Волчье небо. 1944 год — страница 14 из 30

Таня сняла ботинок. Разгребла им, чтобы не порезаться, битое стекло. В щебне вырыла небольшую ямку. Осторожно уложила туда большую кость, сгребла рядом маленькие. Загладила щебнем. Потом надвинула сверху осколки, получился холмик.

Что в таких случаях говорится, Таня не знала. Наверное, ничего.

Таня села в углу, подтянула колени к груди, а руки втянула из рукавов, обхватила колени. Подняла ласковый воротник. Пальто стояло вокруг нее, как палатка. Таня чувствовала тепло. И только теперь вспомнила, что не сказала той женщине на улице спасибо за хлеб.

«Большое спасибо за хлеб, – исправилась Таня. – Вам, наверное, его самой хотелось. Наверное, с работы топали. Голодная и злая как собака… Я бы, конечно, без него не откинула копыта, но голодной намного труднее сообразить, что делать».

«Спасибо тебе тоже», – привычно поблагодарила она и город. За приют. «И вообще». Теперь всякий раз, когда она думала о городе, чувствовала, что они заодно. Он больше не хотел ее убить, не радовался ее горю. Они все теперь старались выжить.

Под веками у Тани стало наливаться тяжестью.

«Спасибо, Мира», – подумала она напоследок. Уже засыпая. Да, им всем в какой-то момент стало лень по тревоге спускаться в бомбоубежище – оставались в кроватях. Среди ночи не набегаешься – всё равно выбор у всех одинаковый: либо помрешь, либо пронесет. Но Мира все-таки спустилась вниз и захватила с собой метрику. «Спасибо, – повторила Таня, – спасибо, Мира».

Теперь это буду я.

* * *

– Буря мглою небо кроет, вихри снежные крутя, – монотонно читал Бобка в книжке. Книжка стояла стоймя на столе. Лампа уютно держала стол в круге света. Бобка мотал ногами в такт:

– То как зверь она завоет, то заплачет, как дитя.

Сара сидела на углу кровати. Смотрела на Бобку. В другом углу сидела кукла. Большой новый целлулоидный пупс. Таращил пластмассовые глаза. Сара старалась до него не дотрагиваться.

Бобка вставил палец между страниц, закрыл книжку. Закатил глаза к потолку:

– Буря мглою небо крутит.

Подглядел, исправился:

– …кроет.

Опять возвел глаза, точно на потолке была написана подсказка:

– Вихри снежные шутя. Черт.

Посмотрел в книжку.

– Так и знал. Сами пишут непонятно, а ты мучайся.

Выучить стихотворение Пушкина задали сегодня. Завтра – будут спрашивать. «Всех. Каждого. По алфавиту», – пригрозила учительница.

Бобка опять принялся читать в книжке, колотя носком по ножке стола. Точно вколачивал стихи себе в голову:

– Буря – мглою! Небо – кроет! Вихри снеж! Ные шутя!

Через несколько мгновений уже весело пел, поглядывая на строчки. Смотрела на него Сара. Таращилась кукла.

– Буря мгло! Ю не! Бо кроет! – радостно орал он.

А потом вдруг понял, что делать это ему уже не надо.

Бобка захлопнул книжку. Больше не надо! Он швырнул книжку о стену.

Она ударилась, плоско упала на кровать, не просыпав ни буковки.

И Бобка захохотал.

Дядя Яша стоял в темном коридоре, слушал, как поет Бобка. Потом залп хохота. Закрыл глаза. «Вот и получили свидетельство о смерти. Документ с печатью». Один поет и ржет. Другой – шляется неизвестно где. Вот и всё, чего он этим добился? А что дальше? Дальше – только хуже. Когда они все утратили эту естественную связь, когда горе – это слезы, а любовь – это доброта? Все четверо. Исковерканные, изломанные, каждый на свой лад.

«Я не справляюсь. Я думал, что я – лучше, – терзал себя дядя Яша. – Я не смог».

Дядя Яша снял трубку. Расправил в пальцах бумажку, полученную в справочной. Набрал номер.

Долго не отвечали.

Потом в трубке стукнуло, рявкнуло:

– Детприёмник!

И было в этом голосе, в самом слове, куцем, уродливом – сразу всё: серые казенные одеяла, серые миски, клацающие ложки, клацающие пасти, серая форма, серенькие слепые души. У дяди Яши приподнялись на голове волосы.

– Говорите! – стукнуло, как дубинкой.

Дядя Яша повесил трубку.

Он прислонился лбом к стене. За стеной была уже другая квартира и оттуда слышалось отдаленное: «Я са-а-а-а-ам… Не-е-е-ет… Я саа-а-а-ам…».

Дядя Яша закрыл глаза.

– Яша. Яша, – шепнуло из темноты. – Ты только это… Не пугайся.

Дядя Яша испуганно открыл глаза.

Глава 7

– Иван Валентинович, – позвал Шурка. Со стены над диваном глядели женщины с пушистыми волосами и мужчины в лакированных усиках – фотографии были приклеены веером. В середине его был засохший венок из голых веток, обвитых лентой. На изгибах можно было прочесть золотое «к …летию ….ской… деятель…». Венок когда-то был лавровый. Листки его Иван Валентинович оборвал во время блокады: с ними суп из клейстера получался вкуснее.

– Я вас? – крутанулся Иван Валентинович со своей обычной присказкой. Мол, слушаю. В одной руке конец полотенца. Другим концом Иван Валентинович держал кофейник. Что заваривал он на самом деле, неизвестно: обычные ленинградцы кофе давно уже не видели. Но привычка пить кофе у Ивана Валентиновича была сильнее обстоятельств.

– Присаживайся, будь любезен.

– Нет-нет, я на минутку. Поздно уже.

На столе лежали стопкой книги в мягких скромных обложках. Шурка машинально протянул руку. Приподнял. Городские виды, черным по белому, совершенно безлюдные. Лебедем скользнула фамилия: Остроумова. Шурка опустил обложку.

– Уф, редкие альбомы, – смущенно признался Иван Валентинович, как будто проиграл деньги в орлянку. – Шел купить хлеба. Не смог пройти мимо букиниста. Так что к кофе, извини, сегодня ничего. Кроме духовной пищи.

Наклонил кофейник, полилась коричневая струя. Она не пахла кофе. Иван Валентинович работал в оперетте. Всю блокаду. Ходил на работу, но его не убило снарядом. Он не умер в очереди за хлебом. За время блокады у него сама собой рассосалась опухоль за ухом, которая, предупреждал еще до войны врач-онколог Нестеров, убьет его в течение полугода. Сам Нестеров этому не удивился – умер в блокаду. «Судьба», – разводил руками Иван Валентинович.

В комнате у него висел костюм пингвина: фрак, пояснял Иван Валентинович. И еще: «Джентльмена, Шурка, – наставлял, – ничего не может удивить». Поэтому Шурка спросил прямо:

– Вы как понимаете, что такое судьба?

Сосед задумался на несколько мгновений, склонил голову, плотно обтянутую кожей. «Совсем как у Матвея Ивановича», – вдруг подумал Шурка. Иван Валентинович разомкнул узкие губы:

– Парка.

Еще призадумался. Уточнил:

– Которая прядет свою нить. Ничего не поделаешь.

«Я, наверное, не джентльмен», – признал Шурка. Он удивился. Вернее, был разочарован. Как Майор и предупреждал: от бессилия вводят тетку с ниткой.

Неужели не наврал и про остальное?

«Сейчас спросит: а что? Тебе зачем?», – опасался Шурка и, бросив «Спасибо, до свидания», двинулся поскорее к двери. Но Иван Валентинович был джентльменом. Замурлыкал только «Сильва, люблю тебя… Ты жизнь моя, мечта моя», махнул на прощание рукой, сел за стол, взял чашку за ушко, придвинул к себе альбомы.

«Оперетта», – снисходительно хмыкнул Шурка.

В коридоре он недолго выбирал следующую дверь.

– Дома! – крикнула на стук Людочка.

Шурка открыл дверь – и увидел самого себя. Зеркало у Людочки стояло прямо напротив входа. Оно состояло из трех частей: одна показывала левый профиль Людочки, другая правый, а средняя – Шурку. Ну и саму Людочку анфас. Та проворно выбирала из волос бумажные трубочки. Вынет – а на ее месте упругий завиток.

– Ну, говори быстро! А то я в гости иду.

Людочка оттопырила нижнюю губу, дунула, локон надо лбом взлетел и снова упал. Перед Людочкой стояли какие-то коробочки, бутылочки, флакончики, шкатулка. Шурка много чего знал про Людочку. В шкатулке были две медали и орден в виде красной звезды. Знал даже модель самолета, в котором Людочку во время ночного вылета сбили немцы: У-2.

Самолет был фанерный, он развалился, куски сгорели на лету.

А Людочка не умерла.

«Не судьба!» – любила приговаривать.

Людочка придвинула граненый флакон, наклонилась к нему, сдавила рукой резиновую грушу. На всю комнату запахло одеколоном. Принялась рукой поправлять локончики. Слева, справа. Слева, справа.

Другой руки у Людочки не было. Шелковый рукавчик был заполнен только наполовину.

Сперва Шурка бросался: «Я помогу!» Но Людочка в ответ глядела злобно. Только потом Шурка понял, как надо. И дружба наладилась.

Душистая пыль долетела до него. Почему-то продрал озноб. Сообразил: от официантки пахло так же. Когда обедал с Майором.

– Вкусно пахнет, – заметил он. – Это «Красная Москва»?

Людочка засмеялась. Подмигнула в зеркало. Оно показывало тощую шею, руки-грабли соседа. «Какие они страшненькие в этом возрасте, – подумала Людочка. – Ну вырастет еще. Будет нравиться девчонкам». И с грустью: «А мои-то парни – где? А я встречу еще! Вот всем назло!»

– Иди-ка сюда, раз зашел. Очень кстати.

Шурка приблизился к алтарю Людочкиной красоты. Флакончик целиком утонул в ее ладони. Людочка несколько раз его встряхнула. Поставила. Флакончик был наполовину заполнен алым лаком.

– Накрась-ка.

– Я? – отшатнулся Шурка. Он почувствовал, что уши у него стали ровно такого же цвета, как этот лак.

– Нет, Пушкин, – не совсем шутливым тоном перебила Людочка. «Противно же вот так просить каждый раз», – понял Шурка. Поспешно скрутил флакончику блестящую головку, выпустил пронзительный запах. Людочка распластала пятерню на столике.

Шурка ухватил кисточку. Остро пах лак. Оба глядели во все глаза. Оба затаили дыхание. Людочка прислушивалась внутри себя к сложной смеси тоски, волнения и – все-таки – радости: «Каждый ноготь – как вишня», – залюбовалась она. «Не испортить бы», – думал Шурка, водя мягкой кисточкой.

…Так старался, что совсем забыл спросить: что такое судьба, на ее взгляд?


– Яша, прости ради бога… Ты только не пугайся.

Тетя Даша нашарила выключатель.

– Ну говорите уже. А то я поседеть успел от испуга, – попробовал улыбнуться дядя Яша. Вышло кисло. Предположил: – Опять мои?