Волчье море — страница 39 из 57

— О римском костыле, — ответил я, и он криво усмехнулся, а затем вдруг сделался суровым, как камень.

— Эта Свала на самом деле саамская ведьма с диковинным именем, и я не отпущу ее, покуда она не исцелится, — сказал он твердо. — А потом продам какому-нибудь мусульманину или иудею, что не убоится ее ворожбы. А едва она станет рабыней, ее сила начнет уменьшаться.

Я помолчал. Вряд ли мусульманину или иудею не страшна сила сейд, они вполне могут сойти от нее с ума, да и ладно. Не сомневаюсь, Свала и правоверного христианского святого одолеет, но вот продавать в рабство… И в голосе Бранда вдобавок прозвучало обещание боли и крови. Ярл Бранд был по-своему щедр и мягок — но почему у меня на губах до сих пор привкус руммана?

— Продай ее мне, — предложил я, немало изумив Бранда.

Он наморщил лоб.

— Знаешь, она опасна. Клянусь задницей Одина, молодой Орм, у нее теперь лицо как жеваная фига, благодаря тому ворону, и она ненавидит всех нас, но все же продолжает плести паутину сейд и заставляет тебя ей помогать. Какие еще предупреждения тебе нужны?

— Продашь или нет?

Он подумал немного и покачал головой, а мое сердце упало.

— Не хочу твоей гибели, — сказал он. — Но судьба твоя с нею связана, а никто не в силах нарушить прядение норн, не уплатив виру. Я не хочу продавать саамскую ведьму человеку из Вика, но вот что я сделаю. Вернись с доказательством того, что Старкад мертв. Это будет означать, что ты и вправду отмечен богами, а заодно у тебя будет время пораскинуть мозгами и решить, так ли тебе нужна эта женщина.

Спасибо и на этом. Я утвердительно кивнул. Бранд кивнул в ответ, и сделка состоялась. Я ждал кошеля с серебром взамен кожуха, но Бранд был истинным ярлом и сумел меня удивить. Он встал и затопал по скамье, дождался, пока все притихнут, а потом снял с шеи серебряную гривну и протянул мне.

Говорить ничего не требовалось, северяне знали, что это значит, а иудеям, арабам и грекам можно объяснить позже. Одобрительный рев и топанье ног слышались очень долго после того, как я принял этот дар плетеного серебра и положил себе на грудь. Ночь выдалась привычно жаркая, но серебро обожгло кожу льдом.

И теперь, жарким утром в пустыне, я ощупывал эту гривну, голову змеи с разинутой пастью, и начертанные на серебре руны — ощупывал и спрашивал себя, смыли ли с нее всю кровь: лишь погодя я сообразил, что прежде она принадлежала Скарпхеддину. Лучше о том помалкивать. Среди побратимов немало тех, кто сочтет это дурным знаком — дескать, не годится носить змеиную гривну того, над кем боги зло посмеялись.

Разумеется, я жалел, что пришлось расстаться с кожухом и его содержимым, но, забегая вперед, минул едва ли год, и я узнал, что Красные Сапоги, Лев Валант и прочие прокрались в дворцовую спальню василевса Великого Города и пронзили императора кинжалом во сне, а сам Красные Сапоги воссел на трон. Поговаривали, что Красные Сапоги даже выбил василевсу зубы рукоятью меча и долго пинал его отрубленную голову; позорная участь для самого могущественного человека на свете.

Но кровавые распри Великого Города нас не касались, тут Бранд совершенно прав, а в ту пору в этом проклятом всеми богами знойном и пыльном захолустье обмен мнился справедливым. Братство, думал я, сгоняя мух с овсяной похлебки, пожалуй, и вправду благословлено Одином, ведь мы уже со многим справились и разжились деньгами и снаряжением.

Нура, женщина Али-Абу, подошла к верблюдам с доильным чаном, который местные называли адер, и встала рядом с одним из животных. Шестнадцать наших верблюдов, как я узнал, были самками, у пяти были жеребята (а как еще скажешь?), и сосцы тех, что не кормили детенышей, отяжелели от молока.

Пока Делим освобождал четверых стреноженых самцов и выпускал их попастись в редком кустарнике, Нура сняла накидку со спины одной верблюдицы и принялась доить животное. Стоя на одной ноге, а другую подогнув в колене, она умело перебирала пальцами соски, и жирное молоко закапало в чан.

Я сидел и наблюдал, а утро мало-помалу разгоралось, запели птицы, зажужжали всякие диковинные жуки. Нура перехватила мой взгляд и улыбнулась — одними глазами, которые только и были видны из-под глухой одежды.

Кусок синего полотна, обернутый вокруг тела, назывался мехлафой и покрывал Нуру от серебряных браслетов на щиколотках до заплетенных волос. В отличие от других сарацинок, кстати, она не слишком старательно прятала лицо.

Она перелила молоко в пузатый глиняный горшок, а вторая женщина Али-Абу, Рауда, стала осторожно наполнять меха из козьих шкур. Пусть и у нее видны были лишь глаза, эта Рауда отличалась редкой красотой, и полное ее имя, как с гордостью поведал мне Али-Абу, можно перевести как Озерцо-с-дождевой-водой.

Озерцо для мужа, ни для кого иного, даже из своих. Ни один из братьев Али-Абу не имел при себе женщины, зато у самого Али-Абу их было две, но братья, похоже, нисколько не злились и не требовали поделиться. И мы тоже, разумеется, хотя кое-кто ронял словечко-другое порою по этому поводу.

У Али-Абу был длинный и зловеще изогнутый нож, который он прятал под одеждой, и нам ясно дали понять, что этот нож посчитается со всяким афранги, посягнувшим на чужое достояние. А поскольку его навыки и добрая воля все еще нам требовались, побратимы не поднимали голос и не распускали рук, как я их и просил.

Али-Абу назвал мне свое полное имя и имена братьев, но мы запомнили разве что первую часть его имени, да усвоили, что «Абу» означает «отец»; так величают в Серкланде человека, обзаведшегося сыновьями.

Коротышка Элдгрим откинулся назад и вздохнул, ожидая, когда Финн сочтет свое варево готовым; потом прислушался к скрипу упряжи и прополоскал горло водой из меха. Али-Абу научил нас каждый вечер закапывать мехи в песок: ночи тут прохладные, так что вода поутру бывала студеной, как зимний фьорд, и оставалась холодной большую часть дня.

Обычно мы поднимались на заре, собирались и шли дальше, несколько часов ходьбы без передышки, потом останавливались на перекус и отдых, но накануне вечером было решено идти в ночь, потому-то мы сейчас и нежились в тени утеса, нависавшего над неглубоким оврагом.

— Приятно услышать колокольцы, — Элдгрим покачал головой. — Но лучше бы не тут, а дома, на лугу под заснеженными холмами.

— Ага, и чтобы ветер пробирал до костей, предвещая зиму, когда овец придется выкапывать из сугробов, — откликнулся Квасир, присаживаясь рядом на корточках. Он принял от Финна деревянную плошку, буркнул что-то одобрительное и, пошарив под рубахой, вытащил костяную ложку. Он ел, отмахиваясь от мух и выплевывая тех, что попадались на зуб. А остальных попросту проглатывал.

Если Коротышка и грезил об овцах в сугробах, вслух он этого не сказал. Только задумчиво покивал и уныло покосился на наконец-то приготовленное варево.

— Не канючь, — проворчал Финн, шлепая ему каши, чересчур горячей даже для мух. — Рано или поздно ты плюхнешься в снег голым задом, вот тогда-то и вспомнишь теплые деньки в Серкланде.

Рано или поздно. Нас осталось четыре десятка, причем четверо больны. Я проклинал себя и всех богов, что мы задержались на пиру у Бранда — хотя, если рассудить здраво, разве у нас был выбор? А ведь брат Иоанн предостерегал, вынырнув из сумрака на следующий день после того, как мы прикончили Скарпхеддина и его ведьму.

— У реки сваливают в кучу окровавленные тела, — сказал он, и пояснять не пришлось, ибо я уже видел нечто подобное при осаде Саркела. Ну да, на следующий день четверо наших подхватили лихорадку, и пот из них потек крупными каплями.

Потом был пир, а потом мы ушли, и к тому времени трое больных умерли и легли в громадную ямину, которую Бранд велел выкопать для таких вот бедолаг. Четвертого мы оставили у греческих врачей в Антиохии, сами скрылись в жаркой пустыне, а Гизур с помощниками вывел «Сохатого» в море. Я помолился Одину, чтобы хворь нас миновала, и подумал, что сделал правильный выбор, — сначала мы идем за нашими товарищами, а затем выслеживаем Старкада.

В общем, мы тосковали по зеленым холмам и серовато-синему морю с белыми гребешками волн и по снегу, летящему с высоких гор, точно грива Слейпнира на ветру. Лучше всего тосковалось с закрытыми глазами, потому что так ты не видел ни этой чужой земли, ни гряды могучих выветренных камней, под которыми мы разместились, ни каменных рыжих языков, словно тянущихся к белесому от зноя небу.

Никаких овец, только мелкие чешуйчатые ящерицы, сновавшие по камням и забиравшиеся в крохотные отверстия — судя по всему, ходы к птичьим гнездам. Все вокруг выглядело бурым и тускло-зеленым, все эти диковинные валуны, похожие на грибы, и песчаные вихри, что переливались будто всеми цветами Бивреста. Должно быть, у Али-Абу и его народа столько же слов для песка, сколько у саамов — для снега.

А еще я думал о ней, целый день напролет, покуда не пришел мой черед нести дозор, и даже после. Одни и те же мысли: ее смех, тот день, когда мы с ней и Радославом пошли в Антиохию на Оронте, день столь же совершенный, как плод руммана, плод, прекрасный снаружи, но гниющий изнутри. Треснувший колокольчик дружбы и любви, уже тогда. И одной такой измены достаточно. А двух и подавно.


Финн и брат Иоанн подошли ко мне, когда Али-Абу и прочие взялись навьючивать стонущих верблюдов. Оба они хмуро уставились на меня. Я оглядел их и дернул подбородком, приглашая говорить.

— Трое перегрелись, — сказал брат Иоанн. — Они оправятся, если их как следует поить и держать в теньке.

— Хорошая новость, — ответил я, со страхом ожидая продолжения.

— Еще один слег, но у него не оспа, — сообщил монах. — То ли лихорадка, то ли падучая, то ли все вместе. Он умрет, уж поверь, и ничего тут не поделать. В его рвоте кровь. Dabit Deus his quoque finem.

Бог и вправду кладет предел невзгодам. Я припомнил Саркел. У нашего побратима Берси было что-то похожее, и он умер на следующий день; а рябая рожа Скарти повествовала без слов, что он пережил оспу — но погиб от вражеской стрелы. Лихорадка все же лучше, от нее можно исцелиться, подумаешь, пару дней пострадать, — но вот когда в твоей рвоте кровь, это значит, что ты обречен.