Город бирманцев, сикхов, китайцев. Из восхитительной красной лакированной повозки с коваными завитками и хрупкими фонарями, которую тащат рысцой неутомимые кули, почти отрываясь от земли и взлетая в оглоблях, мы наблюдаем, как бегут улицы, где спит, снует, шатается, ест на открытом воздухе пестро перемешанный люд всех цветов кожи. Слева и справа — загоны для воздушных змеев; кулисы театра кухонь, цирюлен, подпольных игорных домов и непонятных промыслов. Афиши, вывески, домики, сараи, лавки, переулки, транспаранты, фонари. Выделяются группы: наш путь проходит мимо китайцев, бирманцев, восхитительных мускулистых сикхов.
Высокая женщина, жестом нимфы убирающая волосы в «хвост», нередко оглядывается, и мы видим бородатое лицо молодого сикха. Бесчисленные сикхи, бывшие воины, — противовес китайскому нашествию. Если китайцы вверяют себя цирюльнику вплоть до подмышек, груди и ног, сикхам запрещено стричь даже волосы. Позже, по дороге, которая поведет нас из китайского города в квартал сикхов, земля будет усыпана людьми, сраженными мертвым сном. Мужчины-амазонки спят на земле, где попало, перед двухэтажными домами, и, свернувшись в клубок, уподобляются морским конькам или горсти бирюлек.
Фигуры фальшивых мертвецов — ни один не шелохнется — мерцают под луной и в полосах света, льющихся из комнат, где Китай играет в карты, усевшись вокруг ковра и притушенной лампы, как на обложках Ника Картера.
Стрелы усталости пронзили эти тысячи безоружных и обескураженных воинов. Они спят, повернув запрокинутые головы в профиль, одна рука отведена далеко в сторону, длинные волосы распущены. Спят с открытыми глазами. От чистоты зрачков на их ночных лицах зажигаются звезды, а из уголков приоткрытых ртов нитью струится бетель.
Объезжая их, наши кули с неимоверными ухищрениями прокладывают колесам путь. Бывает, что колесо прокатывается по руке или по ноге, но не будит странную груду, приросшую к земле. Коварный мак отовсюду шлет свой глубокий запретный аромат.
Поворачиваем назад. Жестами и словечком на пиджине[3] «чоу-чоу» даем понять нашим рысакам, что хотим посетить курильню опиума. Опиум запрещен. Но весь китайский город его курит и весь бирманский, так что в конечном счете курят его везде.
Вереница домов редеет. Меньше спящих устилают собой улицы. Рысаки разворачиваются и опускают оглобли перед домом с алыми афишами. Створчатая дверь. Толкаю ее, и мы оказываемся прямо в казарме грез. Верн пишет об этих «опасных курильнях». Табак не оскверняет помещения, где на полках с циновками, расписанными бурым золотом, высокие светильники между которыми, как созвездия в темноте, парят фигуры с облаком внутри. По какой реке забвения плывут они лицами вверх? Это посещение напомнило мне пирамиды. Те же ловушки, те же лоснящиеся поверхности, бурая патина, отвесные лестницы, воздуховоды, ночники, саркофаги и невесомые мумии, следующие за нитью времен.
Заглядываем наверх, в комнаты рафинированных клиентов, но спешим покинуть благовонные покои: нельзя поддаться искушению и уступить дьяволу, который так хочет, чтобы мы проиграли пари.
— Паспарту, — говорю я, — если с помощью ускоренной съемки, как снимают растения, запечатлеть повадки монголов, то мы увидим танцующих купальщиков и волосы, водорослями плывущие в водах времен.
Как же нам будет не хватать этого спокойствия времени, и меню на тысячу блюд, и чашек, и палочек, и вычурности самых незначительных обиходных предметов, а еще тишины, и знакомого «шлеп-шлеп» китайских шлепанцев, и внешней праздности ручного труда, когда вокруг снова будет неаккуратность и спешка, обман и бросовые поделки, штампованные на станке Европы.
В порту стоим с 20-го по 23-е.
Затем нас уносит «Кароа». Мы покидаем Рангун пребывание было долгим. Оставляем друзей и воспоминания. В этом путешествии мы осознаем эластичность времени. Нельзя быть бесстрастным или чересчур увлекаться. Важно не распаляться, накапливать в сердце жар. Суть в том как гореть. В плавности пламени. Восточный человек без конца курит трубку размером с наперсток. Мы привыкли к скорости, это понятно, ведь мы познали красоту с незапамятных времен, встречаем ее, как старую знакомую. Короткие привычки - вот в чем дело! Новые привычки появлялись у нас в каждом порту. По возвращении обнаруживаю у Ницше: «Я люблю короткие привычки и считаю их неоценимым средством узнать многие вещи».
ПЕНАНГ, 26 АПРЕЛЯ • ПОХВАЛА КАФЕ ВТОРОЙ ИМПЕРИИ • НОЧЬ, В ПЕНАНГЕ ВОЛШЕБСТВО • КИТАЙ ДЕЛАЕТ ЗОЛОТО ИЗ НАВОЗА • ОПИУМНАЯ КУРИЛЬНЯ ДЛЯ НАРОДА • ТАЙНА ОДНОГО БАРА
Буйство пейзажей. Запахи, такие же сложные, как и формы. Умопомрачительно зеленая лужайка. Гроза. Деревья, пламенеющие оранжевым огнем: благодаря колонистам их названия перешли к марсельским борделям. Голубые дома, желтые, розовые. Эмалевые драконы. Цветы и ароматы. Лбы бледных горбатых волов, украшенные лирами. Взмокшие кули. У них совсем не такая рысь, как у кули в Рангуне. Они водят плечами на бегу и высоко забрасывают ноги назад.
Змеиный храм. Змеи приняли цвет камней. Замысловатая постройка: архитектурные орнаменты живут, сплетаются, расплетаются и меняют рисунок прямо у нас на глазах. Вспоминаю пещеру Ауды в «Путешествии вокруг света...». Рабочие сцены надевали змей на руки. И заставляли их шевелиться через отверстия. Актер Пуго, войдя в роль, ударяет змею палкой, чтобы защитить принцессу, а в ответ крик: «Какого черта!»
Воскресенье. Банки закрыты. У нас нет ни рупии. Обменная лавка. Мусульмане держат их повсюду. Настоящее имя Паспарту — арабское, и все улажено. Нам приносят напитки со льдом. Мы придвигаем стулья, платим.
Проходит похоронная процессия. Пагоды из кружевной бумаги на плечах обнаженных китайцев. Оркестрик послушников в белом бесконечно повторяет первые такты «Траурного марша» Шопена. Едкие, пронзительные волынки, идущие впереди кортежа, заглушают марш, словно не слышат его.
Пенанг пропитан ядом послушничества. Школы. Китайские барышни в очках, с золотыми крестиками. Ханжеский вид. Школьники на велосипедах. Ни одного белого лица.
Никакой унылой «современности», «унификации цен», «кооперации» не знают в этих городах-деревнях, созданных из неожиданностей и контрастов. Кроме мягкой шляпы (иногда двух — одна на другой), ничто не напоминает о Европе. Китайские улицы могли бы оказаться творением всемогущего почтальона Шеваля или таможенника Руссо от архитектуры. Наивных и чистых талантов. Не случайно в Париже я любил кафе в стиле 1870 года. Там сохранились темные уголки, низкие тесные залы, внутренние лестницы, плюшевые перила, бахрома, лепнина, люстры, жирандоли. Безвкусицы в них не было и в помине. С нее начинается тоска. Уж лучше настоящий дух смерти — как в Египте. Безыскусность надгробной плиты. Улей, царица, соты и черный мед. Смертная тоска бессмертия.
Я восхищаюсь Жюлем Верном, который не описывает даже инкрустированные бриллиантами ноздри мисс Ауды. Он рассказывает о «необыкновенном путешествии», а не о том, что видит за окном. Мне следовало описывать лишь партии в домино в наших каютах, одну за другой.
В целом обходится без сюрпризов. И без разочарований. Все, как я и думал, — чудесно, подробно, досконально, выпукло, непонятно. Например, я совершенно не представлял сикхов, самый красивый народ в мире.
Наше предприятие куда больше, чем декорации и персонажи, заставляет меня думать о планисферах, картах, долготах и широтах, вращающемся небосводе.
А сколько роскоши! Китай, который здесь всюду, знает в ней толк. Я имею в виду бедняков. Пусть горят синим пламенем рекомендательные письма, консультанты, послы. Мы регулярно завтракали и ужинали не на борту, а с нашими кули, и уличные праздники, которые они устраивали для нас, запомнились мне пышностью. Чем беднее Китай, тем он богаче. Его философы владеют философским камнем. Здесь нет грязи — только патина. Им известен секрет, как из навоза сделать золото.
Все воскресенье 27-го числа — погрузка и разгрузка. К нашему кораблю пришвартовалась большая баржа. Крики черных. Мешки с рисом. Заправщики с водой.
Через иллюминаторы столовой погружаемся в уникальную мизансцену. Вся носовая часть судна — зияющий трюм, квадратная пучина, в которой мешки и черные демоны, крики, взмахи рук. А вокруг движутся по нефритовому морю джонки на крыльях, как у ночных бабочек. У берега тот же зеленый оттенок, чуть менее молочный, и горы вдали чуть более воздушны, чем плотные облака и опаловые бреши; электрические лампы с приглушенной яркостью загораются среди такелажа и ждут, когда все погрузится во тьму, чтобы освещать работу.
Крики бригадиров. Китайцы в колониальных шлемах записывают цифры. У управляющих-магометан бархатные шапочки — черные, золотисто-коричневые, гранатовые.
В половине восьмого утра на нас вдруг нападает нестерпимый голод китайского города. Мы спускаем трап и падаем в сампан. Море волнуется, крупные капли дождя. Небо в бляшках просветов, розовые огни — как рассеивающиеся видения. Морось, в которую мы окунаемся, создает призмы и экраны, а на них должны проецироваться миражи. Сампан, неуклюжий, как театральный реквизит или паровая карусель, ныряет в опал, в сторону прибрежной сепии. Мимо на огромных паромах проезжают автомобили, электрические гирлянды, и нас раскачивает в кильватере.
Наши кули ждут. Не хочется идти под таким сильным дождем, когда капли разлетаются. Под арочными сводами кричат ласточки.
Ночь, в Пенанге волшебство. Улица — сцена из бесконечной комедии, обрамленная кулисами узких высоких вывесок. Вывески деревянные и бумажные. Должно быть, лиходейство здесь в порядке вещей. В этом месте невозможно представить заведения Монмартра или Марселя. «Париж со стороны, — говорит Паспарту, — это ночное кафе». Их не может быть в этом суровом пространстве, где все, что мы видим, попадается нам на глаза случайно. Из своеобразия, если его осознать и им пользоваться, рождается живописность и несерьезность. Китайские города серьезны: они знают только себя. Осушенное болото. Сваи и шесты. У любого китайского квартала озерный облик. Ни одного животного.