Вокруг света за 80 дней. Мое первое путешествие — страница 3 из 28

дели.

Золото, слоновая кость, мрамор, бронза, древесная кора внутри нас подспудно притягиваются к древесной коре, мрамору, бронзе, слоновой кости и золоту статуй.

Останавливаемся у головы быка, выструганной из вереска, с позолоченными рогами, ноздрями и ушами; и у бронзового юноши, который, видимо, скачет на лошади; слишком большая голова тянет его вперед, крылатые ноги взлетают сами. Замираем перед лунами, покрытыми золотой сусалью, — микенскими масками; перед животными и богами, обращенными в камень каким-то стихийным бедствием.

Я именно за такой метод. Сживаться с предметами или бегло их оглядывать. Едва ли я смотрю. Я фотографирую. Заполняю свою камеру-обскуру. Проявлять буду дома.

Обед — продолжение сна, виденного мною в поезде; нас трое — Паспарту, сержант полиции и я, столик прямо на тротуаре площади Согласия под ярким солнцем в толпе прохожих. Впрочем, с нами полицейский, и нас не толкают. Курица с рисом, старинное вино, от которого душа кувырком, и ракия, мраморная водка. Едва вода соприкасается со спиртом, образуется мраморное облако вкуса восхитительного пастиса.

Провожатый покидает нас: служба зовет. Это первый из многочисленных друзей, которых Паспарту находит по дороге; позже их отзывчивость не раз спасет нас от краж и потери времени.


Рим — тяжелый город. Афины — город легкий. Рим уходит под землю. Афины воспаряют. В Риме все устремлено вниз. В Афинах все стремится вверх и трепещет на крыльях; надо отсекать их у статуй, как греки поступили со статуей Победы, — иначе улетят.

И вот, на этот раз без тумана и видимый от основания до вершины, знаменитый холм — более доступный, чем Нотр-Дам-де-ла-Еард в Марселе, уютнее пристроившийся в Афинах, чем холм Монмартр в Париже.

Отвратительная мода нагнетать красоту, раздувать мифы отдаляет их от человека.

Во Флоренции из возвышенностей и долин за окном вагона складывался почти персидский пейзаж — с павлинами и ланями. Здесь пейзаж шерстяной, с козами и козлами. Вагон останавливается, выходишь как будто на чью-то частную улицу.

Разве Барресу, чтобы расчувствоваться, нужен был настрой и маленькая раздавленная девочка?

Сдерживаю слезы, чтобы не выглядеть нелепым. Я грешу этой нелепой боязнью нелепости. Скорее! Перепрыгивая через ступени, взбегаем по лестнице и оказываемся прямо в гостях у богов. И вдруг я понимаю, почему Барресу вовсе не нужна была кровь этой девочки.

— Но... — восклицает Паспарту, — тут не развалины, тут все раскурочено!

Сказано в точку, я задумываюсь. Паспарту не знал о бомбардировке английского флота, я поведал ему эту историю. Да, раскурочено, взорвано бомбами, покалечено, разрушено. От безмятежности руин нет и следа. Вместо нее — ужас непредвиденности, окаменевшего движения, скорости, обращенной в статую. Кровью маков окроплены трава, камни и мраморные конечности. Сияющая кровь веков циркулирует по загорелой розовой плоти мрамора, рисует оранжевой сангиной грани и яркие отблески на сколах колонн. Эту кровь можно собирать у основания стволов в кладовых сосновых рощ.

Слева и справа холм покрыт рельефами. Пусть это слово обретет здесь свои истинный смысл. Мраморные кости, мраморные бутылки, мраморные консервные банки, мраморные старые газеты и сальная бумага — все мраморное. Мы оказались здесь после пикника богов.

Паспарту подает мне знак: голоса... кто-то разговаривал. Кто? Оборачиваюсь, наклоняюсь. Никого. Зато справа, у подножия холма, в театре, который при взгляде с высоты птичьего полета распахивает свой каменный веер, посетитель спорит с женой. Мы слышим все, что они говорят. Так же и народ мог слышать спор Креона с Антигоной, не платя за вход. Видел ли Креон, как волнуется и размахивает руками толпа, рассевшаяся на росе в пять часов утра, когда поют петухи?

Фотография и комментарии сообщают нам не много. Вот фасад Парфенона и совсем рядом, слева, Эрехтейон: женщины, поддерживающие храм, смотрят на нас. Я думал, они смотрят в пустоту.

Из их обители, из-под их локтей почти так же, как мне посчастливилось рассматривать Парфенон в миниатюре, я увижу высокий прозрачный массив его дышащих колонн и его фронтонов. Я доберусь туда, вскарабкаюсь по ступеням, прикоснусь к трещинам этих колонн, к колесикам и шестеренкам тонкого механизма, который по-своему выковывает время и заставляет его идти в ритме, несвойственном для его привычного хода.

Я буду наблюдать за солнцем, которое бродит среди мрамора, скользит по нему, затеняет его прожилки, и за солнцем, которое исхлестало храм, сводя патину с фальшивых колонн и покрывая патиной настоящие, и за солнцем, накопленным в течение веков, чей свет мрамор продолжает источать, отражая все его изменения в здании, более чувствительном, чем живой колосс, и более прозрачном, чем кристалл.

Почему Моррас не настаивал на плотском начале этой постройки? Я не стал бы его высмеивать, и не пришлось бы теперь перед ним извиняться. Ведь я сам, не удержавшись, приложился губами к одной из колонн израненного, но неразрушенного храма.

Да, если римский Колизей перекосился и оседает, напоминая при луне водную арену Нового цирка, то у Акрополя на солнце вырастают все новые и новые крылья, тянут его вверх, отрывают от фундамента.

И даже крылатые лунные кони живут на карнизах, как ласточки; они разлеглись в углах фронтона, где легко увидеть их светлые профили, а быстро подняв глаза к небу, можно заметить и лунного конюха: он сидит, наклонившись вперед, свесив голову ниже коленей.

Солнечная колесница разбилась в щепки, налетев на коней. В колеснице ехал бог. Видимо, за мраморным треугольником фронтона, этим воздушным змеем, луна — солнце руин — как раз прячет свою колесницу и распрягает лошадей.

Я ухожу прочь от воздушной конюшни: не хочу быть навязчивым, приставать с вопросами к тишине, вникать в тайны, которые меня не касаются.

Ухожу от фасада, где необычные лошади вьют свои гнезда.

Я немного приуныл. Эти группы, этот ансамбль... сколько ими ни восхищайся, на нерукотворном пьедестале остаются только мужской башмак и женская туфля — по ним восстанавливается картина преступления.

С другой стороны, утешает, что криминальный мотив, тупиковый, неудачный, пустой, сближает нас с этими колоссами и придает им человеческую теплоту.

Со временем к ним можно настолько привыкнуть, что турист думает, будто без труда поднимет ту или иную глыбу, но эту легкость — кажется, бери и клади в карман — создают бегущие по ним изысканные арабески.

Я увезу из Акрополя только свои слезы, недомогание, грусть, уверенность, что не будет больше обрядов, для которых понадобятся подобные декорации, и счастье, что мы увидели все это без тени назидания и без налета любой другой пыли, кроме пыли дорог.















РОДОС, 1 АПРЕЛЯ • СРЕДОТОЧИЕ НАЦИЙ • С ДВУХ ТРИДЦАТИ ДО ЧЕТЫРЕХ: ОСМАТРИВАЕМ ГОРОДСКИЕ СТЕНЫ И ПЕРВЫЕ ЗАГАДОЧНЫЕ УЛИЦЫ

Существовал ли Колосс Родосский?

Если его выдумали, это не значит, что одним чудом света на нашем пути стало меньше.

Мы поверили в путешествие Филеаса Фогга — так же верят и в Колосса. Корабль проходит у него под ногами.

Римский бриллиант. Афинская жемчужина. Завтра — египетский скарабей. Родос — первый неправильный камень в ожерелье.


Микены, Греция, она самая, Византия, крестовые походы, рыцари ордена святого Иоанна, турки, Патмос, где евангелист съедает книгу и пишет Апокалипсис, Гиппократ, Гомер, Тиберий, Цезарь, Август, Цицерон, Сулейман Великолепный — на это средоточие наций, городов и легендарных имен смотрит, разведя в стороны волосы и опершись на колено, Венера Родосская.

Все языки Вавилона перекликаются возле персидского фонтана. Он украшает площадь, выйдя на которую я оказываюсь прямо в гуще событий «Тысячи и одной ночи». Еврейский мальчик, идущий с урока, обращается к нам по-французски.

Нас встречает выплеснувшаяся на улицы жизнь Востока. Начиная с Родоса, что ни улица — то спектакль, а лавки без четвертой стены — театральные подмостки, где никогда не опускается занавес.

Брадобреи и сапожники. Самая популярная в театре восточных улиц пьеса — о брадобрее, поскольку религиозные секты требуют, чтобы при стрижке учитывалось бесчисленное множество нюансов. Лежа навзничь, клиенты млеют в руках, которые с одинаковым мастерством могут и стричь, и брить, и пытать.

Всюду гроздьями свисают сапоги. Всюду их дубят, шьют, начищают, продают. У всех брадобреев и сапожников портрет дуче; искусное сочетание цветовых пятен отпечатывается на радужной оболочке, и при свете дня взгляд переносит их на яркие стены домов, которые каждую неделю перекрашивают женщины, обмакивая кисти в известку.

Там, где стояли ноги колосса, по обеим сторонам порта возвышаются две колонны. На одной Ромул и Рем сосут молоко римской волчицы, на другой бронзовый олень смотрит в сторону острова охотников и роз. Стены с заостренными фестонами, башни и дозорные пути опоясывают город кольцом. Войти туда можно через ворота замка-крепости. Вы теряетесь в лабиринте плоских крыш, переходов, сводов, рвов, мостов, бойниц и вскоре оказываетесь в исходной точке.

Итальянский солдат, выделяясь на фоне неба, кричит Паспарту, чтобы он зачехлил свой «кодак». Паспарту собирался фотографировать не крепость, а старую мусульманку, которая закуривает, перегнувшись через край византийского колодца. Какое кощунство: источник со святой водой, правоверная курильщица. Но ее оберегают черная чадра и солдат. Чадра редко приоткрывается. Морской бриз обволакивает ею лица. Затененные глаза и рты превращают проходящих женщин в прокаженных с головой Смерти.

«Кто пил воду из фонтанов Родоса, непременно на Родос вернется». Эту истину я повторяю себе и думаю, что наверняка больше не увижу этот остров, где остановка у нас длится всего четыре часа.

Я заметил первые тюрбаны того самого красного цвета, который выгорает на солнце до светло-сиреневого. Мальчишки мелом рисуют на стенах звезду Давида — два перекрещенных треугольника; а портовые грузчики обматывают голову тканями, скручивая их на затылке и завязывая концы на груди. Впервые — дыхание Египта: гранитный платок покрывает головы их богов.