Самый большой холм был пробит посередине глубокой – до четырех метров – траншеей с земляными ступеньками и обветшавшими уже плетнями, поддерживающими набросанную землю. Значит, здесь побывали кладоискатели.
Инспектор начал спускаться по обвалившимся, почти исчезнувшим ступенькам, шурша палой листвой. Внезапно ему стало не по себе. Да, ведь он сходил в чью-то могилу, пускай и древнюю… Когда-то с печальными песнями здесь хоронили местного жителя, кем он был? Как его звали? Мужчина или женщина? И вот его жизнь, судьба обернулись глиной, не осталось ни имени, ничего. И этот холм распахнут злой рукой на обозрение… Хотя и редко сюда кто забредает. Может, охотник с остромордой собакой. Да вот инспектор земельного комитета… Пошел прочь! Инспектор остановился, посмотрел вверх, на вечернее небо и черные ветви дуба и липы. На мгновение ему почудилось, что кто-то встал на краю траншеи, заглянул сверху. Но никого не было. И, так и не ступив на дно, он поспешно выбрался наружу. Да, никого вокруг. Только дубы, раскинувшие корявые длани, гигантские вязы, еще зеленые папоротники. Инспектор оглядывался.
Медленно он спустился с кургана и пошел по направлению к своему лагерю, оглянулся. Предчувствие жилья его все-таки не обмануло. Курганы и есть жилище неведомых мужчин и женщин, обитавших где-то здесь поблизости – может, как раз на том мысу между Городцом и Волчьим ручьем, на котором археологи нашли следы селища.
Уже в сумерках он возвращался в дубраву и чуть было не заблудился, но вовремя отвлекся от своих размышлений и заметил елку, а подальше высокую березу с обломленной макушкой, – эти знаки он старался запомнить, отправляясь на прогулку. Тут и надо было сворачивать в дубраву.
А вот и она.
Береза. Серое кострище, столик из ореховых жердочек, тропинка к палатке и дальше к ручью. Силуэт Сольного Ключа.
Только слушая музыку, мы приближаемся к чему-то, похожему на вечность, говорил французский философ, исследователь древних культур.
«Да, когда ты слушаешь музыку, происходят различные странные вещи», – думал инспектор, отдыхая на рухнувшей половине березы, не зажигая огня. В сумерках хорошо было сидеть. Позже снова выйдет луна и озарит дубраву, палатку. И те холмы за исполинскими вязами, девять холмов. И в разрытый холм спустятся тени. Нет, наоборот, они из траншеи поднимутся. И устроят свою пляску.
Инспектор даже как-то не удивился, когда, улегшись в легком, но очень теплом спальнике, включил плеер и сразу услышал буквальное продолжение своих мыслей: именно лунным светом потекла флейта, подхваченная волнами арфы, скрипок, правда, вскоре превратившаяся в трубу с солнечным звуком… Начало симфонии еще одного русского композитора, Скрябина, рисовало призрачную лесную картину. Вихляющий звук скрипок создавал тревожную и загадочную атмосферу. Как будто уже прозвучал знаменитый клич вакханок: «Эвое!» («На гору!») – и душа двинулась вослед за ними, оглядывающимися на нее скрипками. Инспектор сумел еще почувствовать некий болезненный настрой всего, еще подумал, что лучше уберечься в трезвящей тишине и ничего не слышать, но уже покорно и как будто против воли своей следовал за ними. Эти вакханки напомнили ему древних шаманок Поднебесной, исполняющих танец дождя в засуху. Несомненно, они повиновались каким-то одним ритмам Вселенной.
Инспектор следовал за ними по странным ландшафтам музыки. Да вскоре ландшафт стал более узнаваемым и однообразным: это была гора. И восхождение на нее продолжалось. Пространство росло, ширилось. Пространство и было горой. Гора и росла. И душа вместе с нею. И душа слушателя, инспектора? Он, житель восточных областей, был причастен к тайному действу на Западе.
И когда гора достигает космических масштабов, вокруг начинают сверкать и вспыхивать многоцветьем другие миры, другие вселенные. И душа слушателя уже почти сливается во хмелю с душой-героиней. Солирующая труба срывается с горы и парит в солнечных высях. Это апофеоз грезящей души, апофеоз горы сияющих звуков. Трубач реет как ангел.
Небывалое многоцветье, небывалая мощь нарастают, какие-то глыбы обрываются в волны и стозвонно рассыпаются, но гора еще внушительнее. Кажется, что сейчас все перейдет в какой-то иной план, одинокий узкоглазый слушатель в палатке посреди дубравы, и все невидимые музыканты и герои, все, всё переступят некую последнюю черту, и мир непоправимо и чудесно изменится…
Но внезапно все мгновенно рушится, все миры и гора, все!.. Пропасть паузы, заминка… Опять призрачная лесная картинка – и безудержный рывок солнечной сущности, сбросившей с себя все демоническое, чуждое, болезненное, – одна только чистая солнечная сущность. И она ускользает в запредельных высях. А слушатель, участник, тоже герой этого действа, инспектор здесь остается, здесь. Вот он, в палатке, уже бледно освещенной взошедшей полной октябрьской луной. Здесь, на твердой земле, усыпанной дубовыми и осиновыми листьями.
Через некоторое время инспектор пошевелился. На палатку с жестяным стуком упал лист. Вдруг издалека донесся гудок поезда, как будто из другого мира. Еще сколько-то времени спустя инспектор выбрался из палатки по нужде. Луна висела в дубраве огромной фарфоровой чашей в черных потеках и трещинах. Инспектор, ежась, озирался. И в это время где-то на Волчьем ручье раздался вой: волк приветствовал ясную лунную ледяную ночь. Голос его звучал магически. И это было как будто странным продолжением «Поэмы экстаза» или все-таки новой поэмой о поисках света, поэмой, исполненной тоски о той солнечной сущности, сбросившей все оболочки и нырнувшей в океан света. Инспектор завороженно слушал. Эту осеннюю песнь сочинил очень смелый композитор. Она была проста и груба, но хватала за сердце и будила совершенно непонятные чувства. Волк еще немного повыл над распадком своего ручья в дебрях и умолк. Инспектор наверняка был не единственным слушателем этой песни языческих времен. Ее точно слышали собаки недалекой деревни, обычно поднимающие лай по утрам и вечерам. И они внимали ей в почтительном молчании. Песнь волка была песнью одиночества и все-таки абсолютной свободы, о которой мечтают все анархисты мира, сидящие на своих цепях и веревках, как деревенские собаки. О какой-то такой свободе толковали Чжуан Чжоу и Ницше.
Волк ускользнул в тишину и свою свободу, как душа поэмы Скрябина, но волк оставался по эту сторону.
Утром инспектор приготовил завтрак, поел и собрал лагерь. Пора было возвращаться. Из этого похода он выносил знание сокровенной музыки местности. Хотя почерпнуто оно было из известных источников, которые даже представляются исследователям России банальными из-за своей доступности. «Но в том-то и дело, в том-то и дело, – думал инспектор, потирая руки уже на верхушке Арефиной горы, где остановился, чтобы передохнуть. – Все обычные составляющие и превращаются вдруг в нечто чудесное благодаря какой-нибудь мелочи. Такой, как, например, этот Сольный Ключ».
Осенний ветерок тихонько ныл в сухих травах. А дальше, на подъеме на второй Арефинский холм в молодых березах прозвенели стеклянными дудочками снегири. И эта музыка продолжалась. Она рождалась здесь, как туман на Длинном озере.
Хутор
В костлявом засохшем дереве, как в серой гигантской руке, белела полная луна. Мне хорошо слышны были голоса мужа и жены из крайней избы. Деревня с шестью жителями находилась совсем рядом, за речкой. Резко и хрипло звучал мужской голос. Хозяин этого дома спал после застолья с гостями, когда двумя часами раньше я свернул на околицу, чтобы узнать, смогу ли добраться до Загорья, и разговор был с хозяйкой, милой женщиной, угостившей меня пирожками и позволившей сфотографировать двор, дом в окружении дубов. И теперь проснувшийся хозяин негодовал по этому поводу и грозился разбить аппарат фотографу. Возможно, думал я, надо было представиться инспектором. Это звучит убедительнее сочинителя очерков или тем более фотографа.
– Пап-параций! – кричал хозяин в сумерках.
Узнав, что Школьщина осталась позади, я сказал женщине, что вернусь и осмотрю там все, а потом поеду в Загорье.
– Куда он поехал?! – громово вопрошал хозяин.
Похоже, бедная женщина уже и сама была не рада, что рассказала ему о проезжем сборщике исторических сведений. Она что-то тихо отвечала.
– В Белый Холм?! – переспросил хозяин и надолго замолчал.
Залаяли собаки. «Если охотничьи, – сообразил я, – то он быстро отыщет мой лагерь». Но через некоторое время взревел мотор. Я вспомнил виденную во дворе колымагу старого советского образца. Собаки залаяли громче, стараясь перекрыть рев мотора. Разогрев мотор, неведомый охотник выехал со двора. Звук мотора приближался. Вот он достиг речки. Автомобиль переехал речку, поравнялся со Школьщиной и помчался, дребезжа и лязгая, по дороге в Белый Холм.
Звук мотора канул во тьме, а я предался историческим помыслам. В общем, они сводились к тому, что деревню эту основали подданные Речи Посполитой, ляхи, когда польский король захватил Смоленск. И я ничему не удивился бы, если бы этот хозяин ускакал за мною в погоню на коне, звеня саблей. Но сейчас, если я не ошибаюсь, другое время.
На велосипеде я все-таки решил объехать всю местность, пуститься в кругосветку.
Через Немыкари на Белкино, оттуда в Мончино и в Белый Холм, дальше на Ляхово, где заночевал в местечке Школьщина, там, где когда-то стоял очередной барский дом, и в нем была устроена школа, а в ней учились дети Твардовских. Александр Трифонович вспоминал, что зачастую ночевал на полу в школе, если вернуться домой мешала непогода. И не только он один, оставались и другие ребята. И к ним приходила с книгой учительница Ульяна Карповна, садилась у окна и читала вслух. В один зимний вечер это была «Ночь перед Рождеством», и читала Ульяна Карповна особенно хорошо, так что дети только хлопали глазами и едва переводили дыхание.
От барского дома ничего не осталось. Иван Трифонович пишет, что барский дом разобрали и увезли на железнодорожную станцию Пересна и там поставили под школу, но былой ладный вид воссоздать уже не смогли: «Из трехэтажного, редкой красоты дворца получилась двухэтажная коробка: никаких украшений не восстановили, покраски тоже уже не делалось…»