ант и – к башне.
Просидел я на ней до самого восхода. Вокруг ни души, только я и вечность. Не пил, не ел, лишь смотрел и слушал. Как море синеет, зеленеет, чернеет, как чайки кричат, как солнце садится. На луну смотрел, на звезды, на небо. А часа через три впал в какое-то забытье: вроде сплю, но все вижу. Не сплю, но сны снятся забавные.
Приснилось мне, будто превратился я в башню, ту самую, на которой сижу. И все мироздание крутится вокруг меня: море, звезды, солнце, луна. Камни изнутри теплыми оказались, с душой. Греют, слова всякие нашептывают. А звезды свое твердят, и солнце – свое, и луна – свое. Короче, каждый башней завладеть хочет. И длится эта битва давным-давно, сколько я стою на островке.
Под утро начался прилив, вода поднялась, охватила мои стены снаружи, а небо опрокинулось внутрь башни. Звезды и галактики, будто кубики льда, наполнили меня доверху. Так я стоял, с леденящей вечностью внутри и соленой стихией снаружи, пока не взошло солнце, отхлынули воды, и небо вернулось на прежнее место.
Тут ребята подоспели, сняли меня со скалы.
– Как отдохнул, чумила? – спрашивают. А я только мычу, от космического холода язык отнялся.
Ладно, отпоили меня виски, отогрели женской лаской, и жизнь по-прежнему потекла. Только забыть ту ночь я не в силах, ровно что внутри подстрелили эти галактики. Нет ни покоя, ни удовольствия. Делаю то же, что и раньше, а вкус не тот. Не тот кайф, понимаешь?
– Понимаю.
– Сейчас, – Филька поднялся из-за столика. – Сейчас я тебе кое-чего поставлю. Только ты ничего не говори, просто слушай и все.
Он дурит меня, родственничек. Рассказывает историю просветления, а сам прикидывается простачком-деловаром. Такое не совмещается с перепихнином, холод Космоса неповторимо меняет человека. Он врет или…
Или… или проверяет. Ну конечно, проверяет. Они все в сговоре, Мотл, Филька, Лора, Таня – ловкие актеры на сцене моей судьбы. Но кто режиссер, и где он, где?!
Я чувствовал себя на грани разрыва: встречи и рассказы последних дней наполнили меня доверху. Информация клокотала, словно пар, словно энергия в теле Виолы перед последним взмахом, расплавившим наконечник копья. Для понимания, коренного перелома ситуации, оставалось совсем немного.
Филька не спеша направился к стойке, бросил несколько слов официанту и вернулся за столик. Спустя несколько минут зазвучала музыка. Я сразу узнал ее, любимый мотив Ведущего из реховотской школы. Он часто его напевал, особенно, когда оказывался в затруднительном положении.
Несколько минут виолончель и скрипка осторожно, словно боясь поцарапать смычками, выводили мелодию, а потом вступил женский голос. Конечно, это была Вера.
– Видишь, – довольно заметил Филька, – и мы не чужды.
Напев психометристов в кабаке! Какое чудовищное несоответствие! Мне стало стыдно, обжигающе стыдно, так, что, видимо, порозовели щеки.
– Проняло? – спросил Филька. – Нет, твоя Вера умеет.… Иногда девочки под эту музыку ревмя ревут. Прямо за столиками.
«О, Космос! Рыдающие пьяные проститутки, вот, чего я добился в жизни. И учебник мой работает на таком же уровне. Нет, пора менять жизнь, дальше так продолжаться не может».
Я поднял глаза на улыбающегося Фильку и остолбенел. Вот он, недостающий штрих! Выражение Филькиного лица напомнило мне усмешку Мотла в темноте николаевского Дома Культуры. Мостик ассоциаций причудливо перебросился на привратника, а из Украины в Израиль. Как я мог не узнать сторожа? Это же мой Ведущий из реховотской школы. Вот на кого намекал Мотл, носом меня тыкал, а я, профессор, лекции произносил – пышные цветы пустого словолепия!
Ведущий?! Нет, невероятно, невозможно, немыслимо! Но ведь похож, похож. Вот если бы еще раз его увидеть, заглянуть в глаза, услышать голос…
Филька продолжал плести свои небылицы: жаловаться на жестокий мир, злобных людишек, корыстных женщин, закрытость психометристов, но его слова обтекали меня, как вода нос корабля. Я больше не верил ни одному его слову. Мысли поплыли совсем в другом направлении, и только многолетняя выучка позволила досидеть до конца Филькиного монолога с участливым выражением лица.
Так вот оно как, вот так вот оно и получается, так оно и выходит. Совпали все знаки, и решать нужно сейчас, прямо сейчас, не откладывая.
– Эй, – донесся до моих ушей Филькин возглас, – да ты меня не слушаешь!
– Извини, дорогой, – до самолета осталось четыре часа, а я еще не собрался. Да и попрощаться нужно, Мотлу позвонить, Тане, Лоре.
– Ладно, – Филька небрежно бросил на стол купюру и поднялся, – поехали. Ничего не говори, я уже сам понял, пока рассказывал. Часа тебе на сборы хватит?
–Хватит.
– Через час жду в холле. Но чует мое сердце, ты еще вернешься в Одессу.
Я промолчал.
Джип терпеливо дожидался на подземной стоянке, открыв дверцу, я заметил серебристое сияние под сиденьем. Пальцы нащупали на ворсистом полу круглый предмет и вытащили наружу. Предмет оказался простеньким серебряным колечком, с тремя червлеными звездочками. Меня будто током ударило – колечко в точности совпадало с кольцом из рассказа Лоры. Вот он и пришел ко мне, знак Космоса, да еще какой, гигантский, однозначный знак.
– Откуда у тебя это? – спросил я Фильку, усевшись на сиденье.
– Покажи-ка?
Я протянул колечко.
– Не знаю, – ответил Филька, окинув его взглядом. – Шалава какая-нибудь обронила. Мало их тут болтается.
Он горделиво хмыкнул.
– Хочешь, бери его себе, на память об Одессе.
– Беру.
– Бери.
Мы расстались в холле, я поднялся наверх и срочно дописал эти строчки. Закончив, снова перелистал дневник.
Полет в Одессу, команда украинского судна, люди, показавшееся мне в начале отвратительными, а потом, такими же, как все. Никудышная проницательность для психометриста моего уровня. Я должен был сразу разглядеть за масками настоящие лица, а не поддаваться флеру напускного разврата.
Так и с Мотлом; он ведь скрылся от меня, запутал веером прибауток и острословий. Прошло уже несколько дней плотного знакомства, а я так и не в состоянии понять, что скрывается за его намеками.
Лора, будущая жена психометриста. Она уже созрела, стоит чуть огранить ее, словно алмаз, и она засияет, превратившись в бриллиант чистой воды. Осталось немного, совсем чуть-чуть. Завидую счастливцу, который украсит свою семью такой драгоценностью.
А впрочем…. И я бы мог.… Все сходится: мое лицо в нише пирамиды, колечко из каролино-бугазского детства, ныряльщик. Ныряльщик! Уж не Милорада ли это работа?
Надо лишь решиться, протянуть руку и взять, она ведь согласна, не просто согласна, она хочет, просто призывает взять ее. Чуть больше решимости, и я бы мог…
Но Мастер, Мастер, стирающий свое имя с надгробных плит, Мастер, убегающий от меня, как от чумы. Неужели мы так и не встретимся и все мои поиски не больше, чем ловля пустоты, фата-моргана, дрожащий мираж в пустыне?
Ты гоняешься за ним, подобно Тане и ее вильнюсским приятелям, и поэтому ничем не отличаешься от них. Нет, ты хотел бы думать, будто с тобой все обстоит по-иному, будто разница между ними, начинающими дурачками и тобой, многоопытным, умудренным психометристом, такая же, как между обезьяной и человеком. Да, ты сам, сам возвел поиск Мастера во главу здания психометрии, ты превратил его в основу основ, фундамент всего строения, но ты, ты то сам знаешь, что это не так!
Оттого старые «психи» и не приняли твой учебник, он слишком не совпадал с их представлениями о психометрии. Но зато насколько он совмещается с мировоззрением Абая, как хорошо вписывается в него поведение Игоря Большого, Видмантаса, Мирзы, неизвестного шарлатана в башне над Днестровским лиманом! Сам того не зная, ты подвел психометрическое обоснование под их действия, придал им значение и вес.
Нет, не зря, не зря твой учебник не подпустили на пушечный выстрел к серьезным школам. Твоими почитателями стали начинающие, вслепую бредущие по лабиринту. Им, вслед за тобой, показалось, будто главное в психометрии это найти того, кто принимал бы за них решения, указывал, что есть, с кем спать, кого любить, а кого презирать и опасаться. Но разговор сейчас не о них, а о тебе. Ты ведь давно ждал этих слов, но боялся произнести их, убегал, скрываясь от себя в завалы книг.
Есть в тебе некая ущербность, отсутствие цельности, толкающее на поиски Мастера. Мир шелестит мимо твоих глаз, картины сменяют друг друга, точно в галерее, а ты, бесстрастный экскурсовод, холодно взираешь на них, так же безучастно, как перелистываешь страницы истории Реховотской крепости. Жизнь не оставляет царапин на стеклянной оболочке твоей души, холодно, без любви и ненависти, ты рассматриваешь окружающих, расставляя оценки и вынося суждения.
Вот, вот оно ключевое слово – без любви! Кого ты любил в своей жизни кого?
Веру? Ты хотел ее, это да, желал ее ласк, ее обожания, но любил ли ты ее саму, Веру, такую, как она есть? В центре ваших отношений всегда был ты, Вера лишь заполняла выделенную для нее эмоциональную нишу, утоляя голод чувственности, но не более. Она так и не стала в твоей жизни главным, тем, ради чего стоит поступиться или уступить. Когда она вписывалась в созданные тобой же рамки, ты был доволен, выбивалась из них – сердился. Но ее саму, Веру, ты никогда не любил!
Психометрию? Она для тебя не более чем способ жизни; как научили тебя, так ты и живешь. Психометрия – инструмент, которым ты владеешь, привитые, взращенные отцом знания. Она не самостоятельный выбор, научи тебя отец быть художником, ты рисовал бы картинки, краснодеревщиком – изготовлял бы мебель. Психометрия не стала в твоей жизни заполоняющей страстью, предметом дневных разговоров и ночных размышлений.
Ты никогда не мог отдаться чему-нибудь или кому-нибудь до конца, полностью раствориться в любимой, прорасти, пустить корни и выйти из нее новым человеком. Такое возможно только, когда любишь, а ты не мог, не умел любить. Проклятая раздвоенность, она, только она причина твоих неудач!