Вокруг «Серебряного века» — страница 67 из 74

При этом имя его никогда не запрещалось упоминать в трудах по истории русской литературы даже во вполне положительном контексте, книги не изымались и не переводились в спецхран. По сравнению с посмертной судьбой других поэтов, не покидавших России и не подвергнутых прямым репрессиям, его судьба кажется вполне благополучной. Скажем, стихи вполне благонамеренного в последние годы жизни Андрея Белого после издания в том же 1940 году в следующий раз были собраны в 1966-м; стихи Сологуба издавались с еще большим перерывом — 1939 и 1979; первый посмертный сборник Кузмина вышел в 1988 году — ну, и так далее.

Вместе с тем внимательному глазу заинтересованного наблюдателя довольно очевидно, что на самом деле судьба наследия Хлебникова была далеко не столь безоблачной. Отбросим литографированные издания Крученых, не имевшие почти никакого распространения, и увидим вроде бы незначительный, но на деле очень значимый пробел в два года между четырьмя первыми и пятым томами знаменитого пятитомника, и получим возможность вспомнить, что как раз в 1931 году, когда выходит том стихов 1917–1922, начинают предъявлять обвинения в преступной заумности, отвлекающей рабочих и крестьян от задач социалистического строительства (случай Игоря Терентьева[943]). Арестовывают Хармса, Введенского, Бахтерева, Туфанова и др.[944] Сгущаются тучи над головой Малевича — и так далее.

Довольно ясны причины выхода в свет книги 1936 года: только что, в декабре 1935 года, появилась знаменитая резолюция Сталина на письме Лили Брик, и ситуация повернулась несколько иной своей стороной. Соратник Маяковского, лишь чуть-чуть подретушированный отбором стихов, оказывался способным весьма выгодно оттенить эволюцию Маяковского. С точки зрения советского литературного чиновника можно было бы, видимо, сказать приблизительно так: «Вот смотрите, перед нами честный художник, Колумб новых поэтических материков, искренне принимавший советскую власть и попытавшийся поставить свое искусство ей на службу, — однако его попытки оказались ничтожными по сравнению с подвигом послеоктябрьского Маяковского. Идите за Маяковским по магистральному пути советской литературы и опасайтесь уйти на хлебниковскую тропинку». Отметим в скобках, что тираж этого тома — 2500 экземпляров, меньше даже, чем у пятитомника (кроме первого тома, где было тоже 2500).

Однако не очень понятно, почему и как получилось, что уже после грандиозного террора 1937–1938 годов, когда, казалось бы, линия на унификацию литературы и соответственного отношения к наследию должна была восторжествовать, вдруг в 1940 году снова появляется Хлебников. И дело даже не только в двух изданиях, но и в самой атмосфере, созданной вокруг имени и судьбы Хлебникова[945].

Конечно, в каком-то отношении этому снова помог Маяковский. В 1940 году исполнялось 10 лет со дня его самоубийства, и хотя тема трагического юбилея не слишком педалировалась, все-таки количество различных изданий самого Маяковского и книг о нем было удивительным. Именно в тот год, пожалуй, наиболее откровенно в последний раз столкнулись сторонники двух принципиально разных концепций творчества Маяковского. Условно это противостояние можно обозначить именами А. Метченко и В. Перцова с одной стороны (при всех оговорках о том, что труды второго были намного более серьезны и основательны, чем сочинения первого), Н. Харджиева и В. Тренина — с другой.

Замечательно отчетливый пример именно такой концептуализации истории литературы (еще не мифотворчества!) дает С. Д. Спасский в воспоминаниях «Маяковский и его спутники»[946]. Книга эта с тех пор не переиздавалась, тогда как заслуживает самого пристального внимания с нашей точки зрения.

Начнем с формального подсчета: при том, что книга посвящена Маяковскому, имя Хлебникова в ней почти столь же частотно, сколь имя главного героя: из 157 страниц этой небольшой книжки 55 страниц прямо описывают Маяковского и его произведения, и 35 страниц посвящены Хлебникову.

Первоначально имя Хлебникова вводится автором в едва ли не отрицательном контексте. Говоря о впечатлении, вызванном чтением сборника «Трое» (1913), он замечает: «Фамилии — Крученых и Хлебников были уже известны из газет. <…> Большая поэма Хлебникова, начинающаяся словами: „Где Волга прянула стрелой на хохот моря молодого“. Поэма показалась мне длинной и скучноватой, не содержащей ничего выдающегося» (С. 12–13). Чуть далее следуют воспоминания о беседах с Ильей Зданевичем (отметим, что тот в это время находился во Франции, что, казалось бы, делало его имя неупоминаемым, особенно в нейтральном тексте) и пересказываются его слова: «Только о Хлебникове стоит говорить, но и тот бестолков и расплывчат. Чего стоят его огромные поэмы, его архаика и наивная филология? Товар и тут не вполне доброкачествен» (С. 19).

Следующий шаг — соединение имен Хлебникова и Маяковского. Сперва это происходит при описании тифлисского вечера второго из поэтов: «Он прочел „Смехачей“ Хлебникова и еще много своего» (С. 31). Это скользящее упоминание разворачивается в красочную картину тридцатью страницами далее. Рассказав о московских литературных кружках (где имя Маяковского всплывает лишь как предмет споров), потом о петроградских встречах военного времени, Спасский снова возвращается к Хлебникову. Сперва это почти извиняющийся пассаж, в котором сомнительное по тем временам имя С. Вермеля осеняет начало воспоминаний:

«К подъезду Вермеля однажды пришли мы с Хлебниковым, одним из основоположников и крупнейшим поэтом футуризма. Говоря о Маяковском, нельзя не вспомнить об этом человеке, столь непохожем на Маяковского и так Маяковским ценимом.

— Вы-то понимаете, что Хлебников гениальный поэт? — спросил как-то Маяковский у одной знакомой».

(С. 63)

Конечно, тема главенства Маяковского не может время от времени не всплывать в воспоминаниях Спасского. Вот, например, почти подряд идущие пассажи: «Этот одинокий замкнутый человек <Хлебников> глубоко принял в себя все беды действительности. Его написанные против империалистической войны стихи плечом к плечу стоят с тогдашними стихами Маяковского. Мысль о справедливом устроении мира падает лучом на цифровые выкладки Хлебникова. Важна эта горячая мысль, а не сомнительные расчеты его схем» (С. 75); «…видел, что Хлебникову неприятно, что его считают чудаком. В своем собственном представлении он был иным — смелым, ловким, говорящим громко, ведущим толпу за собой, — словом, очень похожим на Маяковского, которого Хлебников безоговорочно признавал и любил» (С. 76). Но с нашей точки зрения наиболее существенным является завершение пятой (из шести) главы воспоминаний. Рассказав о встрече с Хлебниковым в Самаре, путешествии вниз по Волге, потом еще об одной встрече в Нижнем Новгороде в бывшем особняке Ивана Рукавишникова, Спасский неожиданно, после типографской отбивки, заканчивает рассказ словами: «Вскоре я вернулся в Москву. Маяковского там уже не застал» (С. 145). Последние 12 страниц книги отданы в равной мере рассказам о случайных встречах с Маяковским и подробному повествованию о смерти Хлебникова. Кроме этих двух поэтов в последней главе книги Спасского из современников упоминаются в положительном контексте и сравнительно развернуто Пастернак (с которым автор воспоминаний, напомним, переписывался), а также Каменский и Сельвинский с более или менее отрицательными характеристиками.

Типичным же образцом моментальной реакции на политико-литературные изменения явилась деятельность Н. Асеева. Как только сталинская резолюция стала известной, он стал пробовать различные варианты подходов к теме Маяковского и летом 1936 года начал писать поэму «Маяковский начинается», упомянутую цитировавшимися в самом начале нашей статьи авторами. Двенадцатая глава этой поэмы — апология Хлебникова. Но характерно, что еще в конце 1936 года на выступлении на вечере в Доме печати, представляя поэму, Асеев ни разу не упоминает имени Хлебникова. А это выступление занимает почти 6 страниц текста большого формата, то есть является не беглым комментарием, а развернутым введением в проблематику пишущейся поэмы. Конечно, мы должны иметь в виду, что к тому времени глава о Хлебникове еще не была написана. Как говорил сам Асеев: «В этом году я начал ее <поэму> писать, написано семь глав»[947]. Но все равно, трудно себе представить, что один из ведущих персонажей основной редакции вовсе отсутствовал на данный момент в воображении автора.

Тем более показательно, что беседа через 3 года, 15 ноября 1939 года, начиналась вопросом из аудитории о Хлебникове и ответом Асеева: «Маяковский, конечно, учился у Хлебникова вот этому умению прорываться к живому течению ключа, к истокам, там, где река серебрится. Мне кажется, что в этом отношении опередил, конечно, Хлебников Маяковского, и не будь Хлебникова, у Маяковского не было бы примера этой вольности, этой свободы рук в работе»[948]. Но самое показательное — что это была беседа со студентами Литературного института, то есть с теми, на кого, по идее советского времени, возлагалась надежда как на будущее новое поколение советской литературы.

И это вполне понятно и объяснимо. Именно в это время интерес к Хлебникову у молодых поэтов возрастает до чрезвычайности.

Мы довольно плохо знаем ситуацию внутри этой поэзии — преимущественно по воспоминаниям современников из уже очень далекого времени. Но, скажем, подлинные дневниковые записи и ретроспективные воспоминания Давида Самойлова показывают, насколько хлебниковские произведения влияли и на него, и на тех, кого он назвал «поколением сорокового года». Напомним, что это поколение, помимо него самого, — Борис Слуцкий, Михаил Кульчицкий, Павел Коган, Сергей Наровчатов и Михаил Львовский, а также примыкавшие к ним молодые поэты, отчасти погибшие в войну, отчасти ее пережившие: Михаил Луконин, Николай Глазков, Борис Смоленский, Михаил Львов, Всеволод Багрицкий (называем только тех, кто стал более или менее известным). И в их ощущении литературы имя Хлебникова занимало почетное место. Так, уже 1 апреля 1938 года, еще будучи школьником, Самойлов записывает в дневнике: «Вживаюсь в Велимира. Ищу крупного плана. Безделушки надоели. С Пастернаком далеко не уедешь. Думая о нем, раньше я не чувствовал, что его манера, оторванная от его миросозерцания, не живет.