Вокруг света за 80 дней. Мое первое путешествие — страница 5 из 28


Как-то вечером у княгини де Полиньяк оркестр исполнял сюиту Дебюсси. В первом ряду прекрасная, старая и знаменитая графиня Морозини кивала, моргала, открывала рот и трясла головой. Она привыкла к романсам, которые врезаются в память, и была сбита с толку, окунувшись в эту несколько сумбурную музыку. Она выискивала мелодию. «Бедная, — шепнула мне графиня де Ноай, — она не привыкла, чтобы ее заставляли так долго ждать наслаждения».

Вот о чем я вспоминаю, оказавшись нос к носу с пирамидами. Можно сказать, они прямо здесь, в комнате: в Мюррене ледник дышит в окна отеля бриллиантовой свежестью, так же и пирамиды в двухстах метрах от «Мена Хаус» шлют дыхание смерти.

Афины, Рим, Венеция — их красота раскрывается иначе, чем Клеопатра открылась Антонию: наслаждения ждать они не заставляют. В этих знаменитых романсах мелодия выпевается сразу. В Венеции я был совсем юным. С вокзала все тут же кинулись в гондолу. Моя мать воспринимала эту феерическую гондолу как омнибус для перевозки багажа — ни больше ни меньше. Венеция должна была начаться на следующий день.

Но ребенок и поэт — что одно и то же — желали, чтобы Венеция началась немедленно.

В «Мена Хаус» поэту посетовать не на что. Достаточно перешагнуть через резные деревянные перила балкона, спуститься с дюны, и в конце своеобразного Млечного Пути, бледной дороги, полукругом идущей вверх, он достиг бы первой вершины. За ней рикошетом следуют другие. Наш помощник — лунный свет, омывающий пустыню всполохами затмения. Ужин не затягивается. Мы быстро проходим через романтическую столовую, где английские дамы в тюлевых платьях в сопровождении сыновей в смокингах оставляют за собой цикламеновый шлейф и пьют шампанское, слушая великие венские вальсы.

Абдель нас уже сторожит. Перед оградой отеля, рядом с погонщиками, ждут верблюды, возлежащие на собственных тенях. Абдель садится на осла. Мы взбираемся в седла, и верблюды поднимаются. Так же при замедленной съемке движется сложившаяся втрое стена, если прокрутить изображение назад. Караван отправляется в путь.

Верблюд — водное животное; пространство, которое он пересекает, — подводное. Силуэт у него допотопный. Когда-то, должно быть, шея этой рептилии торчала над водой, а лапы гребли во все стороны, как плавники. Море исчезло, тварь превратилась в скакуна. И помнит ритм волн, так что я представляю себе, будто на высоком корабле плыву навстречу Хеопсу.














СФИНКС

Путешественники никогда не рассказывают (то есть рассказывают, конечно, но увидеть это нужно самому) о том, как раскрывается красота и где именно она обитает.

Они выделяют ее из всего остального. Смотрят так, словно она вращается на постаменте, а вокруг — пустота.

Не случайно я не понял Абделя, когда он объявил, что перед нами Сфинкс. Где он его увидел? Я возвышаюсь над песками на своем верблюде. Луна плавно и нарочито вытягивает слева одну из сторон пирамиды Хеопса. А дальше, справа, у безупречно гладкой вершины второй пирамиды, искажает линии перспективы, и кажется, будто кончик покосился.

Развалины и песчаные дюны создают рябь у нас под ногами. Изгибы и бугры повторяются в силуэте верблюда.

Но где же Сфинкс? Я различаю яму, резервуар, песчаный бассейн, который огибают наши оседланные животные; на дне читаются очертания, напоминающие судно в сухом доке.

И вдруг мой взгляд словно разгадал скрытую в рисунке загадку: я все понял, просто не мог не понять. Фигура на носу корабля медленно поворачивается в профиль. Возникает голова Сфинкса, а за ней и все остальное: круп, закругленный хвост, задние лапы и передние, длинные, выпрямленные, — мраморная плита между ними украшает грудь, а фаланги на концах обрисованы, как грани и округлости песочного печенья, которое достали из формы.

Верблюды останавливаются и складываются тремя рывками, медленно. Я спрыгиваю, бегу. Упираюсь в отвесную стену — вокруг ямы, где лежит Сфинкс после того, как в 1926 году обнаружили его лапы. Он веками прятал их в песке, как версальские сфинксы — в муфте.


Сфинкс — не загадка. Бесполезно задавать ему вопросы. Он — ответ. «Я здесь, — говорит он, — я сторожил наполненные гробницы и сторожу пустые. Какая разница? Воля прекрасного, искра гения, очеловеченный феникс без конца возрождаются из пепла. Даже в разрушении они черпают новые силы. Мы лишь межевые столбы в мире, объединяющем разрозненные души и принуждающем их, вопреки скоростям и умиранию веры, совершать паломничества и останавливаться в пути».














УЛЫБКА СФИНКСА

Руины — это замедленное крушение. Благодаря протяженности драмы во времени мертвая красота может принять облик женщины, превратившейся в статую, застывшей скорости, гула, ставшего тишиной, даже если не успела к этому подготовиться. Протяженность уберегает ее только от гримас и поз пугающей насильственной смерти. Но вокруг нее обитает страх.

Сфинкс и пирамиды — мизансцена, способная устрашить простодушный народ.

Мизансцене, придуманной астрономами, нужны звезды и лунный свет. В ненастную погоду или при нехитром театральном освещении, когда зрелище повторяют днем, все теряется.

Этот жалкий пес, служивший незрячему и ослепший вслед за ним, — Сфинкс, сторож пирамид, тоже обзавелся сторожем, который освещает его с помощью магния за несколько пиастров.

Магний — изобретение, достойное жрецов Египта. У этих первоклассных химиков наверняка было вместо него какое-нибудь средство. На секунду магний переносит Сфинкса на край освещенной зоны, выделяет его из остального мира, придает сходство с обломком судна, выхваченного маяком, изобличает ироничную улыбку шпиона, которого застали с поличным, осветив лучом карманного фонаря.

Магниевая вспышка гаснет, и мы словно читаем его мысли:

«Ну да, я шпион, и что? Разве вам это что-нибудь дает? Какой державой я завербован? За кем шпионю? Что выведываю? Из нас двоих вам это открытие принесет больше хлопот. Поверьте. Спрячьте в карман свой фонарь, оставьте меня и ложитесь спать, как будто ничего не видели».

Но мы не уходим. Многие тысячи взглядов скользили по этому лицу, оставив свои следы. Взгляды-слизняки затянули его клейкой пленкой, и мы вынуждены добавить еще: от него невозможно отвернуться.

Невидимая толпа выталкивает нас вперед, не дает отступить, обрекает Сфинкса на одиночество в многолюдье.

По счастью, он обитает в своей медвежьей яме. Туристы, которые расписываются на знаменитых памятниках, не оставят на нем автограф, потому вниз не спускаются. Они наверстывают упущенное в пирамидах, где даты и рисунки на каждом шагу.

Этой ночью жаловаться нам не на что. Мы одни. И никого не встретим; ни одной парочки из тех, кого определенно привлекает этот тонкий песок и тайники.

Наша прогулка напоминает рождественскую ночь 1916 года в окопах у Изера. Тогда наступила такая же тишина (никто не стрелял, было перемирие), такая же торжественная пустота, и тени от магниевых вспышек немецких ракет танцевали на таком же песке с вырытыми в нем коридорами и могилами.

И та же луна освещала судьбоносного Сфинкса.

Луна словно припорошила снегом бельгийский и египетский песок. Я привыкаю к Сфинксу, он становится ближе, превращается в животное, вылепленное из снега и оставленное детьми. Для  работы был собран снег, теперь вместо него яма; осыпания, трещины, расселины в камне дополняют иллюзию.

Не от детских ли снежков приплюснут нос у снеговика? Утверждают, что дело тут не в снежках, а в ядрах, что это все солдаты во время египетской кампании. Абсурдная легенда. Это не ядра и не снежки. Наполеон уважал величие. До него грабили, жгли, рушили, чтобы украсть золото. Уважение к царским могилам началось с момента завоевания — генерал внушал его своим солдатам[1].

Впрочем, вряд ли Сфинксу было что терять. Нос не изменил бы его физиономию. В его приплюснутых чертах обобщены народный феллахский тип и черепа женщин, укутывающихся в черное, когда дует самум.














ТЕРМИТЫ

Сфинкс возникает из обратного хода веков. Чем он ближе, тем меньше кажется: таково всякое истинное величие. Он дает себя приручить и станет есть у нас с руки.

Я боялся колоссальных размахов Египта, но его колоссов не назовешь неимоверными: они не могут поколебать шкалу, которой люди измеряют землю. Это племя гигантов, только и всего.

Конечно, Сфинкс отличался внушительностью и в дни праздников походил на царицу муравьев, восседающую посреди муравейника, как золотой телец.

Но масштаб все равно позволяет ему соприкасаться с толпой. Жрецы Египта не совершили ошибки, обрекшей на нечеловеческую боль в шее прихожан в Сикстинской капелле, когда они смотрят на молодых и куда более очеловеченных колоссов Микеланджело.


Мы застываем в каком-то оцепенении. Звездный снегопад летит на пирамиды, на Сфинкса, на дюны, на нас и на верблюдов. Паспарту тянет меня за пиджак. Пора возвращаться, нельзя пресыщаться зрелищем, которое даже слава не лишила загадки.

Я встряхиваюсь и стряхиваю звездный снег. Как все ново для детских душ! Сколько сокровищ делают простодушных богаче! В каких небывалых ракурсах предстает мир, подобно нашему собственному лицу, которое мы, бывает, не можем узнать в игре трехстворчатых зеркал. Как я рад, что наивен.

На обратном пути пирамиды перестают удивлять. Они куда больше напоминают творения насекомых, термитники, чем гробницы, которые правители заказывали строительных дел мастерам, архитекторам, геометрам, астрологам.

Без гладкой обшивки, благодаря которой их треугольники казались большими и сияющими, они теряют четкость, грани сглаживаются, вершины приминаются, по ступеням умеючи можно быстро забраться наверх, а краски не отличают их от груды камней.


С нашего балкона фантасмагория возобновляется. Поднимаю глаза. И что вижу? Большая Медведица — уже не та старушка Медведица, скромный Ковш в небесах моего детства в Сэн-э-Уаз. Медведица встает на дыбы, Ковш опрокидывается.