Вокруг света за 80 дней. Мое первое путешествие — страница 17 из 28

Джонки в гавани кружатся в том же замедленном ритме, что и ветер, встречавший наш корабль. Маленькие двуглавые пароходики, похожие на змей, которые, по заверению Биу, моего слуги-аннамита, с одного конца питаются древесным углем, а с другого — лягушками, обеспечивают сообщение между стоящими на якоре судами и пристанью, где разгуливает расфуфыренный сброд — племя рикш.

Чуть не забыл, что на одной из площадей — на площади клуба «Гонконг», где болотом расплылся оркестр, — на газонах, на большом расстоянии друг от друга, выросли каменные щиты и пьедесталы, и, словно выполняя танцевальное па, бронзовый английский король вытянул ногу вперед и уперся кулаком в бедро, а у бронзовой королевы — юбка с бронзовыми воланами, и бронзовая прическа, и бронзовый кружевной веер в руках.

Лицом к морю под колоннами храма любви сидит на троне старая королева Виктория с диадемой на голове и скипетром в руке. Эти статуи, превосходящие ростом людей и принятые в странный оркестр, обескураживают своим китайским видом. Паспарту цитирует мне слова одного сенегальца, который на ломаном французском спросил его, стоя с раскрытым ртом перед памятником на площади Квинконс в Бордо, «люди ли это сделали». Этот государь и его бронзовые принцессы, усыпанные звездами плевков, размахивающие атрибутами королевской власти и гордо вздернутой победной саблей, подчеркивают глубину поражения Европы и мечту, состоящую в том, чтобы подчинить богов.

На первый взгляд — какая победа! И какое фиаско, если приглядеться. Чтобы расположить этих людей, требуется столетие; и две недели, чтобы все потерять. Довольно того, чтобы желтые соседи, вооруженные, воспитанные, образованные Европой, сорвали зрелый плод с ветви и сохранили эти три статуи, подтверждающие, как изменчива национальная гордость.













ЧАРЛИ ЧАПЛИН, 11 МАЯ • СУДЬБОНОСНАЯ ВСТРЕЧА • НОВЫЙ ЯЗЫК • УЛИЧНЫЙ ХУДОЖНИК • ЗАБАРРИКАДИРОВАВШЕЕСЯ ИСКУССТВО • ПАСПАРТУ УЛЫБНУЛАСЬ УДАЧА • ПРОЩАЙ, ШАРЛО • РАБОТА

Два поэта движутся прямой колеей судьбы. Но случается так, что их прямые пересекаются и образуется крест или, если угодно, звезда. Моя встреча с Чарли Чаплином остается чарующим чудом этого путешествия. Многие хотели этой встречи, многие пытались ее устроить. Каждый раз возникало препятствие, и вдруг случай — носящий на языке поэтов другое имя — забрасывает нас вдвоем на старое японское судно, перевозящее товары по китайским морям от Гонконга до Шанхая.

На борту Чарли Чаплин. От этой новости у меня внутри все перевернулось. Потом Чаплин мне скажет: «Настоящая роль творчества в том, чтобы дать возможность друзьям вроде нас обходиться без прелюдий. Мы были знакомы всегда». Но в тот момент я не знал, что желание этой встречи было обоюдным. Кроме того, в этом путешествии я понял, как капризна слава. Конечно, я познал радость от того, что тебя переводят на все языки, но в иные моменты, ожидая дружеского участия, натыкался лишь на пустоту; а иногда, наоборот, ожидал пустоты и бывал щедро одарен дружбой.

Я решил написать Чаплину короткое письмо. Сообщил о том, что я на борту, и о своей любви к его персоне. Он вышел на ужин и сел за столик вместе с Полетт Годдар. По его виду я понял, что он желает сохранить инкогнито.

На самом деле мое письмо ему не передали. Он не думал, что я на «Кароа», и не видел ничего общего между мной и пассажиром за соседним столиком, который сидел к нему вполоборота. После ужина я вернулся в каюту. Раздеваюсь, и вдруг в мою дверь стучат. Открываю. Чарли и Полетт. Мое письмо только что принесли. Чаплин боялся розыгрыша, подвоха. Бросился к администратору посмотреть список и, удостоверившись, побежал вниз, перепрыгивая через ступени, чтобы лично донести свой ответ.

Сама простота, сама молодость. Я был взволнован. Попросил, чтобы они подождали меня в своей каюте, чтобы я мог надеть халат и предупредить Паспарту, который что-то писал в библиотеке.

Можно представить искренность, накал, свежесть этой необычайной встречи, предопределенной только нашими гороскопами. Передо мной была живая легенда. Паспарту пожирал глазами кумира своего детства. Чаплин же встряхивал седыми кудрями, снимал очки, снова их надевал, хватал меня за плечи, хохотал и, повернувшись к своей спутнице, твердил: «Is it marvellous? Is it not marvellous?»

Я не говорю по-английски. Чаплин не говорит по-французски. Но мы разговариваем без малейших усилий. Что происходит? Что это за язык? Живой, самый живой язык на свете, созданный желанием общаться любой ценой, язык пантомимы, язык поэтов, язык сердца. Каждое слово Чаплин делает выпуклым, кладет его на стол, на тумбу, отступает, поворачивает под таким углом, чтобы ярче высветилось. Слова, которые он выбирает для меня, легко перенести из одного языка в другой. Иногда жест предшествует речи и сопровождает ее. Прежде чем сказать слово, Чаплин извещает о нем, а произнеся, поясняет. Шары в руках жонглера не замедляются, и даже не кажется, что они замедлились. За ними можно проследить в воздухе, он ничего не запутывает.

Наивный Лас Каз пишет в «Мемориале» о плохом английском императора: «Из этого стечения обстоятельств родился настоящий новый язык».

Мы действительно говорили на новом языке, в котором совершенствовались и за который к всеобщему большому удивлению стали держаться.

Этот язык понимали только мы вчетвером, и, когда Полетт, которая хорошо знала французский, упрекали в том, что она не пытается нам помочь, она отвечала: «Буду им помогать — они заблудятся в мелочах. Когда они предоставлены самим себе, они говорят главное». Эти слова — свидетельство ее ума.

Должная деликатность не позволяет мне посвятить вас в подробности планов Чаплина. Он раскрыл мне сердце, и я не могу поделиться его богатством с публикой. Скажу только, что он мечтает разыграть сцену с распятием — в каком-нибудь дансинге, где никто этого не заметит. А еще он задумал фантазию на тему пребывания Наполеона на Эльбе (переодетый Наполеон в полиции). Отныне Чаплин отрекается от Шарло. «Я всегда на виду, как никто другой, — скажет он, — я работаю на улице. Моя эстетика — пинок под зад... и я уже его чувствую». Замечательное высказывание, открывающее новую грань его души. Говоря современным языком, у него громадный комплекс неполноценности. Сопоставима с ним  только справедливая гордость и набор реакций, призванных защитить его одиночество (от которого он страдает) и не допустить, чтобы кто-нибудь посягнул на его исключительные права.

Даже дружба кажется ему подозрительной — с ней неизбежны обязательства и неразбериха. То, что он бросился мне навстречу, похоже, было исключением из правил, и он вдруг этого испугался. Я чувствовал, что он спохватился и, раскрывшись, снова, как говорится, замкнулся.

В своем следующем фильме он не появится, он придумывает его для Полетт. Три эпизода предстоит снять на Бали. Он сочиняет текст и без конца пишет. Пересказывает мне диалоги. Похоже, этот фильм — передышка перед новым циклом. Впрочем, сможет ли он отказаться от темы «бедного паяца», которого возвысил своим гением? Его очередной ролью будет шут, мечущийся между полюсами жизни и сцены. Оттого что он старательно придерживается рамок простодушной романтики, обнажая при этом прозу каждой детали, за ним, как по лезвию бритвы, следует самая бесцеремонная и тяжелая публика.

Как я не догадался, что в «Новых временах» он расстается с этим типажом: впервые в конце по дороге Чарли уходит не один.

Впрочем, этот образ размывался постепенно — в нем появлялось все больше человеческого. Усы становились меньше, носки ботинок укорачивались...

Если он начнет исполнять роли, то пусть когда-нибудь покажет нам «Идиота» Достоевского. Князь Мышкин — разве не в его духе персонаж?

Я говорю с ним о «Золотой лихорадке»: для художника это подарок судьбы. В таких произведениях от начала до конца чувствуется дыхание удачи, прокладывающей лыжню между небом и землей. Я вижу, что попал в точку: он отводит «Золотой лихорадке» отдельное место в своем творчестве. «Танец булочек! Вот что они все хвалят. Механическая работа. Проходной эпизод. Если именно это бросилось им в глаза, значит, они не увидели остального».

Помню, с каким юмором и изяществом он очаровывал гостей; он умел летать во сне и думал, будто этому можно научить других — тогда полет удастся продолжить после пробуждения.

Он прав: кто видел и помнит только этот номер, неспособен понять этот эпос любви, эту шансон де жест. Фильм между жизнью и смертью, между бодрствованием и сном; в нем пламя свечи не одного грустного Рождества. Чаплин погружает в собственные глубины колокол братьев Уильямсон. Снимает свою глубоководную флору и фауну. Эпизод в хижине объединяет народные легенды Севера, эпизод с цыпленком — греческую комедию и трагедию.

«Чтобы произведение прорастало, как дерево, — такое везение бывает не каждый раз. “Золотая лихорадка”, “Собачья жизнь”, “Малыш” — исключения. Я слишком долго работал над “Новыми временами”. Когда я доводил сцену до совершенства, от дерева отламывалась ветвь. Я растряс дерево и пожертвовал лучшими эпизодами. Они существуют сами по себе. Я мог бы показывать их по отдельности, один за другим, как мои первые ленты».

Он разыгрывал перед нами вырезанные сцены. В тесной каюте расставлял декорации, заставлял двигаться статистов, превращался в самого себя. Незабываемая сцена, в которой он собирает вокруг себя весь город и останавливает движение из-за деревяшки, которую тростью пытается пропихнуть в решетку канализации.

Полетт на пять минут исчезает, Чарли наклоняется и с загадочным видом шепчет: «А ведь жалко до слез...» Что это? Жалость к маленькому тысячеиглому кактусу, к молодой львице с роскошной гривой и когтями, к спортивному «роллсу», блещущему кожей и металлом? В этом весь Чаплин и особенность его сердца.

Жалость к нему самому, бродяге, жалость к нам, жалость к ней. К бедной юной особе, которую он всюду возит с собой, чтобы накормить ее, потому что она голодна, чтобы уложить ее спать, потому что она устала, чтобы вырвать из городской западни, потому что она чиста, и я вдруг вижу перед собой не звезду Голливуда в серебристой атласной форме грума и не богатого режиссера с вьющимися седыми волосами, одетого в твидовый костюм горчичного цвета, а невысокого мужчину, бледного, кучерявого, с резвой тростью, который, прихрамывая на одну ногу, тащит за собой по свету жертву монстра большого города и полицейских ловушек