушные «вожди компартии» (Торез, Дюкло), милевшие «людской лаской» к товарищу красному графу, были прошедшие школу Коминтерна и ГПУ французские поэты – Арагон, Вайян-Кутюрье, и даже были свои энергичные левые прозаики (Мальро, Барбюс)… Значит, надо было показать и положительных тружеников. Кроме того, и сам граф был не просто шпион, он был наш, свой в доску труженик, столько натерпевшийся от капитализма, – это тоже надо было отразить в произведении. И еще как-то надо было пока обходить то, к чему лежала душа у развед-графа, чем он в конце концов и занялся и на чем в конце концов, увы, попался в Париже…

И вот мастера советской печатной пропаганды советуют графу украсить финал книги какими-нибудь безобидными анекдотами из сен-жерменского быта, какой-нибудь там древней историей, смешными эпизодами из жалкой эмигрантской жизни (скажем, генерал разводит грибы) и попутно, как-нибудь это ненароком, лягнуть прогнивший капиталистический строй (при котором, кстати, был в то время у власти придуманный Москвою социалистический «Народный фронт»). В общем, решено было отвлечь чуток внимание на старый дом, на грибы, на Сен-Жермен-ан-Лэ и Сен-Жерменский лес, не забывая, конечно…

Что ж, наше путеводное описание от этих свидетельств может только выиграть. Начать со старинного домика на улице де Марейль, купленного четой Игнатьевых. В не слишком далеком прошлом дом принадлежал монастырю, опекаемому самой мадам де Ментенон (тайной супругой короля Людовика XIV). Проявив любознательность, просвещенный граф узнал и другие подробности:

«…по документам городской мэрии мне удалось установить, что домик № 59 по улице де Марейль был построен Иако-вом II, последним английским королем из династии Стюартов, который за свою приверженность к католицизму был вынужден бежать во Францию к своему «кузену», как именовали тогда друг друга короли, – Людовику XIV. Последний, построив себе Версаль, предоставил Иакову II Сен-Жерменский дворец. По-видимому, развенчанный король был хозяйственным парнем (граф, как видите, не гнушается хамоватым большевистским «ньюспиком». – Б.Н.): престол-то потерял, богу молился, но золотую корону с алмазами, бриллиантами и прочими драгоценностями с собой из Англии захватил. «Пригодится, – видно, думал он, – про черный день!» – и, не доверяя ни французам, ни католическим «отцам», возведшим его в ранг «святых», решил припрятать свои «камушки» в укромное место. В лесу, окружавшем в ту пору город, у подножия горы, он построил прочный домик, поселил в нем своего личного камердинера-англичанина и приказал замуровать, да поглубже, в подземелье драгоценный клад.

Немало, видно, прежних владельцев пытались разыскать этот клад… Невольно захотелось проверить эту легенду, и, подобрав кусок сохранившейся на краю ниши известки, я свез его для изучения в парижскую Академию наук. С этого дня мои слабые познания в археологии обогатились сведениями о том, что строительные материалы… наиболее точно определяют возраст старинных зданий…»

Понятно, что враз обедневший граф думал не об археологии, а о деньгах, и ему пришло в голову сажать шампиньоны в подвале своего старинного дома:

«Предприимчивость для русского человека – не заслуга, это его природное свойство, и, не собираясь стать капиталистом, я все же, ознакомившись с этой промышленностью (разведение грибов. – Б.Н.), решил испробовать свои силы».

Шампиньоны удались на славу, и граф-генерал даже удостоился похвалы деревенского мэра. «Вы хороший работяга! Надо вам помочь, милый господин!» – сказал мэр русскому экс-генералу.

Однако работяга-граф, заработав на грибах около тридцати тысяч франков, очень скоро понял, что трудами праведными в люди не выйдешь. Тем более оказалось, что для успешной продажи грибов надо платить комиссионерам. Слово это проскочило в текст случайно, из подсознания: ведь и сам граф зарабатывал не грибами, а комиссионными. К тому же выяснилось, что в проклятом капиталистическом обществе надо платить налоги и подати. По воскресеньям на дом к графу приносили повестки о неуплате того-сего пятого-десятого:

«С потерей мной «дипломатической неприкосновенности» эти синие, желтые, а особенно, самые страшные – красные повестки угрожали потерей последнего нашего убежища.

В этих казенных бумажках отражалась не только вся застывшая государственная система Франции, но бросались в глаза и некоторые характерные черты ее народа, воспитанного веками на феодализме и перевоспитанного на принципах частной собственности буржуазной республики».

В общем, ни диппочты, ни дипнеприкосновенности, ни халявы, ни беспредела… Пережитки феодальной системы вынуждали графа все энергичней выслуживаться и все настойчивей проситься на былую разведработу. В конце концов граф хотя бы отчасти оправдал доверие, и ему дали место в торгпредстве. Граф очень старался и там. В свободное время он, как положено, занимался общественной работой:

«В нашем парижском торгпредстве я давно уже чувствовал себя как дома, дирижируя хором:

Так ну же, Красная,

Сжимай же властно…

Свой щит мозолистой рукой…

Слова эти особенно мне приходились по душе…»

Не нужно думать, что граф позабыл все, чему его учили в детстве, что он говорил теперь «парни», слушал музыку Дунаевского, декламировал стихи Михалкова и опростился окончательно. Просто он играл разные роли. Встретив на приеме в советском посольстве композитора С.С. Прокофьева (тоже искавшего там денег и славы), граф сообщил, что он у себя дома на рояле переиграл всю музыку модерниста Прокофьева со всеми ее атональностями и ассонансами. (Прокофьев был так изумлен новым советским дипшиком, что описал эту встречу в своем дневнике.) В конце концов граф доказал новому начальству, что он на все способен, и ему было доверено большое дело. Об этом вы еще услышите, гуляя с нами по таинственному Сен-Жерменскому лесу. А пока – два слова о дальнейшей судьбе бывшего жителя Сен-Жермен-ан-Лэ графа А.А. Игнатьева. Вместе с женой Наташей, с тещей (обрусевшей француженкой) и сестрой граф переехал в Москву, получил там службу в тихом кабинете под портретом Ф. Дзержинского, ездил в командировки в Париж по делам службы (ненароком засветил там своим весьма прозрачным сотрудничеством вождя «младороссов» А. Казем-Бека), потом доживал в столице – в казенной квартире, без больших налогов, но в большом страхе. Старого друга Казем-Бека-отца, ехавшего к семье в места казахстанской ссылки и заехавшего в Москве с визитом к Игнатьевым, бывший генерал предупредил, что ни писать ему, ни звонить не следует, для него это небезопасно. При исполнении по радио знаменитого советского гимна граф немедленно вставал с женой-балериной и тещей и выслушивал любимую музыку до конца стоя (а может, и подпевал громко, ведь был музыкален). Музыку Прокофьева, которую теперь время от времени критиковали в партийной прессе (но время от времени и награждали Сталинскими премиями) граф больше не бренчал на фортепьянах, тем более что парижскую жену Прокофьева прелестную Пташку упрятали в лагеря… Ах, как все же было прекрасно в старинном домике в те далекие сен-жерменские времена, как славно… Но налоги, черт бы их драл, налоги, пережитки феодализма, капитализма, деньги, деньги, жены, тещи, шпионы…

Кстати, догадки (вероятно, также собственные наблюдения и пересказ лагерных слухов) о том, что и в Москве (под портретом Дзержинского) малопочтенный граф не даром ел казенный паек, я обнаружил недавно в рассказе замечательного писателя Варлама Шаламова «Букинист» – там один из лагерных знакомых лирического героя (бывший капитан НКВД, которого писатель условно называет Флемингом) делится с этим лирическим героем своими ностальгическими воспоминаниями о былой разведработе в «сфере культуры». Вот как Шаламов обобщает эти воспоминания:

«Для Флеминга и его сослуживцев приобщение к культуре могло быть – как ни кощунственно это звучит – только в следственной работе. Знакомство с людьми литературной и общественной жизни, искаженное и все-таки чем-то настоящее, подлинное, не скрытое тысячей масок.

Так главным осведомителем по художественной интеллигенции тех лет, постоянным, вдумчивым, квалифицированным автором всевозможных «меморандумов» и обзоров писательской жизни был – и имя это было неожиданным только на первый взгляд – генерал-майор Игнатьев. Пятьдесят лет в строю. Сорок лет в советской разведке.

– Я эту книгу «50 лет в строю» прочитал уже тогда, когда познакомился с обзорами и был представлен самому автору. Или он был мне представлен, – задумчиво говорил Флеминг. – Неплохая книга «50 лет в строю».

Любопытно, до какого же чина дослужился бывший генерал, сидя в тепле под знаменитым портретом, если его могли представлять капитану «Флемингу»? Впрочем, зэки, подобно эмигрантам, любят в безответственных разговорах безмерно завышать свои былые чины (а Флеминг-то в ту пору был зэк)…

Отдав должное обитателям Сен-Жермена и округи, следует сказать хотя бы несколько слов о Сен-Жерменском лесе, в котором полтора столетия назад влюбленный император Александр II, совершенно счастливый, скакал рядом с прелестной молодой наездницей (и будущей женой, надо было дождаться только смерти первой супруги-императрицы) Катенькой Долгорукой. Ах, что за чудный выдался тогда июньский день!

Конечно, Сен-Жерменский лес уступает разнообразием пейзажей и рельефа Компьеньскому лесу или, скажете такому чуду, как лес Фонтенбло. Тем более что после всех «заимствований» лесу здесь осталось всего 4000 гектаров. Однако лес этот недалеко от Парижа, его пересекают три госдороги, так что на машине легко добраться в любые «дебри», да и деревья здесь прекрасные – и буки, и каштаны, и грабы, и даже березы. В расчете на умиротворяющее (и расслабляющее) влияние природы хитрец Наполеон как-то во время здешней охоты (случилось это летом 1808 года) усадил к себе в коляску русского посла графа Толстого и затеял с ним хитроумный разговор о том, что, мол, ходят слухи о возможности военных действий Франции против друга его, русского императора Александра I. «Но ведь разве нападают народы южные на северян? – хитро заметил великий шахматист-любитель. – Это народы севера нападают на южан». Он добавил, что, конечно, в России снег и холода, так что русским, наверное, хочется сюда, в тепло. На что граф Толстой ответил, что он предпочитает родные снега французскому климату. Тоже ведь был дипломат и правду говорил, вероятно, лишь по особому случаю. Однако что касается снега и холодов, тут кумир французского народа и впрямь как в воду глядел – сильно не повезло ему со снегом и холодами четыре года спустя…

С самого XVII века в Сен-Жерменском лесу, в Ложе, тянутся с начала июля до середины августа летние ярмарки-гулянья, которые называют «Ложской ярмаркой» или «Ложским праздником» (Foire des Loges, Fête des Loges). Здешние павильоны, балаганы, ларьки, аттракционы успевают за это время посетить до трех с половиной миллионов человек – этакий старорежимный Дисниленд в миниатюре. Корни праздника уходят во времена Людовика Святого и в культ святого Фиакра, который считается покровителем садовников и цветоводов. Людовик Святой построил в этой части леса часовню Святого Фиакра, а Людовик XIII учредил здесь монастырь августинцев – тогда-то и началось паломничество в эти места. Королева Анна Австрийская, желая отблагодарить Господа за рождение наследника (будущего Людовика XIV), построила здесь церковь и еще один монастырь (в нем позднее разместился Орден Почетного легиона). Былые паломничества превратились в народные гулянья с балаганами, и то сказать, какая церковь в нынешней Франции может завлечь столько паломников, сколько Дисниленд или хотя бы Ложская ярмарка? Иван Сергеевич Тургенев посетил Ложский праздник летом 1867 года. А меня привезла сюда парижская семья Аманд ровно через 110 лет, и я смог еще раз убедиться, что все эти ярмарочные «гулянья» меня не веселят…


ГРАФ АЛЕКСЕЙ АЛЕКСЕЕВИЧ ИГНАТЬЕВ


Сен-Жерменский лес прячет в своей чаще дворцы и поместья, окутанные тайнами и хранящие отзвуки былых страстей и преступлений. Их хватило бы, наверно, на сотню приключенческих романов, вроде тех, что строчили прилежные «негры» Дюма-отца, а может, и на две сотни сименоновских детективов. Но мы с вами не пишем детективов. Мы с вами просто гуляем под шелестящими кронами каштанов и буков Сен-Жерменского леса или с шелестом теребим страницы старых мемуаров. И наши детективы – документальные, а оттого безнадежно грустные. Сыщики в них не одерживают побед, порок не наказан, хотя все победы и поражения равно кончаются бесславной смертью…

Вот вам еще один вполне документальный наш детектив – о годах таинственного процветания старинной усадьбы Ла Фезандри в лесу Сен-Жермен.

Если поехать по понтуазской лесной дороге к северу от городка Сен-Жермен-ан-Лэ, проехать Крест де Ноай, а потом свернуть направо у Креста Сен-Симона (крест установил не тот Сен-Симон, что вошел в «источники и составные части марксизма», а его отец, комендант Версальского и Сен-Жерменского дворцов Клод Сен-Симон), то через пяток-десяток минут доберешься по длинной аллее до усадьбы Ла Фезандри… Ла Фезандри… Длинный дом, окруженный прекрасными деревьями. Когда-то это был охотничий дом короля Людовика XIV. Позднее, в том же XVII веке, здесь разводили фазанов для королевского парка. А потом, в конце 20-х годов XX века…

Впервые упоминание о воскресных сборищах в лесу Сен-Жермен и о левом светском салоне в Ла Фезандри я услышал, беседуя с парижским своим знакомым Николаем Васильевичем Вырубовым. Мы говорили об одноруком легионере и агенте, брате того самого Свердлова – Зиновии Пешкове, которого де Голль, отметая все промежуточные чины и стадии, сделал когда-то – для пользы дела – аж бригадным генералом. Я подивился тому, с какой легкостью этот фантастический человек перемещался с виллы Горького, после интимных бесед с агентами Андреевой и баронессой Будберг, в еще более интимные кабинеты французского МИДа…

– Что ж тут удивительного, – сказал Николай Васильевич. – Вот было такое поместье близ Парижа – Ла Фезандри…

Усадьбу в то время арендовал популярный издатель Люсьен Вожель. Карьеру свою он начинал в Берлине (вероятно, там он был не Вожель, а Фогель), продолжал в Париже и закончил в Нью-Йорке. В Париже он издавал модные журналы «Жарден де мод», «Лю» («Читано») и «Вю» («Увидено»). Изредка пишут, что он был «попутчик» Коминтерна и сталинистов, но не указывают на ранг «попутчика». Может, он был в ранге «попутчика»-полковника, ибо в 1926 году был назначен комиссаром советского павильона на парижской Международной выставке декоративного искусства. На выставке были широко представлены советские конструктивисты и прочие модернисты. Пропагандистская линия Вожеля была та самая, которую с подачи хитрого Радека проводил в Берлине и в Париже агент Коминтерна Вилли Мюнценберг (старый берлинский знакомый Вожеля): большевики якобы поощряют левое искусство, интеллигенция там якобы процветает. То есть большевики – за свободу творчества и за вольготную жизнь для элиты. Для демонстрации этих свобод и процветания в Париж (с полным карманом валюты, по пути в Америку) снова пожаловал в пору выставки Маяковский. Красный шик и красное процветание демонстрировала и усадьба Ла Фезандри в лесу Сен-Жермен, а также ее элегантный хозяин, похожий, по воспоминаниям одного из его подручных, графа Кароли, на большого барина конца XIX века. О еженедельных сборищах в поместье, на которых смешались политика, секс, шпионаж и бесплатная выпивка с закуской, с энтузиазмом вспоминал позднее тот же граф Кароли, писавший, что старинный дом бывал заполнен «белыми русскими, армянами, грузинами, темноволосыми женщинами с пылкими черными глазами, распростертыми на низких диванах среди подушек и громко говорящими на русском, которого ни хозяин, ни его жена, ни гости не понимали». Граф уточняет, что Вожель был «окружен русскими, и журналистами, и советскими чиновниками. Конечно, следуя велению моды, он имел под рукой американцев, немецких шпионов, разнообразных агентов и авантюристов из всех стран мира».

Здесь не названы фамилии, но известно, что великий координатор и организатор «попутчиков» Вилли Мюнценберг «чувствовал себя здесь как рыба в воде» и что бывал здесь даже крупный шеф заграничных секретных операций (его считали «главным доверенным Сталина»), вездесущий Михаил Кольцов.

Подозреваю, что если иные из наших читателей хотя бы слышали имя столь знаменитого в Москве 20–30-х годов журналиста, издателя и разведчика Михаила Кольцова (родного брата карикатуриста Бориса Ефимова и фотографа Фридлендера), то лохматый простолюдин-немец, коммунист-коминтерновец Вилли Мюнценберг нуждается в представлении (как может, нуждается в нем и сам полузабытый Коминтерн – международная разведывательно-подрывная организация, курируемая ГПУ и московским ЦК).

Американец Стивен Кох посвятил отличную книгу неутомимой деятельности Мюнценберга, вовлекшей в широкое движение «попутчиков» и «простаков» и сделавшей (хотя бы на время) «людьми Мюнценберга» столь заметных западных «интелло», как братья Манны, Ромен Роллан, Андре Мальро, Луи Арагон, Анри Барбюс, А. Эйнштейн и Б. Рассел, Андре Жид и Хемингуэй, Дос Пассос, Линкольн Стефенс, Брехт и еще и еще (многих из них «обрабатывал» наш лесной Фезандри)…

Эпоха, когда Вилли, бежав из Германии (где он был депутатом рейхстага от компартии, магнатом левой прессы и шефом-координатором Коминтерна – а бежал аккурат в ночь поджога Рейхстага, с чего б это?), стал постоянным гостем в усадьбе Ла Фезандри, и была коронным часом в его деятельности дезинформатора, фальсификатора, коминтерновского вербовщика, гениального манипулятора и короля прессы. По всему Парижу (не только на улице Мондетур, но и на рю Лафайет, на бульваре Сен-Жермен, на Муфтар, Нотр-Дам-де-Лорет, на Фейдо, на Ришер, на Монпансье, на бульваре Араго, на Монпарнасе) разбросаны были его редакции, бюро, штаб-квартиры, офисы, ассоциации. Одни служили крышей для его разведорганизаций, другие, напротив, использовали как крышу аборигенские, французские организации. Вилли возглавлял Международный комитет помощи жертвам гитлеровского фашизма и шуровал в знаменитом Комитете борьбы против войны и фашизма (Амстердам-Плейель), бывшем его созданием, но до 1935 года выступавшем под эгидой коммуниста Барбюса и «попутчика» Ромен Роллана. А его газетам, журналам и бюллетеням (французским, немецким, двуязычным) не было числа. При этом большинство великих интеллектуалов и в глаза не видели этого Вилли, не знали, что он-то и есть их шеф, что он заказывает их речи и телодвиженья.

Идея вовлечения левой интеллигенции и «простаков-попутчиков» (сам Вилли называл их своим «Клубом простаков») в сложные интриги поддержания большевистского режима, а позднее и прикрытия маневров Сталина в его непрестанных переговорах с Гитлером, – идея эта, как утверждают историки, принадлежала не Ленину, интеллигентов ненавидевшему, а хитроумному Карлу Радеку, главному большевистскому эксперту по отношениям с Западом, по шпионажу и дезинформации. «Антифашистский» ажиотаж нужен был, чтобы прикрыть сталинские переговоры со столь выгодным для него, с так успешно ослаблявшим Запад Гитлером, чтобы настроить и предостеречь демократические государства Запада против Гитлера, чтобы толкнуть, наконец, Гитлера в объятия Сталина. Конечно, Сталин собирался удавить Гитлера в своих объятиях, а потом двинуться на Запад – до самого океана. Увы, Сталин просчитался, ему не удалось окончательно обмануть Гитлера, несмотря на все усилия советской разведки. Звериным инстинктом сумасшедшего Гитлер учуял опасность и в последний момент ринулся на Восток (этот просчет стоил русскому – а точнее, всему советскому – народу миллионных жертв, но кто считал подсоветские трупы? Лес рубят – щепки летят, а мы с вами, ничтожные щепки, все еще смеем печалиться о напрасно и досрочно загубленных жизнях…).

Так вот, чтобы обмануть Гитлера, чтобы подначить против него Запад, и была затеяна великая кампания «антифашистской борьбы», гениальное изобретение мерзкого Радека, а наш герой, фезандрийский завсегдатай, неказистый «конек-горбунок» Вилли Мюнценберг (да и весь «идиллический» Фезандри тех лет) играл в ней далеко не последнюю роль. Борьба эта была и тем хороша, что давала коммунистам на Западе общую с престижной интеллигенцией платформу для совместных просоветских выступлений (позднее, после войны, тот же хитрый финт удалось проделать и с «благородной», «независимой» «борьбой за мир» – и какие только Расселы, Эйнштейны, Швейцеры и Сартры на это не покупались?). Конечно, не только Радек, но и его эмиссары Вилли и Отто Кац знали обо всех профашистских акциях сталинской разведки и дипломатии, о сталинско-гитлеровском сотрудничестве, но они до поры до времени в этом не признавались. Что до «простаков», то как же им было не бороться с фашизмом (думаю, что и сам Вилли к нему не благоволил)? При этом простакам и доброхотам внушили, что единственной альтернативой Гитлеру был Сталин, и многие из них в это свято верили… Только в роковом 1939 году «прозревший» Роллан честно окрестил всех «простаков» и себя в первую очередь —…удаками, так сказать, чудаками на букву «м», но с 1933-го до 1939-й ему и в голову ничего подобного не приходило, головка и впрямь была хилая у чудака…

Конечно, люди, близкие к Фезандри и Мюнценбергу, и в разгар кампании видели ее истоки и прослеживали ниточки, за которые дергали эти стопроцентно подчиненные московскому кукловоду Вилли и Отто. Вот как вспоминал об этом два десятка лет спустя все тот же завсегдатай Ла Фезандри, вполне коминтерновский граф М. Кароли:

«Париж теперь сделался центром антигитлеровской кампании, и мы снова переселились туда. Душой и сердцем кампании, дергавшим за ее веревочки из-за экрана, был Вилли Мюнценберг. Поразительным человеком был этот Вилли, которого прозвали «Красным Херстом» из-за того, что в Берлине ему принадлежали (точнее, он и там так же дергал за веревочки. – Б.Н.) несколько журналов, ежедневных и еженедельных газет с большим тиражом. То, что он возглавлял Западную секцию Коминтерна, этого я не знал. Он стоял также во главе «Международной рабочей помощи», и у него был дар извлекать средства из самых неожиданных мест. Он подыскивал где-то герцогинь и принцесс, а также банкиров и генералов, которые становились пешками у него в руках. По всему миру возникали Комитеты Защиты Жертв Фашизма, возглавляемые вполне респектабельными либералами и знаменитыми борцами за прогресс, которые и не подозревали, что действуют как часть Коминтерна.

Этот крошечный, приземистый человечек с его непослушной копной волос, торчащих над высоким лбом, делавшими его похожим на вдохновенную лошадку-пони, с пылающим взглядом, невразумительным тюрингским акцентом и его энергией, этот Вилли был сыном плотника. Слова «невозможно» для него не существовало, и когда он затевал какой-нибудь из своих обширных проектов, ему нужна была его незамедлительная реализация. Иногда это впутывало его в какую-нибудь историю, но он мгновенно из нее выпутывался, принося за пазухой десяток новых планов, ибо запас их был у него неиссякаем. Если было нужно, он мог пойти на союз с самим дьяволом. Чистоплюи осуждали его цинические методы зарабатывания денег, но партия извлекала из его комбинаций большие выгоды. Он был убежден, что деньги не пахнут, и принимал их из любого источника… Его главной помощницей была его жена Бабета, привлекательная женщина из прусско-юнкерской среды, которая оставила богатого мужа, чтобы делить с Мюнценбергом все перипетии его опасной жизни».

Напомню, что через девять лет после гибели Мюнценберга в том же Париже много было разговоров о родной сестре Бабеты – о Грете, о Маргарет Бубер-Нойман. Эта вторая дочь богатого немецкого дельца, разойдясь с сыном философа Бубера, стала подругой немецкого коммунистического лидера Хайнца Ноймана, бежала с ним в Москву, была после расстрела Ноймана сослана в Казахстан, а потом выдана Сталиным гестаповцам. В 1949 году выжившая в лагере Равенсбрюк Маргарет Бубер-Нойман как бывшая узница Сталина и Гитлера давала в Париже показания на процессе Виктора Кравченко (отнюдь не в пользу коммунистической фальшивки) и повергла парижских коммунистов в некоторое смущение подлинностью своего коммунистического происхождения… Бабета тоже прожила долго и даже написала воспоминания о своем Вилли…

…Итак, воскресный Ла Фезандри, черноглазые брюнетки (отобранные согласно вкусу хозяина и таинственному их тяготению к «великому эксперименту» большевиков), возлежащие на низких кушетках и готовые к локальным экспериментам, многоязычный говор мужчин, заинтересованных в политике, в деньгах и – в их гуще малозаметные профессионалы (Мюнценберг, Кац, Киш, Игнатьев, Кольцов…).

Рискуя внести мрачную ноту в воскресную музыку звенящих бокалов, вилок и женского смеха, напомню, что Кольцов был расстрелян Хозяином в феврале 1940 года, а Мюнценберг (отказавшийся ехать к своей погибели в Москву) был чуть позже повешен во французском лесу. Но зачем наперед думать о грустном, поговорим лучше о женщинах. Блистала среди звезд красного бомонда дочь Вожеля Мари-Клод, в которую был влюблен сын ученого-германиста, друга Андре Жида и Маннов, Пьер Берто. Идя на сближение с дочкой красного «попутчика» Вожеля, Берто попал, скорее всего, в сети советских секретных служб и выполнял их важные поручения. Но коварная Мари-Клод предпочла ему напористого коммуниста Поля Вайяна Кутюрье, который до 1929 года был главным редактором «Юманите», но умер то ли «безвременно», то ли своевременно – в 1937 году. Не менее заметной фигурой среди французских гостей был Гастон Бержери, адвокат, дипломат, депутат. Он был женат на дочери того самого Леонида Красина, который из таинственного «финагента» Ленина, замешанного в темных комбинациях по «экспроприации» денег в пользу большевиков (с неизбежными шантажом, кровопролитием, тайными убийствами, подлогом и «отмыванием» грязных купюр – достаточно вспомнить борьбу за «морозовские деньги», гибель Саввы Морозова и молодого Шмита), превратился после захвата власти большевиками в почтенного и полномочного посла Советской России во Франции (позднее, еще лет через 30, эта же дочка Красина сгодилась для карьеры лауреата Сталинской премии д’Астье де ла Вижери). Гастон Бержери был депутатом парламента и помогал Мюнценбергу обеспечивать его подручных французскими документами. Вдобавок он был юрисконсультом «Дженерал моторс» и помогал компании прокручивать операции с Россией (вероятно, не в убыток красинскому семейству).

После смерти Красина старые ленинцы собирали пожертвования на бедность вдове ленинского финагента-террориста, однако во время знаменитой Любиной свадьбы выяснилось, что расторопный финагент оставил дочке в приданое три мильона. Так что юрист, дипломат, депутат Гастон Бержери оказался не внакладе. Кажется, именно его имел в виду мой друг Н.В. Вырубов, когда говорил мне, что в Фезандри были не только левые, но и правые. Но был ли Бержери правым? Думаю, его вообще не занимали эти глупости. Понятно, что большой парламентской и политической карьеры он не сделал, но по другим линиям продвигался успешно. В 1933 году Гастон Бержери был одним из творцов просталинского «единого фронта против фашизма». Правда, в 1940 году он уже голосовал за предоставление полноты власти маршалу Петену, который и послал его французским посланником в Москву, а потом (до 1944 года) – в Турцию. По окончании войны Г. Бержери предстал перед трибуналом как коллаборационист, но к 1949 году был оправдан (всю Францию не пересажаешь)…

Одним из самых крупных мероприятий фезандрийского коминтерновского гнезда была редкостная для тех времен журналистская поездка в Страну Советов и специальный пропагандистский выпуск вожелевского «Вю». Если помните, именно так назывался новый иллюстрированный журнал Люсьена Вожеля. История французской журналистики припасла для этого журнала все самые высокие похвалы.

Известно, что в журнале «Вю» сотрудничали такие звезды довоенного фоторепортажа, как венгр Андре Кертеш. Менее известно, почему этот «журнал моды» так решительно был озабочен безоглядной пропагандой советского рая в столь важные для этой пропаганды годы. Догадки приходят в голову не самые оригинальные. Ну да, конечно, молоденькие дочки Люсьена Вожеля были коммунистки-активистки, младшая даже возглавляла французскую молодежную организацию «А ну-ка, девушки!», но сам-то старомодный жуир и барин, любитель брюнеток, певиц и застолья Вожель поспешил отмежеваться от левых, как только сошел на американский берег (точно так же, как Алекс с Татьяной, постаравшиеся все эти глупости сразу забыть и даже вспоминавшие в кругу Барышникова и Бродского о некоем семейном «антибольшевизме», начисто изгладившем из их памяти сладостный Ла Фезандри). Тем не менее и в 1925-м, и позднее, до середины 30-х, но главное – в 1930–1931-м все было иначе… В 1931 году вышел в результате прославленной вожелевской экспедиции в «Страну Советов» («Кто там с кем советуется?» – удивлялся Бунин) толстенный «советский» номер журнала «Вю» и был отпечатан (на чьи бабки?) тиражом в полмильона экземпляров, разрекламирован (может быть, даже продан) и прочно вошел в историю довоенной французской журналистики. Судьбе было угодно, чтобы оба фезандрийских графа – граф Кароли и граф Игнатьев – имели к этому номеру непосредственное отношение и не смогли умолчать о столь важном для них событии. Я считаю, что нам с вами повезло: сопоставление двух мемуарных отчетов (на фоне нашей нынешней прочей осведомленности) позволяет нам извлечь из мрачной драмы минувшего века хоть крошечную комическую интермедию – чего же еще можно ждать от судьбы?

Итак, завсегдатай Фезандри, видный венгерский социалист и революционер, близкий к Коминтерну, граф Кароли, живший после неудачи венгерской революции (так страстно готовившейся Лениным) в Париже, получил в 1930 году от директора журнала «Вю» Люсьена Вожеля приглашение совершить (вместе с супругой, вполне активной журналисткой и коминтерновкой Катрин и другими товарищами) совершенно бесплатно, за счет фирмы роскошную поездку по таинственной стране чудес – СССР. Опытный Вожель облек (если верить мемуарам графа) свое предложение в лестную форму: вам, как опытному журналисту и т. д. Опытный граф Кароли не спросил, кто этот щедрый меценат, по какому поводу именно сейчас и т. д. Понятно, что опытный Вожель приглашал графа потому, что знал, что граф был сталинист, уже успел «не одобрять» Троцкого и считал, что если там где-то погибнет тыща-другая (или сотня-другая тыщ) чужих невинных людишек, то интересы великого коммунистического эксперимента (или просто удержания власти) того стоят. Остальные взгляды с неизбежностью приложатся (к личным интересам), так что граф не подведет. Опытный граф мог догадываться, что вести, доходящие на Запад с кровавых фронтов «декулакизации», и впрямь выглядят страшновато, что Сталин к тому же начинает добивать своих соперников в борьбе за власть, даже потенциальных (уже пошли «процессы» и стали расти лагеря), так что рассказы «правдивых западных очевидцев-пилигримов» о советском процветании сейчас будут очень нужны.

Вожелевские коминтерновцы поехали в малодоступную Россию (не всех туда пускали, а тут – такой вояж, да еще на халяву) и все, что положено, написали. Без особого энтузиазма написали, вяло разыгрывая бешеный восторг на голом месте. Но вот что по-настоящему поразило и растрогало графа Кароли в этой поездке, так это те перемены, которые претерпел при пересечении советской границы переводчик французской делегации граф А.А. Игнатьев, которого Кароли иронически именовал прежде «экс-граф, экс-генерал, экс-атташе»:

«Волнение генерала Игнатьева казалось поистине трогательным. Поскольку он был теперь у себя на родине, он выполнял роль хозяина дома и расплачивался за угощение. Всем начальникам он сообщает, что он был когда-то граф и генерал и вот впервые возвращается на родину. Это немедленно производит впечатление. Большевистские чиновники бросаются в его объятия и целуют его в обе щеки. Нас охватывает фотографическая лихорадка, и со всех сторон щелкают камеры…

…Три странного вида личности едут в соседнем вагоне. Кондуктор шепчет нам на ухо, что они из ГПУ. Интересно, не должны ли они наблюдать за нами? Игнатьев сидит с ними и пьет с ними водку, ему нет дела, кто они, хоть были бы они сами дьяволы, лишь бы они были его соотечественники. Они вместе обсуждают вопросы политики и горько упрекают французов, отказавших предоставить займ России. На каждой остановке мы выходим из вагона и без запрета пользуемся фотоаппаратами…

…с генералом Игнатьевым произошла в ходе нашего путешествия странная метаморфоза. На наших глазах он из обходительного западного дипломата, дамского угодника превратился в грубого, неотесанного человека, настоящего mujik, который смотрел на нас, людей Запада, с явной антипатией и отвращением. Когда наше судно в поездке по Черному морю стало опасно крениться на борт – у него сломался штурвал – и дельфины прыгали за кормой, Игнатьев сел за рояль, стал играть и петь старые народные песни, развлекая попутчиков, которые столпились вокруг него, подпевая ему и подыгрывая на гитарах. В его белой рубахе его можно было принять только за mujik. Он отбросил последние остатки европейских манер и что-то оскорбительно бурчал в ответ, когда к нему обращались с просьбой. Как от переводчика от него теперь было немного толку, но я редко встречал более счастливого человека. Он посетил свое бывшее имение, ныне превращенное в «кольхоз», и был рад обнаружить там своего старого камердинера, который оставался в доме за сторожа. Они упали друг другу в объятия. Я вообще думаю, что главная черта русских людей, независимо от их классовой принадлежности, это их глубокий и пылкий патриотизм, их привязанность к земле, с которой они ощущают род мистической связи…»

О чем бы ни писать, лишь бы писать, отчитываться в командировке надо… Из рассказов графа Кароли о роскошном туристическом путешествии по Днепру и Волге, по Крыму, Аджарии, Грузии, Военно-Грузинской дороге и Азербайджану трудно уяснить, что же понял в этой поездке коминтерновский граф… Да, есть и беспризорники, и суд над матросами-«вредителями» на черноморском судне, и намек на жестокость репрессий, и споры иностранцев о методах коллективизации. Ну да, уже можно было спорить, ибо сам Вождь заговорил вскоре о «головокружении от успехов», а успехи были несомненными – в краткий срок было убито голодом под шесть миллионов крестьян, остальные посажены, сосланы, до смерти запуганы и превращены в рабов… У слабонервных иностранцев могло начаться головокружение, их и должны были успокоить по возвращении туристы месье Вожеля. Понятно, что написал коминтерновский граф все, что надо. Из наблюдений, которыми он особо гордился, и было, вероятно, это тонкое наблюдение над мужицкой сущностью черноземных русских графьев и их мистической (по Толстому и Достоевскому) связи с землей-матушкой и «мутер» Волгой. Но главную заслугу в создании этого французско-венгерского психологического этюда надо все же приписать самому грубияну-графу А.А. Игнатьеву. Потому что простецкий граф-mujik Игнатьев был не простой человек, он был большой артист и, если надо, он мог бы всех героев горьковской пьесы «На дне» разыграть перед презираемой им глупенькой публикой. Ибо на самом деле все происходило вовсе не так, как это представлялось или хотел представить это граф Кароли читателю своих мемуаров, ибо он тоже был, вероятно, человек не простой, этот старенький граф-коммунист, нормальный «даблтфинк» («двоемысл»). Несколько ближе к реально происходившему стоят намеки, рассыпанные в мемуарах второго фезандрийского графа, советского разведчика графа А.А. Игнатьева, граф возглавлял от лица ГПУ группу «пилигримов» Вожеля, он наблюдал за ней, осуществляя надзор за ее физическим (на счастье, никого не пришлось травить) и моральным (тут был прокол) состоянием. Обратимся к знаменитым мемуарам графа А.А. Игнатьева (только не к новому, обрезанному изданию Захарова, а к оригинальному, довоенному). В заключительной части мемуаров граф А. Игнатьев и самую идею дорогостоящего пропагандистского путешествия фезандрийских «попутчиков» в Советскую Россию приписывает себе (хотя столь важная поездка, по всей вероятности, была придумана в высоком кабинете шефа ГПУ и Коминтерна Трилиссера или, на худой конец, у Осипа Пятницкого, в Коминтерне, а не в третьестепенном кабинете постпредства):

«Начнешь принимать в своем служебном кабинете и ощутишь тот чуждый, буржуазный мир, который понятия о нас не имел… Я по опыту знал, что бороться с клеветой надо показом, а не рассказом, и с этой целью решил вызвать интерес к поездке в СССР среди оставшихся у нас в Париже немногочисленных друзей, способных смотреть не назад, а вперед.

Одним из таких новаторов… оказался Люсьен Вожель…»

Итак, оставим Трилиссера и Пятницкого, к моменту написания мемуаров они уже были расстреляны и смолчали, но Вожелю эту идею, может, действительно подкинули через А.А. Игнатьева – в мирном воскресном Фезандри. Через рус-ского графа, видимо, шло и оформление документов, и получение денег (и в станционном буфете он, поражая воображение венгерского графа, расплачивался уже из подотчетных сумм). Неудивительно, что в поездке Игнатьев чувствовал себя уверенно. Он был облечен, уполномочен. И за французишками приглядывал. И с коллегами из ГПУ, своими помощниками, мог позволить себе в поезде расслабиться за стаканом водки. Ну может, он чуток переборщил, чуток переиграл и перехамил, так что в собственных мемуарах он это изменение своего статуса передает помягче, поделикатней:

«Не успели мы расположиться в гостинице, как постучали в дверь, и на пороге появился славный молодой человек с двумя большими пакетами в руках.

– С приездом, Алексей Алексеевич, – сказал вошедший, в котором я узнал одного из бывших скромных служащих парижского постпредства (вот вам кабинетишки – а в них главные люди и сидят. – Б.Н.). – По распоряжению начальства, привез вам гостинчики. Французов угостите. – И он стал разворачивать банки с икрой (Как же левым без икры? А что дохляки по всей Украине, дак то ж крестьяне, черная кость, мистическая связь… – Б.Н.), портвейн и яблоки. Принимайте иностранцев, как советский представитель».

Советскому читателю 1941 года не надо было объяснять, кто такой «представитель», какую организацию он представляет и кто у нас в стране главный, кто самый советский и кто на тот день не враг народа наподобие каких-нибудь несознательных крестьян-«кулаков», а кто главный друг нашего народа. Чекист, конечно. И граф испытывает при этих словах сексота (так они назывались) гордость и облегчение:

«С этой минуты, и навсегда, мне стало ясно и легко на душе. И, как когда-то «в строю», шаг стал твердым и уверенным (вот она «метаморфоза», подмеченная вторым графом. – Б.Н.). Я шел в ногу, равнялся по передним (напомню, что все тогдашние передние, увы, были к выходу книги уже расстреляны – и Ягода, и Трилиссер, и Тухачевский, опасно, граф, высовываться… – Б.Н.) и не отставал, как многие из моих бывших друзей, от нашей шагающей исполинскими шагами вперед советской действительности.

С первого же выхода на улицу я понял, что, для того чтобы можно было интересно жить, надо смело сравнивать настоящее с прошлым…

На каждом шагу встречались перемены.

Настоящее выигрывало от сравнения с прошлым, а то из прошлого, что справедливо пощадила революция, стало еще дороже…»

«О чем речь?» – спросите вы. Неважно о чем. Пора «жить интересно»: за этим и фезандриец В. Шухаев (будущий лагерник), и фезандриец С.С. Прокофьев (с женой, будущей лагерницей) уехали… А что стало «еще дороже», так и без того все было слишком дорого для населения в голодной стране (даже хлеб). Однако граф за себя не боится, он уже при деле. При знакомом деле. Не надо думать, что у графа, надзирающего за иностранцами, хотя бы и левыми, всегда легкая жизнь, мол, пей портвешок, ешь икру, путешествуй. Увы, нет. Граф отвечал за идейный и моральный уровень приезжих. Среди туристов мог оказаться «враг», которому не абсолютно все сразу понравится. А графу за него отвечать. Вот, например, был такой срыв в знаменитой поездке:

«Восторгаясь чудной батареей прессов на первом из осмотренных заводов – «Сталинградском тракторном», мы никак не могли подозревать, что среди нас, участников поездки, есть враг, в лице державшего себя несколько особняком французского писателя, Шадурна. Казавшийся поначалу самым пылким энтузиастом всего виденного «в стране чудес», – как сам он именовал СССР, вдруг неожиданно для всех, он прервал путешествие и уехал обратно в Париж, где стал писать о нас всякие пасквили».

Уехал он сам, или отправил его обратно граф, так или иначе унес он ноги живым-здоровым, этот единственный в группе писатель, которого граф Кароли мягко называет «неврастеником», и то сказать – не у всякого нервы выдержат столько лозунгов, икры и туфты. У прочих, впрочем, нервы выдержали – ели, ездили, восторгались, брызгали восторженной слюной, не слыша трупного запаха. Граф Игнатьев свидетельствует, а он не соврет:

«Все приводило моих спутников в неподдельный восторг…»

Правда, пробитые пулями то тут, то там зеркальные витрины магазинов говорили (в 1930 г. еще говорили. – Б.Н.) об еще не залеченных ранах Гражданской войны, однако… Как не поверить в будущее, историческая перспектива которого уже начертана гением Сталина, и как не преклоняться перед стойкой политикой и мудрой программой большевистской партии и т. д. и т. п.

И вот оно, уж вконец бессовестное, на фоне настоящего людоедства (пожирали тогда от голода младенцев), обнищания и несметной горы трупов:

«Осуществилась заветная мечта крестьянина… Наступил новый важный этап Октябрьской социалистической революции – коллективизация сельского хозяйства».

Пусть вас, впрочем, не удивляет этот уже слегка полузабытый стиль графского сочинения. Судить о стиле подсоветского автора, как говорила злоязычная Зинаида Гиппиус, все равно что судить о мастерстве пианиста, у которого дуло пистолета приставлено к затылку. А граф Игнатьев готовил это сочинение в пору подписания пакта с Гитлером, завершал со помощники, имея целью доказать, что подлая Франция, этот «мир клеветы, злобы и ненависти к моей родине, в котором пришлось прожить столько лет», сама довела бедного Гитлера до крайности, может, и сама на него напала…

Кстати, чем же все-таки провинился писатель-«неврастеник» Шадурн, которого граф спровадил домой? Да больно уж был непоседлив, всем интересовался. Намек на это дает дорожная летопись графа Кароли. В шикарном ресторане, где французам что-то очень долго не несли обед, по соседству, за занавеской гуляла какая-то компания, куда проворно шастали официанты с подносами. Любопытный Шадурн приподнял занавеску и обнаружил, что там на столах фашистские флажки – кормят итальянских фашистов. Как же так, разве СССР не главный борец против фашистов?.. О, неврастеник-писатель, куда ж ты лезешь до срока? Подойдет 1939-й, и вам все что надо расскажут. А еще лет 45 подождешь, разъяснит наконец вашим и нашим историкам бывший советский разведчик В. Резун (Суворов), что и Гитлер Сталину был не помеха, а был, наоборот, до времени очень удобен. Как ледокол, он прокладывал Сталину через Европу путь к господству, оттого не грех было ему и пособить. Но по тем временам для западных интеллигентов надо было, конечно, играть громогласную «антифашистскую» музыку. В Ла Фезандри звучала она в те годы каждое воскресенье.

А Шадурн – что? Пусть скажет спасибо, что живым вернулся (вон левого спутника Андре Жида похоронили в Севастополе – опасные связи, опасные маршруты). А что он там написал, Шадурн, кто ж это читал? Оплевала и задавила его писания вожелевско-мюнценберговская могучая пресса (как оплевали в Париже недавно документальную «Черную книгу коммунизма»). А вот «особый», толстенный фезандрийский отчет о поездке в Страну Счастья (и людоедства), напечатанный в вожелевском «журнале моды» «Вю», вышел неслыханным здесь тиражом в полмиллиона экземпляров. Издание это и поныне называют феноменальным (и поныне опасаясь проанализировать «феномен» и проследить следы финансирования)…

Люсьен Вожель соблазнял Андре Жида московскими льготами, в частности передавал ему приглашение в Москву и предложения хитрой киноорганизации «Межрабпом-Русь». И Вожель, и Мюнценберг опирались на разветвленную заграничную сеть культурно-шпионских «антифашистских» и «миротворческих» организаций, подчиненных, как правило, ГПУ, ГРУ и Коминтерну. К плетению этой сети подключены были Анри Барбюс, Киш, Арагон, Эренбург и энергичные женщины – Майя, Эльза, Мура, Эла, Джози… В эту сеть с готовностью попались старенький Ромен Роллан и прочие «интелло» Запада.

Вожель умел завлекать интеллигентов щедростью. Он издавал, например, альбомы репродукций художника Александра Яковлева (кстати, скорей всего в Ла Фезандри, а не в гостях у таинственного врача, как пишет в своих лживых мемуарах Эльза Триоле, она познакомила Маяковского с юной племянницей Александра Яковлева Татьяной, впоследствии вышедшей замуж за вожелевского худреда Либермана – о, ярмарка невест и вербовщиков, лесная усадьба Ла Фезандри!). Против пения вожелевских сирен не устоял друг Яковлева, талантливый художник Василий Шухаев. Наслушавшись пения фезандрийских сирен, Шухаев вернулся в 1935 году в сталинскую Россию, а в 1937-м уже загремел на десять лет в Магадан, на Колыму. К счастью, он выжил и вместе с другими зэками оформлял там спектакли для магаданского театра, а через тридцать лет – когда уже давно рассосался гадючник Фезандри и холодною «войной за мир» занимались другие агенты, – поселившись в Тбилиси, даже смог писать картины по эскизам счастливого марокканского путешествия 1930 года… В трогательных и наивных воспоминаниях жены Шухаева об их былой парижской жизни можно обнаружить перечень чуть не всего фезандрийского круга агентов, разведчиков, «наивных пропагандистов» сталинских свобод и «возвращенцев»:

«…интересных знакомств было достаточно. Одни были близкими друзьями, с которыми мы виделись каждый день, другие менее близкие… Очень близкие – художники Александр Яковлев, Иван Пуни, Люсьен Вожель – издатель журнала, семья Гальперн. Менее близкие, но достаточно хорошо знакомые – дочь Вожеля Мари-Клод (жена писателя Вайяна-Кутюрье), художники Сомов, Добужинский, композиторы Прокофьев и Стравинский, а также Эренбург, Марина Цветаева, Мейерхольд, Шаляпин, Маяковский, князь Дмитрий Святополк-Мирский».

Из названных здесь «возвращенцев» двое поплатились жизнью за серьезное отношение к фезандрийской пропаганде (Святополк-Мирский и Цветаева). С агентами дело сложней, они как-никак тайные, хотя и стараются войти в круг «близких друзей». С Эренбургом, а также c другом ГПУ и Бриков В. Маяковским все более или менее ясно. Но вот с супругами Гальперн – ярой сталинисткой, подругой баронессы Будберг Саломеей Андрониковой-Гальперн и ее мужем адвокатом Гальперном – сложнее. Друг их семьи Исайя Берлин утверждает, что в войну Гальперн был агентом «Интеллидженс сервис». Но были ли супруги двойными агентами, сказать могут только архивы…

Переселившись в Нью-Йорк, Вожель в конце концов порвал с Москвой (как, вероятно, и худред его журнала, второй муж Татьяны Яковлевой эстет Либерман, друживший позднее с Иосифом Бродским) и изменил курс, а лесное поместье Ла Фезандри сменило хозяина… И стены (без сомнения, имевшие уши) молчат ныне в лесной глуши. Впрочем, былые участники разгульных здешних сборищ успели в старости поведать о своих шпионских подвигах в почтенных и самоуважительных мемуарах, написанных на главных языках Европы. Да и приоткрытые на время архивы Коминтерна не дали им приуменьшить свои небескорыстные заслуги и услуги. Оказалось, что никто не забыт и ничто не забыто. Только о Фезандри никто, кроме графа Кароли, отчего-то не упомянул…

Мезон-Лаффит

Замок Мезон и семья Лонгёй Жак Лаффит • Труды Василия Верещагина • Шедевр Мансара


Этот зеленый городок над Сеной, в каких-нибудь пятнадцати километрах от западной парижской заставы, знатокам искусств и истории приводит на память немало знаменитых имен (от Мансара и Вольтера до Лафайета и Ланна), поклонникам конного спорта – немало знаменитых лошадиных кличек, ну а рядовым любителям зеленого дачного рая – просто счастливые часы, проведенные где-нибудь с удочкой над Сеной, за чашкой кофе в саду виллы, а то и на прогулке под сенью вековых деревьев, на лесной дороге или в гуще старинного парка.

Места эти люди облюбовали давно. Еще и в конце VIII века была здесь деревушка Мезон-сюр-Сен, принадлежавшая аббатству Сен-Жермен-де-Пре. Король Гуго Капет отобрал ее у аббатства и отдал одному из своих вассалов, который построил здесь укрепленный замок. Позднее целых два века владела деревней семья Лонгёй (изображение длинного глаза там и здесь на стенах фамильного замка намекало на смысл фамилии – «длинный глаз», «лонг ёй»). Лонгёй были выходцы из Нормандии, где у них был замок близ Дьеппа. На родовом их гербе красовались три серебряные розы на бирюзовом поле. Прославил же старинный род Лонгёй, а заодно и тогдашний Мезон-сюр-Сен, энергичный и тщеславный Рене Лонгёй, прибравший к рукам немало здешних земель, лесов и даже судоходство на Сене. Он уже восемнадцати лет от роду председательствовал во французском парламенте, потом управлял королевскими финансами, а в 1658 году стал маркизом де Мезон, но еще и до этого немало потрудился, угождая монархам – сперва Людовику XIII, а потом и молодому Людовику XIV.

В 1642 году Рене де Лонгёй начал строить в Мезоне новый замок, который должен был стать достойным пристанищем для путешествующих и выезжающих на охоту величеств, такой, чтоб не стыдно было самого короля позвать в гости. Труды царедворца не пропали даром: в апреле 1651 года Рене де Лонгёй принимал в этом замке юного короля Людовика XIV с его матушкой Анной Австрийской и закатил здесь пир на весь мир. Как раз в 1651 году и закончилось строительство замка, который считают истинным шедевром замковой архитектуры эпохи Людовика XIII, шедевром французской архитектуры классицизма. В том же самом 1651 году суперинтенденту де Лонгёю пришлось (из-за интриг завистников) оставить свою хлебную должность, но король не забыл его, произвел в маркизы, а в 1671 году вместе с супругой снова посетил его дворец-замок.

Постройку этого замка Рене де Лонгёй доверил одному из лучших архитекторов того времени – Франсуа Мансару. Франсуа Мансар (не путайте его с более поздним, но тоже замечательным архитектором Жюлем Ардуэн-Мансаром) появился на свет в семье плотника в самом конце XVI века. Ему повезло с родней: сестра его была замужем за сотрудником великого архитектора Саломона де Бросса (того самого, что построил в Париже Люксембургский дворец), и Франсуа многому у этого свояка научился, так что годам к 25 был Франсуа Мансар настоящим мастером, а в 37 проектировал самые серьезные постройки для брата короля, герцога Орлеанского. Из построек его известны часовня Валь-де-Грас, крыло замка Блуа и еще многие особняки и храмы в Париже, но замок семьи де Лонгёй в Мезоне считают по праву его лучшей постройкой. Искусствоведы не устают воспевать этот классический шедевр, его гармоничное сочетание объемов, четкость, строгость линий и в то же время щедрость декора. Здесь уже не было прежнего сочетания кирпича и камня, а только светлый камень из Шантийи, зато было сочетание всех трех классических ордеров, было четкое разделение частей строения.

В замке над Сеной шла изящная и нескучная жизнь, интеллектуальный уровень которой сильно возрос при внуке замечательного царедворца, при маркизе Жане-Рене Лонгёе, который был президентом Французской Академии наук. В замке были устроены кабинет физики, химическая лаборатория и кабинет медалей, гостили видные ученые. Именно в ту эпоху в замке подолгу гостил великий Вольтер. Он гулял по огромному, великолепному здешнему парку и сочинял свою «Генриаду». Судьба была к нему здесь, впрочем, не слишком благосклонна. Сперва он едва не погиб у себя в кабинете во время пожара, а в 1723 году чуть не умер от заразной болезни (от оспы), той самой, от которой восемь лет спустя скончался хозяин замка.

Позднее прославленный замок пережил немало передряг. Один из наследников рода Лонгёй, разорившись, вынужден был продать замок, и король Людовик XV купил его для своей возлюбленной, мадам дю Барри. В 1770 году король даже провел в замке несколько дней в обществе этой прославленной дамы.

В 1777 году замок купил брат короля граф д’Артуа. Это с его эпохой связано рождение конной империи в Мезоне. Часть парка граф превратил в скаковое поле. У графа вообще были далекоидущие планы. Он предпринял строительные работы и намерен был объединить это имение со своими владениями в Сен-Жермен-ан-Лэ. Быстрому осуществлению этих планов помешали сперва недостаток средств, а потом и Французская революция. Граф был вынужден бежать за границу, имущество его было конфисковано, мебель из замка продана с молотка. Однако за Революцией последовала Империя, появились новые, наполеоновские аристократы, зачастую из числа доблестных военных. В 1804 году замок был куплен маршалом Ланном (Наполеон даровал ему титул герцога де Монтебелло). Маршал продолжил работы, начатые графом д’Артуа, но внес в них и нечто оригинальное. Он приказал насадить тополя, так, чтоб ряды их воспроизводили расположение войск в битве при Монтебелло (не от хорошей жизни сидя прошлым летом под старинными тополями в больничном садике близ замка, я часто гадал, о чьих напрасно загубленных жизнях шелестит под ветром листва). Сам маршал погиб через пять лет в битве под Эслингом, но вдова его герцогиня де Монтебелло неоднократно принимала у себя в замке бравого Наполеона с новой императрицей Марией-Луизой.

В 1818 году замок, парк, все службы и конюшни купил, на беду, знаменитый финансист Жак Лаффит. К несчастью для бедного имения.

Это был человек неукротимой дерзости и энергии, но, увы, как многие бизнесмены, он испытывал неодолимую тягу к политике. В начале Великой французской революции 32-летний Жак Лаффит был все еще скромным служащим в банке Перего, а до того и вовсе корпел в качестве писца в конторе нотариуса. Однако к 1804 году Лаффит уже стоял во главе банка Перего, а еще через пять лет был регентом Банка Франции, президентом которого его назначило временное французское правительство чуть позднее, в 1814 году. Во время наполеоновских «Ста дней» Лаффит был членом Палаты представителей, а в 1816-м и в 1827-м заседал в парламенте как депутат от либералов – и был, надо сказать, не из последних деятелей в этом шумном гнезде политиков. С 1830 года Лаффит давал деньги на газету «Ле Насьональ», основанную им вместе с Тьером. Газета была в эпоху Реставрации органом конституционной либеральной оппозиции и среди прочего выступала за восстановление на троне Орлеанской ветви монархии. Лаффит был врагом Людовика XVIII и Карла X, сторонником Луи-Филиппа. В том же 1830 году во Франции, как известно, разразилась очередная революция, и при описании ее событий во французских курсах истории имя Жака Лаффита соседствует с именем самого Лафайета. Либералы создали Временную муниципальную комиссию, в которой и верховодили банкиры вроде Лаффита и Казимира Перье. Именно в эти дни особняк Лаффита на нынешней парижской рю Лаффит стал центром этих знакомых всякому французу событий.

Впрочем, и построенный Франсуа Мансаром дворец в Мезон-сюр-Сен тоже много повидал тогдашних либеральных знаменитостей – от Лафайета и Тьера до Бенжамена Констана и Беранже. Политики живали в этих местах и позже – скажем, ультралевый коммунар Жюль Валлес или ультраправый красавец усач Поль де Кассаньяк (в которого без памяти была влюблена Мария Башкирцева).

Жак Лаффит становится в пору Революции представителем партии Движения. Король Луи-Филипп, усевшись на троне, дал ему сначала пост министра без портфеля, а потом министра финансов и президента Совета. Французские историки считают, что внутренняя политика Лаффита отмечена была избытком демагогии, а внешняя – избытком авантюризма. Он был истинным либералом и всегда ратовал за свободу в чужих странах – скажем, в Италии или Польше. В 1831 году он подал в отставку, а в последующие годы и финансовые его дела пришли в упадок. Деньги таяли, как редкий парижский снег, и так же быстро росли долги. Разорившись, он был даже вынужден покинуть свой парижский особняк. Вся Франция собирала ему деньги по подписке, чтобы он смог раздать долги и кончить свой век в особняке на нынешней улице Лаффита, с которой связаны были самые бурные дни его жизни. Здесь он и отдал богу душу в 1844 году, на 78-м году своей яркой жизни. Но за годы, остававшиеся ему от потери министерского поста до перехода в мир иной, он успел немало дров наломать в своем Мезон-сюр-Сен. Испытывая денежные затруднения, он решил поделить великолепный, площадью в 300 гектаров здешний парк на дачные участки и продать их новым дачникам, а с целью получения дешевых стройматериалов, потребных для строительства вилл, этот французский Лопахин (если помните, именно так звали в пьесе Чехова энергичного губителя вишневого сада и дачестроителя) велел разобрать старинные конюшни, построенные Франсуа Мансаром. Он приказал также засыпать ров перед замком. В благодарность французские граждане, уже некогда спасшие банкира от потери его парижского особняка, с открытием в 1843 году станции железной дороги близ дачного поселка Мезон-сюр-Сен переименовали поселок в Мезон-Лаффит. К тому времени замком владела дочь Лаффита Альбина, принцесса Московская (точнее, может даже, Москворецкая или Бородинская, титул она получила в результате замужества со вторым принцем Москворецким, Жозефом-Наполеоном: первым принцем Москворецким был, как известно, расстрелянный маршал Ней).

Замок с ущербом для его сохранности переходил из рук в руки. Владел им одно время некий малоизвестный живописец, выпускник петербургской Академии художеств Василий Тильманович Громе, который снес павильоны и, распродавая участки, продолжал жестоко кромсать западные и северные подступы к замку, переносить статуи, ставить решетки и корежить парк, пока не остался от него лишь огрызок между замком и Сеной. Этот пришлый художник-торговец вовсю распродавал участки парка (по 6 франков за квадратный метр), и они были застроены безвкусными, «норвежского» и прочих псевдостилей дачами. Так что если собственные произведения Громе (которые он все же выставлял и в Вене, и в Мюнхене) не сохранились в памяти потомства, то в Мезон-Лаффите его помнят как одного из самых бессовестных спекулянтов. Зато, может, именно его петербургским воспоминаниям обязан Мезон-Лаффит совершенно уникальными во Франции названиями улиц, увековечившими имена двух последних русских императоров – Александра III и Николая II.

Впрочем, если говорить о русской живописи, то она была представлена в Мезон-Лаффите и именами куда более громкими (и куда менее губительными для французской архитектуры), чем безвестный Громе. В 1876 году неподалеку от здешней площади Наполеона, на авеню Святой Елены, у ее пересечения с одной из маршальских улиц (авеню Клебер), поселился 34-летний русский художник-баталист Василий Васильевич Верещагин. Он устроил здесь себе просторную зимнюю, а также и летнюю студию на рельсах, которая вращалась по кругу так, чтобы художник всегда был на солнце. Этот бородатый морской офицер и живописец только что вернулся из путешествия в Индию и решил написать двадцать больших полотен из истории английской колонии в Индии. Не многие французы (среди них Жюль Кларети, восторженно писавший о Верещагине в «Тан») знали, что этот бесстрашный воин и путешественник уже объездил полсвета, воевал и не раз бывал на волосок от смерти. Поселившись в одиночестве на краю леса Сен-Жермен (белки, зайцы, антилопы часто выходили на опушку), он яростно принялся за работу. Впрочем, долго на месте не усидел. Год спустя он принял участие в русско-турецкой войне, на которой был ранен. На темы этой войны он написал картины «Шипка-Шейново», «После атаки», «На Шипке все спокойно» и другие знаменитые полотна.

Вернувшись с войны в Мезон-Лаффит, Верещагин снова принялся за работу, и в ноябре 1878 года его студию посетил сдружившийся с ним И.С. Тургенев. Во время своего визита в Мезон-Лаффит Тургенев познакомился у художника с прославленным героем русско-турецкой войны генералом Скобелевым, завзятым франкофилом. Всего четыре года спустя генерал произвел во Франции фурор, заявив публично, что спасение мира – в союзе славян с французами, а немец им враг. Официальный Петербург еще не был готов к принятию этой позиции, и самостоятельный генерал был отозван на родину. На долю Верещагина тоже выпала в те годы во Франции немалая известность. В 1879 году в залах парижского Художественно-литературного кружка (на рю Вольне, 7) открылась большая выставка работ Верещагина (три сотни картин и рисунков). Тургенев писал в те дни, что искусство Верещагина поражает своей оригинальностью, силой и правдивостью.


ЗАМОК МЕЗОН, ПОСТРОЕННЫЙ ФРАНСУА МАНСАРОМ

Фото Б. Гесселя


Парижская выставка прошла с большим успехом, и художник рассказывал об этом в письме Стасову:

«Успех такой огромный, какого я не знал в Санкт-Петербурге. Не только сама рю Вольне, но и прилегающие к ней улицы забиты рядами экипажей. И не только в залах выставки толпятся посетители, но и на лестницах. По единодушному мнению, это стало «событием».

Французская пресса взахлеб слагала легенды об этом человеке, «достойном пера самого Дюма».

Надо сказать, что уже работами, привезенными из Туркестанского похода, Верещагин обратил внимание публики на свои полотна. Это была не традиционная «батальная» живопись, воспевающая бесстрашие полководцев и безграничную преданность воинов, а нечто иное. На знаменитом верещагинском полотне «Апофеоз войны», вместо прекрасной дамы-воительницы с роскошной грудью, венчающей обычно лаврами позирующего полководца-заказчика, была изображена безобразная пирамида людских черепов в пустыне. Рядом с ней сидел разочарованный ворон, не нашедший ни одного целого глаза (чтоб выклевать). Верещагин насмотрелся в своих походах на отрезанные головы. Были на картинах Верещагина и бедняги-солдатики, для которых война была не игрой, а мукой. Вряд ли генерал Кауфман, взявший художника в первый его, Туркестанский поход, готов был согласиться с подобной трактовкой геройской темы…

В 1891 году Верещагин бросил свою мирную мастерскую в Мезон-Лаффите и навсегда уехал из Франции. Жизнь он кончил, как и положено моряку и баталисту. В 1904 году он поплыл на борту крейсера «Петропавловск», чтобы запечатлеть славные победы могучей России над крошечной Японией. Но запечатлеть ничего не удалось. И не только потому, что Россия потерпела в этой войне жестокое поражение, но и потому, что «Петропавловск», напоровшись вскоре на мину близ Порт-Артура, ушел на дно вместе с экипажем, штабом адмирала Макарова и героическим шестидесятидвухлетним художником-баталистом.

После отъезда Верещагина в Москву (в 1891 году) в его студию въехал другой знаменитый русский художник – Константин Егорович Маковский, известный портретист, автор исторических полотен, любимый живописец императора Александра II. Правда, ко времени приезда своего в Мезон-Лаффит Маковский больше не был любимцем двора, а главное – это было трудное для художника время разрыва с семьей. «Отец продолжал навещать нас… – вспоминает в своих мемуарах сын Маковского, ставший позднее издателем, поэтом и критиком. – Но он становился хмур и как-то сконфуженно-неуверен…»

Маковский работал в верещагинской мастерской не слишком долго. Сменялись хозяева дома, и вскоре, по воспоминаниям местного краеведа, дети новых хозяев приспособили знаменитую летнюю мастерскую для своих беспечных занятий: они катались в ней на роликовых коньках…

К концу XIX века в Мезон-Лаффите гостила весьма заметная публика. Так, у художественной семьи Стивенс бывали в гостях Гюго, Мопассан, Гонкуры, Дюма-сын. Часто живал в Мезон-Лаффите и знаменитый художник Эдгар Дега. Он заходил к торговцу картинами Малле (его дом № 12 и сейчас стоит на авеню Эгле), женатому на сестре Стивенса (их сын, будущий знаменитый французский архитектор Малле-Стивенс, там и родился, на авеню Эгле).

К 1904 году мансаровским замком и всеми здешними службами владела уже некая компания по торговле недвижимостью, которая приняла «мудрое» решение снести все, что еще оставалось от замкового комплекса и что напоминало о шедевре Мансара. Она хотела продать землю (на то она и была торговой), чтобы прилично на этом заработать. Только тогда пробудилось французское общество, вспомнив, что, кроме частноторговых интересов, есть еще интересы сбережения культурного и природного наследия, интересы искусства, интересы потомков и что неблагодарные потомки вряд ли смогут оправдать жадность торгашей, стяжателей и безжалостных, а вдобавок еще и безграмотных, революционеров. Мне довелось читать одну из статей времен бурной полемики в тогдашней французской прессе, и не откажу себе в удовольствии привести из нее отрывок:

«Руководство Академии изящных искусств в полном бессилии наблюдает этот акт мерзкого варварства, ибо замок Мезон даже не внесен в список охраняемых объектов. И ни один из этих любителей, что ежедневно швыряют состояния на покупку детских безделушек, реставрированных картин и лоскутных ковров, – никто из них не озаботится сохранением для Франции одного из тех памятников, что являют собой славу французской архитектуры…

Невыносимо думать о том, что одно из самых прекрасных строений старой Франции, расположенное вдобавок у ворот столицы, будет бездарно разрушено, в то время как у хранителей наших музеев находятся средства на покупку археологических редкостей и экзотических побрякушек!»

Так писал один из тогдашних авторов (Андре Аллэ), и трезвые голоса вопиющих в пустыне бизнеса были услышаны. Государство купило замок, и его начали мало-помалу восстанавливать. Кое-какие поздние приобретения сменявших друг друга владельцев замка перекочевали в Лувр, и, напротив, из Лувра пришли произведения мансаровского времени. Посетителю ныне есть чем полюбоваться в старинном замке – и вестибюлем, и большой лестницей, и апартаментами, и офицерской столовой, и скульптурами, и полотнами мастеров, и мебелью, и салонами, и комнатой короля… Но главное – сам изящный, благородных форм замок, с его колоннами, медальонами, крутыми крышами, прорезанными мансардами самого Мансара…



СЛАВНЫЙ СТРОИТЕЛЬ МАНСАР И ГЕНИЙ ФРАНЦУЗСКИХ САДОВ ЛЕ НОТР


Самый город Мезон-Лаффит ласкает глаз перспективой зеленых улиц, рядами тополей, эвкалиптов, каштанов, прекрасными аллеями, виллами на авеню Эгле, на авеню Генерала Леклера и на парковых аллеях, дышит близостью большого леса. К тому же, на счастье, тут все же не фабрики построили при банкире Лаффите, а кокетливые виллы-дворцы, да и парк уцелел хоть отчасти. А жили тут всякие парижские знаменитости вроде Роже Мартен дю Тара или здешнего уроженца Жана Кокто. Счастливцы рассказывали мне, что им попадалась здесь навстречу (иным даже дважды) вдова Владимира Высоцкого, актриса Марина Влади. Людям более скромного достатка тоже может посчастливиться пожить в Мезон-Лаффите (конечно, в чрезвычайных обстоятельствах – не было бы счастья, да несчастье помогло). Я жил здесь целый месяц после сердечного приступа в доме для выздоравливающих с театральным названием «Павильон Тальма». Дом принадлежал «мютюэлю» (нечто вроде кассы взаимопомощи) работников просвещения (куда моя заботливая жена, предвидя худшее, много лет вносила скромную мзду, так что я жил в нем совершенно бесплатно). Дому был нарезан кусок старинного парка (с ланновскими тополями), и все в нем напоминало мне былые Дома творчества писателей. Но, конечно, это был улучшенный вариант дома творчества, с высочайшего уровня медицинским обслуживанием. Может, так выглядели когда-то (или будут выглядеть со временем) кремлевские больницы. Но в Мезон-Лаффите не было, конечно, ни «полов паркетных», ни «врачей анкетных». Ни сурово-добродушная начальница доктор Кабанис, ни медсестрички родом с берегов Северной Африки и всех островов Атлантики и Тихого океана не производили впечатления «упакованной» публики (хотя оклад здешней медсестры и превышает раз в 110 мою московскую пенсию). Больные тоже были здесь не из высших слоев общества (по большей части – шкрабы), и при встрече в парке они любезно сообщали мне, какая нынче погода. Сразу за воротами нашего «павильона» начинались знаменитые скаковые дорожки Мезон-Лаффита. С самого 1874 года на здешнем скаковом поле и ипподроме проводятся скачки. Французское правительство издавна поощряло коневодство, и тихий Мезон заполняли в дни состязаний толпы любителей, а в 1878 году среди прочих призов разыгрывался также Москворецкий приз («де Москова»). На трибунах ипподрома рассказывали романтические истории. О баснословных выигрышах. Или о блестящей лошаднице и наезднице, уроженке Мезон-Лаффита мадемуазель Эмили Луассе. Поклонник лошадей и женщин принц де Хатцфельд предложил ей свою руку, сердце и место рядом с собой на своем скромном троне. Ей предстояло покинуть манеж, портниха уже шила ей подвенечное платье, но как раз в эти весенние дни, точнее, 13 апреля 1882 года, блистательная Эмили решила в последний раз отправиться на манеж для объездки новой лошади. А лошадь вдруг встала на дыбы и повалилась на прелестную лошадницу, вспоров ей при этом живот ленчиком седла. Бедная Эмили умерла два дня спустя. Рассказывают, что в предсмертном бреду она напевала «Гвардейский вальс», которым оркестр обычно встречал ее выезд на манеж…

Ныне на шестидесяти километрах обустроенных скаковых дорожек проходят здесь обучение и тренировки до двух тысяч чистокровных скаковых лошадей. Современные трибуны здешнего ипподрома без труда размещают три с половиной тысячи «лошадников». И что еще отрадней для города скачек, полторы тысячи жителей обеспечены здесь работой при лошадях – в качестве жокеев, ветеринаров, кузнецов, тренеров…

Впрочем, даже если вы равнодушны к бегам и лошадям, он, как вы, наверно, поняли, стоит недолгой нашей поездки, этот старинный зеленый Мезон-сюр-Сен, совершенно напрасно, на мой взгляд, переименованный в Мезон-Лаффит.

На северо-запад, к границе Нормандии – в страну соборов, замков и рыцарей