Вокруг света за 80 дней. Мое первое путешествие — страница 19 из 28

Из Японии я увожу совсем не тот образ, который сложился у меня до того, как я туда приехал. Конечно, месса бывает опереточной, а священники и прихожане участвуют в ней без веры. Но самоубийство, то есть способность индивида на жертву во имя множества или императора, который это множество воплощает, лежит здесь в основе всех улыбок и приветствий. Цветы с эстампов уходят в почву извилистыми корнями ночи. Народ, обреченный каждые шестьдесят лет на крах всего, к чему он привык, из-за землетрясения и ураганов, соглашается отстраивать свою жизнь на пепелище. В конце деятельного пути — смерть. Они терпеливо склоняются перед тяжкой судьбой и заранее приносят в жертву свой дом из дорогого дерева, соломы и рисовой бумаги.

В Кобе меня сразу поразила девочка-простолюдинка, играющая в классы. Эта пятилетняя девчушка рисует мелом на тротуаре идеальный круг, которым Хокусай подписывал свои послания. Замкнув свой шедевр, она скачет вдаль на одной ноге и показывает язык.

Хотел бы я взять с собой этот круг. С первого нашего шага он раскрыл мне секрет японской души. Этому спокойствию, сравнимому с торжественной тишиной парка перед храмом императора Мэйдзи, этому трудолюбивому терпению, уверенности глаза и руки, четкости, чистоте мы обязаны изумительной резьбой по дереву и безделицами, которыми завален рынок Европы. Здесь самый дешевый в мире ручной труд, зато солдат, который некогда довольствовался чашкой риса, съедает четыре. Такая ему уготована плата на земле и на море. Конкуренция исключена. Ослушается военачальник или попытается подражать важным европейским птицам — и вскоре вспорет себе живот. В недавнем деле о генералах- самоубийцах победители и побежденные соперничали в героизме.


Императорский дворец в Токио, город в форме колеса, — это ступица, вокруг которой все вертится. За серой стеной и глубокими рвами, наполненными стоячей водой, даже мельком не увидеть микадо. Если он отправляется в путешествие, то от дворца до вокзала толпа стоит на коленях, опустив глаза. Но нынче полиция запрещает толпе вставать на колени: слишком много места занимают. Замирает движение. Захлопываются ставни: говорят, что тот, кто из любопытства подсмотрит за микадо через окно, ослепнет. Проверять никто не решается. Императорский дворец — Ватикан в этой религии долга.

В отеле «Орьентал» в Кобе мы просто переночуем. Мы решили на следующий день добраться до Йокогамы через Киото, а оттуда съездить в Токио и обратно. Один журналист будет нашим переводчиком.

На первый взгляд японки выглядят, точно какой-то анахронизм. Как будто в карнавальных костюмах. Контраст между высотными зданиями и их кимоно настолько яркий, что выражения их лиц и глупый смех под плоскими зонтиками хочется списать на неловкость за свои наряды. Постепенно начинаешь привыкать и убеждаешься, что ни одна японка не будет одеваться по-европейски. Работающие мужчины носят европейские костюмы. Остальные — кимоно. У рабочих и развозчиков оголенные ноги, огромные икры, белые перчатки, вокруг головы обмотано махровое полотенце, а синяя блуза покрыта вензелями. У всех мужчин и женщин короткие белые носки: они скрывают пальцы ног, выделяя только большой. В щель сабо-копытца продет тонкий ремешок. На этом ремешке и перевернутой бархатной букве V держатся колодки греческого театра, которые добавляют роста тем, кто их носит, позволяют не шлепать по грязи и щелкают, как кастаньеты. Если погода хорошая, колодки превращаются в простые стельки из дерева или соломы. Их оставляют на пороге, так что циновкам знаком только легкий шаг белотканых копытец. Утонченную публику можно отличить по тому, как белые укороченные носки облегают ногу, и по шву, который углублен между пальцами почти незаметно.

Повторю: церемониал превыше всего. Важен ритуал, и тот, кто им пренебрег, убивает себя.

Ритуал и субординация. От императора (он — номер один) до бедняка у каждого свое место на одной из ступеней социальной лестницы, его не уступают никому.

В зависимости от популярности актер будет иметь право на большее или меньшее число музыкантов в оркестре. Лаковые шляпы, шнуром подвязанные под подбородком, черные кисейные прически, косы, кисточки, вензеля, веера, опахала от мух свидетельствуют о привилегиях бонзы, борца или куртизанки.


Япония вышла из моря. Море выбросило ее, как перламутровую раковину. Море сохраняет право разрушить ее или взять обратно.

Ставшие прообразом декоративных пятен японского искусства, бледные рыбы в черных и красных крапинах словно подчиняются национальному стилю. Самураи, ощетинив усики и выставив клешни, сражаются в лаковых панцирях, кусты повторяют ветви кораллов, а водорослями украшены сады перед домами, похожими на легкие лодки.

Японец обожает сырую рыбу. Привкус прилива пропитывает пищу, и нас осеняет мысль, что некоторые типажи схожи с эскимосами. Все весьма запутанно и весьма нелегко упорядочивается. Я ориентируюсь вслепую и пытаюсь заглянуть в душу хозяев.

Фотографы. Фотографы. Фотографы. Это лейтмотив нашего пребывания. В отеле в Киото, после того как мы проделали путь среди лотарингских пейзажей, прислуга, узнав нас, просит подписать открытки. Сбежав от них, мы ужинаем по-японски и отправляемся на представление с танцами гейш. Ужин милый, простой, в небольшом зале, где нас обслуживает девушка, похожая на сестру Игоря Маркевича. Подается тэмпура. После сукияки, говяжьего и куриного мяса с овощами, которые тушатся на угольной плите в углублении по центру стола, тэмпура — основное национальное блюдо. В него входят гигантские креветки, острый перец и жареные огурцы — их опускают в коричневый соус и едят палочками. Саке, рисовую водку, разливают теплой в крошечные фарфоровые чашки, она заменяет наше вино и сопровождает трапезу.

Мы уже ели сукияки в японском ресторане в Сингапуре. Но в тот вечер в Кобе сукияки околдовывает нас тонкими ароматами. В Сингапуре горящее адским пламенем солнце и карри не дали его букету раскрыться. В ресторане «Мива», похожем на карточный замок из дерева, соломы и бумаги, изобилующем доспехами, шлемами, саблями, какемоно и изображениями самураев, скал, мостов, перекинутых через миниатюрные реки, которые словно петляют по комнатам, мы пробовали сукияки и пили первосортное саке. Юные жрицы трапезы подают его на коленях.

В Токио гейши, еще одни жрицы хороших манер, заставят нас есть на коленях, будут хохотать и пить из наших чашек. Гейши происходят из бедных семей. Их обучают с двенадцати лет. Они становятся гейшами, когда достаточно обучены, чтобы очаровывать гостей, играть на струнных инструментах, петь, танцевать и разговаривать с мужчинами. Не нужно путать их с куртизанками. Их задача лишь в том, чтобы создавать приятную атмосферу. Они — букеты, гости вдыхают их аромат. И соблюдают порядок, правила игры, суть которых в том, чтобы не выходить за очерченные границы. В конторе общества гейш знают их адреса и выполняют заявки. Гейши приходят в мучной пудре, под гримом-маской в миндалевидных прорезях, как будто сделанных перочинным ножом, двигаются зрачки, головы венчает монументальная прическа из темных коков, жгутов и валиков, и кто знает, до каких пор они готовы безропотно соглашаться на существование рабынь и долгие вечера декоративного чарования...

Утонченные актрисы и автоматы, у которых белый растворенный грим наложен ровно до плеч и локтей, — их механизм выполняет заранее заложенную последовательность движений, улыбка скрывает золотой блеск во рту, как веер прячет зевок, а на носу иногда появляются ученые очки в роговой оправе.

На визитках... — да что я говорю? — на полосках бумаги они протягивают вам свои имена и адреса. Апрельский Дождь. Династия Света. Радостная Весна.

Династия Света — это японка Утамаро, какой мы представляем ее по книгам. Голова — покачивающееся яйцо. На него водружен черный ирис из волос. Тело — куколка бабочки, личинка в момент преображения: разноцветные крылья вот-вот раскроются за округлой спиной. Апрельский Дождь не такая овальная. Ее лицо — шар из слоновой кости, сахара и китайской туши. Кровавый рот. А такую прическу прогрессивные женщины начали носить в 1870 году. Коки и улиты уступают место косам и шпилькам.

Общение с Радостной Весной обескураживает. Это гейша-бунтарка. Гейша, которая не хочет быть гейшей и грезит о Голливуде. Радостная Весна — жертва кинематографа; теперь вместо «девушки, которую свел с ума лев» в «Кагами-дзиси» — девушка, которую свел с ума лев «Метро Голдвин». Она честолюбива. Носит модную прическу. Громко говорит и виляет бедрами. Она страдает. И от того, что ей так мало позволено, страдания еще мучительнее. Она держится за все то свободное и рыцарственное, что может в нас угадать. Ей приходится очаровывать насекомий народ, аккуратный, без изъянов, холодный, для которого женщина — ваза с цветами, и от этого взгляд у нее, как у шальной курицы, а вместо улыбки — жалкая гримаса. «О мистер Кокто! Мистер Кокто!» Как бы ей хотелось выговориться, объясниться, распахнуть душу, несмотря на укрощающие ее взгляды. «Мистер Кокто! Мистер Кокто!» Она сжимает мою руку, целует ее, прижимает к груди, шлет мне жалобный призыв. На ужасном английском объясняет: «С тех пор как я увидела ваши фотографии в газете, я хотела приблизиться к вам, увидеть вас, поговорить с вами». На этом все и заканчивается. Что она может сделать? И что мог бы сделать я, собравшись вырвать из паутины несчастную трепещущую мошку? Граммофон заменяет струнные инструменты и песни, при исполнении которых голос комком застревает в горле, подражая стонам и слезам. Мистенгетт поет, я танцую с Радостной Весной. То есть несу по бумажной тюрьме утопающую, которая хватается за обломок судна, прижимается щекой к моему плечу, сжимает пальцы. «Ах! Ах! Мистер Кокто!» Эти стенания терзают мне душу. Строгие, суровые взгляды провожают нас, изучают, оценивают. Чем глубже она увязает, тем явственнее теряет голову, и я убеждаюсь, что бессилен прийти ей на помощь.

Две гейши спорят из-за Паспарту. Они играют в пальцы — на «расхлоп», — выясняют, кто будет танцевать этот танец. Парижанки, довольные своей женской сущностью, сейчас далеко. У нас слабый пол сделался сильным. Женщины съедают других, иначе их самих съедят. Здесь женщины подают нам еду и спорят за право танцевать с молодым мужчиной. Мистенгетт поет. Ее волнующий голос напоминает о моем городе, где владычествуют женщины. Бедная Хэппи Спринг! Она все больше обмякает. Когда пластинка заканчивается, она прижимает мою руку к губам и произносит: «Тан-ку». Долгую, наверное, прошла она школу, чтобы научиться не выглядеть побежденной. Буквально у нас на глазах она вешает себе камень на шею и тонет.