Опьяневший от ярости и усталости, лев засыпает в пионах. Вновь прилетают бабочки и не дают ему покоя. Будят его, он цепенеет от гнева, занавес закрывается.
Кикугоро не только актер, он жрец. И зрелище литургическое — не в том смысле, что оно схоже с нашими мистериями, но в религиозном. Я говорю не о религиозном театре, а о религии театра. Кикугоро и его оркестр проводят службу.
Нас ведут в его гримуборную. Мы проходим через фойе, дворы, подвалы, где можно различить механизмы вращающейся сцены, идем по коридорам и этажам. Мельком видим белые комнаты, в которых коленопреклоненные музыканты поздравляют друг друга. Мы поднимаемся, спускаемся, снова поднимаемся и, в конце концов, попадаем к Кикугоро. Мы снимаем обувь. И оказываемся лицом к лицу с кумиром — невысоким человеком крепкого сложения в костюме самурайского оруженосца; он показывает мускулы, проявляющиеся у него на руках во время танца с маской, и сетует, что с ними ему неловко исполнять роли женщин.
Фотографы просят меня пожать ему руку, и я понимаю, что Кикугоро волнуется, как бы моя ладонь не испортила грим. Я тут же делаю вид, что жму руку, но держу ее на небольшом расстоянии. Он дарит мне непередаваемый взгляд — такое возможно только между собратьями по цеху, ведь они понимают что к чему, и сцена им не в новинку. На следующий день, не успел я закончить рассказ о нем в радиоэфире, как на холм, где я отходил от микрофона, уже прибыли его посланники, чтобы выразить признательность.
Кикугоро Оноэ, который шестым в своей династии носит на представлении «Кагами-дзиси» львиный парик предков, повезет пьесы фестиваля дан-кику в Опера-де-Пари. Я побаиваюсь ее обстановки. Для игры Кикугоро нужны пространство, безупречный пол и внимательная публика. Но, боюсь, наша Опера не отвечает ни одному из необходимых условий.
На следующее утро вставать было тяжело, но затем Фудзита и Нико, мой переводчик, повезли нас в «Кокугикан» (дворец спорта) смотреть состязания по японской борьбе, которые проходят с самого рассвета.
Чтобы добраться до одного из входов, нужно преодолеть настоящую трясину: в передвижных ларьках там продают апельсины, сладкие булочки, сувениры, открытки с изображениями популярных борцов. Сутолока, как у испанских арен в день корриды. И вдруг я оказываюсь в гигантском цирке, набитом до самых сводов, кое-как пробираюсь мимо деревянных отсеков, в которых на подушках тут и там лежат тела, а вокруг — пустые бутылки, апельсиновая кожура, стоптанная обувь и мягкие шляпы. Какой-то туз приглашает нас в свою ложу. Ложа — один из таких отсеков, мы плюхаемся прямо на пол.
В центре цирка возвышается сцена: круглый настил под тентом в форме пагоды, который установлен на четырех стойках — белой, черной, зеленой и красной. Сиреневый шатер, отороченный балдахинами цвета морской волны, вздувается над ареной. Наверху стеклянные окна-вставки нависают над скоплениями людей — солдатами и школьниками, а вокруг них — гигантские фотографии прошлогодних победителей.
На ринге борцы изучают друг друга под присмотром судей в серебристых кимоно — на головах у них нечто лаково-черное с насекомьими усиками, и вооружены они своеобразным зеркалом без стекла — символом их особого положения. Борьба продлится не больше секунды. Бурные крики накатывают, пока идет подготовка, но обрываются, и наступает тишина. Борцы — молодые розовые геркулесы, словно свалившиеся со сводов Сикстинской капеллы и относящиеся к некой расе, представители которой встречаются крайне редко. Одни, тренировавшиеся по старой системе, выпячивают огромный живот и груди, как у зрелой женщины. Но ни груди, ни живот — вовсе не признаки ожирения. Все дело в эстетике прежних времен, это свидетельство силы и особого способа ее приложения. Другие хвалятся мускулатурой, как на наших стадионах. Темный пояс обхватывает талию, проходит между ног, оставляя свободными ягодицы, и ложится вдоль бедер юбкой с бахромой. Когда они наклоняются, бахрома топорщится сзади, придавая им сходство с петухами или дикобразами.
И у одних, и у других миловидные женские головы, увенчанные шиньоном: промасленную прядь поднимают и прикалывают шпилькой на макушке, а потом расправляют веером.
Чтобы очистить площадку, на нее бросают соль, а затем соперники, расставив ноги и уперев руки в бока, медленно, тяжело перекатываются с одной точки опоры на другую. Этот медвежий танец придает им гибкость. Они наклоняются, глядя друг на друга, и ждут нужного момента — поди знай какого, — когда случится чудо равновесия, когда схватятся между собой две воли.
Они обдумывают захваты, что-то просчитывают, стоят в напряжении и внезапно, словно сговорившись, размякают, оставляют стойку и, даже не глядя друг на друга, поворачиваются и сходят с настила. Судья допускает десять минут таких бесплодных потуг. И вот контакт замыкается, объемные тела сталкиваются, сцепляются, хлещут друг друга, перебирают ногами, норовят оторвать соперника от земли, и в грозовых вспышках фотографов человеческое дерево скатывается с настила, вырванное с корнем магниевой молнией.
В предпоследнем бое встречаются последователь современного стиля, миловидный курносый атлет, и непобедимый будда в повязке, прилегающей к узким бедрам боксера. Нам повезло: вот уж редкое зрелище. Как только соперники решились сойтись лицом к лицу, идеальное равновесие сил приводит их в мертвую точку. Прищуривая глаза, я вижу одно животное: розового быка, возникшего из двух неподвижных тел. Этот мост так долго остается неподвижным, что у всех перехватывает дыхание; возникает вопрос, кончится ли это когда-нибудь, или враждебные силы окаменеют на наших глазах? Равновесие становится невыносимым. Судья размыкает тела взмахом своего скипетра. Овация. После перерыва соперникам предстоит вернуться в точно такую же позу, но, боюсь, теперь от них исходят совсем другие флюиды, и, когда на арене они вновь обхватывают друг друга, зрители почтительно молчат. Снова мертвая точка, снова упираются ноги, и пальцы углубляются в плоть; пояса, ощетинившаяся бахрома, набухшие мышцы, ступни, корнями врастающие в циновку, кровь, прилившая к коже, окрасив ее в ярко-розовый цвет. Непобедимый вдруг находит слабое место и, пользуясь этой брешью, нарушает равновесие. Треск магния сопровождает крушение одной из опор человеческого моста, которая с подскока валится навзничь.
Победитель посыпает арену солью, побежденный поднимается, подходит к краю, встает на колени и опускает голову.
В этом году кумир спортсменов снова получит кубок Регоку и его фотография рядом с Кикугоро будет украшать комнаты куртизанок.
Гостеприимный хозяин показывает нам квартал борцов. Свод галереи, где купаются молодые божества из розового мрамора с женскими глазами и высокими прическами. Одни плещутся в бочках, другие расхаживают в черных кимоно с белыми пионами, третьи улыбаются из-под взъерошенной шевелюры, которую отращивают до тех пор, пока удается поднимать масляную прядь, завязывать ее, подкалывать шпилькой и разворачивать кокардой.
Я добираюсь до победителя: он сидит на корточках на каменном цоколе, а цирюльник расчесывает и собирает в узел его лаковый шиньон. Черный лак и розовый. Это простодушное чудовище такое розовое и гладкое: позируя фотографам, я опираюсь на розовое пасхальное яйцо. Снимок, на котором победителя поздравляют Филеас Фогг и Паспарту, завтра будет встречать нас на дверях у женщин в Таманои, одном из новых кварталов японских проституток.
Этим вечером нас сопровождает Фудзита. Мы пересекаем темный парк и выходим прямо на проспект с кинозалами и флагами, где все яркое и кричащее. В этой деятельной круговерти у меня отнимаются руки и ноги. Я спрашиваю себя, как можно было считать оживленным мой город, не встретившись с этой чудовищной вереницей забитых залов, наседающих друг на друга, вопящих всеми своими афишами, фонарями и знаменами. Не только проспект длится до бесконечности и одни кинозалы продолжаются другими, но еще и притоки наводняют эту реку: с прилегающих улиц выплескивается ненасытная толпа японских и китайских сынов.
Попытки добраться до конца этих улиц и проспекта бесполезны. Токио, разрушенный и заново отстроенный, — это спрут с гибкими щупальцами. Но чтобы сон превратился в кошмар, нужно заглянуть в один из пяти кварталов у пяти древних городских ворот, где скучились все бордели. Рвы окружают каждый квартал, в том числе самый знаменитый — Йосивару. Женщинам нельзя выходить за его стены.
В 1922 году во время бедствия деревянные дома терпимости радостно горели, ураган разносил раскаленные листы железной кровли, отсекая головы одним и обжигая других. Девушки с переломанными костями и застрявшими в балках шеями вопили под развалинами, а во рвах, в кипящей воде, заживо сваривались те, кто пытался спастись, пока рушилась земля. Ставшие неузнаваемыми тела в гриме, в костюмах, с прическами разлагались, распространяя смрад: служб по наведению порядка не было. Японцы решили, что вся Япония в руинах, и уже не пытались ничего сделать.
Действительно, Токио на три четверти был в развалинах, пожары умножили масштаб драмы, а голод все довершил.
В тот вечер сумрачные аллеи и пустыри, обнесенные частоколом, вели нас в лабиринт Есивары. Лабиринт улиц, которые упираются в тупик или разветвляются подобно ветвям генеалогического древа.
Только что были кинозалы и разноцветные афиши фильмов. Теперь один за другим стоят дома терпимости с вывешенными фотографиями куртизанок. До катастрофы они молча выстраивались за стеклом, демонстрируя себя во весь рост, во плоти, в великолепных платьях. Разрушенные публичные дома отстроили по той же модели, и они отличаются только деталями декора. Все это напоминает длинные и низкие обменные лавки, где менялы с бритыми головами и золотыми зубами обживают с двух сторон небольшую кассу на прилавке.
Первый меняла — контролер в этом сомнительном заведении, его называют Коровушкой. Он остается в стойле. Второй — Конь. Если клиент забыл кошелек, Конь оставляет конюшню и провожает его до дома. Там и получает свое. Нет денег — уносит трость, книгу, шляпу.