А Рафаэль, наспех влезший в епископское облачение, всё-таки вырвался из зарослей вьюнов и репейника и, весь растрёпанный и выпачканный грязью, выступил вперед.
Мужчины, которые незадолго до того избивали колокол и швыряли в него камнями, один за другим незаметно побросали камни и колья и с почтением выстроились в две колонны перед стоящим на помосте колоколом. Их лица всё ещё были багровыми от ярости, а кривые, исподлобные взгляды из-под нахмуренных бровей означали, что колокол ожидает новое наказание, раз уж в этот раз не удалось исполнить задуманное. Именно из-за их недоверия и замаскированной угрозы Рафаэлю всё это время кажется, будто он позабыл обряд.
Никто не знает, что надо делать… Рафаэль убеждён, что лучше всего было бы перенести церемонию. Но ещё до того, как ему удалось произнести несколько слов, которые вертелись у него в голове и которыми он собирался призвать их спокойно разойтись по домам, к нему подошла пожилая дама с восковым лицом и шепнула: «Семь псалмов».
То, что над колоколом надо прочитать семь псалмов, Рафаэль, разумеется, знает, однако трудность состоит в том, что он не взял с собой книгу и не знает эти семь псалмов наизусть. У него в памяти сохранились только отдельные строки. И он бросает их, в беспорядке, в эти лицемерные лица, в их кривые ухмылки… К тому же ветер дует совсем не так, как нужно, огонь и дым должны обдувать колокол, вместо того их непрестанно относит в сторону, и они попадают в глаза, в лица женщин и в узкий клок тумана прямо над зарослями.
— Мир подобен драгоценному побегу… — Рафаэль как-то сумел сосредоточиться и вопреки предостерегающим жестам дамы, которая выражает своё негодование знатока на глазах у всех присутствующих, решается продолжить, — побегу, который хозяин посадил на незанятой посевами вырубке… При этом, дорогие братья и сестры, он наверняка не думал ни о заморозках, ни о засухе, ни о граде. Ведь день был хорошим и тёплым. И солнце пригревало в самую меру. И птицы в ближайших рощах пели так красиво. И в соседнем овраге именно в этот момент трубил олень. У хозяина, поверьте мне, было хорошо на сердце… и мысль у него была благая, и когда он сел отдохнуть, он был доволен, что посадил этот побег.
Багровые от ветра и жганья лица задумчиво хмурились. Глядели пристально и недоверчиво. Скорее всего, обдумывали, правильно ли то, что он говорит, или нет. Он должен был их убедить, ведь они могли наброситься и на него.
— И этот побег, — против воли продолжал он дрожащим голосом, словно вопреки всему бросал вызов этому хмурому недоверию, — пустил ростки. Уже той же самой осенью на нём появилось несколько цветков… Но однажды ночью к этим драгоценным молодым корням подобралась полёвка.
Ему нравилось то, что он говорил.
— Бродяга-олень по вырубкам тоже добрался до молодого деревца и мимоходом пощипал его листья. Откуда ни возьмись появились гусеницы… И хозяин, у которого постоянно портилось настроение, недовольно качал головой, глядя на потраву.
Он на мгновение умолк.
Они ждали.
И тогда ему неизвестно почему захотелось разозлить их, бросить всю правду в эти опухшие от пьянства, гримасничающие лица.
— Он и на саженец, дорогие братья и сестры, — почти злорадно усмехнулся он, — он и на саженец глядел с недовольством. Потому что раньше ни олень, ни полёвка, ни гусеница не причиняли ему неудобства. Его не волновали ненастья, град и засуха. Он наслаждался миром и спокойствием, бесконечной, самодовольной беззаботностью и удобным использованием всего того, что появилось у него само собой и не требовало какой-либо особой заботы и внимания. И не приносило ущерба.
Вызывающе медленной походкой, подчеркнуто выпрямив спину, он шагнул в группу плечистых мужчин, на лицах которых появилось неприязненное выражение. Сердито хмурившиеся женщины отводили глаза. Седовласая дама, сжимавшая руки, как будто в страхе перед угрожающим несчастьем, быстро шевелила губами в тихой, рыдающей молитве.
— Собственно говоря, наш хозяин уже хотел вырвать из земли это молодое деревце, — он остановился перед насупившимся, одышливым, скорее всего от злобы, толстяком, как будто бы именно ему, а не только толпе собирался адресовать свои упрёки. — Хотел уничтожить его! — крикнул он в молчаливую толпу, так, что стоявший перед ним спесивец невольно вздрогнул и опустил глаза. Поэтому Рафаэль свысока, уничтожающе посмотрел на него и остановился. — Сжечь! — прошипел он после намеренно вызывающей паузы так, что слюна слетела с его губ; казалось, он хочет напомнить о том, что огонь всё ещё горит. — Но ему стало жалко деревце, — он понизил голос. — Из-за нескольких здоровых неповрежденных ростков он его пожалел. И из-за этих нескольких ростков он даже поставил ему подпорки… Что-нибудь другое он не хотел, а вероятно, и не мог сделать…
Дым, который валил прямо ему в лицо, мешал дышать и вызывал кашель. Так что ему пришлось замолчать. Пошатываясь, он устремился к даме, стоявшей возле колокола; ему с трудом удавалось сохранять равновесие и удерживаться на ногах. Разумеется, они сразу это заметили. Его слабость. И кто-то хрипло завопил в наступившую тишину: «Это он виноват!»
— Мы и есть это молодое деревце, дорогие братья и сестры… — простонал он сквозь кашель, словно просил пощады. — Растём, даём побеги, разрастаемся вниз, вверх и в ширину… а однажды ночью придёт олень и мимоходом повредит крону, и на следующую ночь к деревцу подберется полёвка, гусеницы сгрызут наши листья, а птицы выдолбят кору… — Надо было поторопиться, высказаться как можно скорее, потому что их терпению приходил конец и в лицах, даже женских, появлялось что-то волчье. — Каждую весну приходит ненастье с вихрями и градом, — всё более пискливым голосом надсадно вещал он, — каждое лето приносит жару и засухи, каждая осень — затяжные проливные дожди, лужи и плесень, каждая зима — снег, лед и морозы… Нам страшно. Страшно каждой ночью, каждой весной… злые духи подползают к нам, смерть трубит из ущелья… — Женщины пронзительно закричали — как вороны. А спесиво наморщенный толстяк первым подобрал камень. Потом они пошли в наступление. Со всех сторон. Грубые. И чужие. И дикие. С оскаленными зубами. Со злым духом в глазах.
Наверное, он кричал.
Попытался отступить.
«Скорее под колокол! Только бы под колокол…» — заметалась в голове дурацкая мысль и замерла. Когда рядом с кроватью, прямо над собой, он увидел Михника.
Тот стоял над постелью. В темноте.
Пламя из плиты бросало на него багровые отблески и подчёркивало белизну широко открытых глаз.
— Что вам?! — крикнул Рафаэль и в замешательстве приподнялся на локтях. — Что вы здесь делаете?
Однако Михник не ответил ему и не отвёл взгляда. Казалось, что он намеревался что-то сделать, но отсвет из плиты предательски выдал его, и он на мгновение застыл в нерешительности… хотя не собирался отказаться от исполнения своего замысла. Правую руку он слегка завёл за спину, как будто что-то прятал в ней. Рафаэля осенило: Михник пришел его убить. А он, приподнявшись на локтях, вряд ли мог оказать ему сопротивление… Свет, идущий от плиты, продолжал по-прежнему подрагивать во тьме, освещая и глаза, и восковую бледность лица, которое уже не было прежним, взаправдашним, которое как-то замерло, и на нём застыла только одна цель, только одна гримаса, которой Рафаэль до сих пор никогда не видел.
— Уходите… Идите спать, — сдавленным голосом произнёс он… однако Михник не пошевелился. И этот взгляд, и это выражение лица беспощадно свидетельствовали о твердости принятого решения, которое, как ни крути, не может быть изменено, и его нельзя смягчить никакими просьбами и никаким раскаянием. Даже дыхания нельзя было увидеть на этом бледном лице. Глаза у него не моргали. Казалось, что кто-то из жалости принарядил мертвеца. Не обнаружив при этом ни малейшего вкуса.
В голове у Рафаэля от лихорадки, от нависшей над ним опасности в беспорядке перемешались самые разные мысли и ощущения, и он не мог вырваться из кружащегося вихрем ужаса, освободиться от него, неожиданно зажавшего его в тиски и лишившего возможности хоть как-то воспротивиться ему, подняться над ним, убежать от него или довериться Божьей воле. Сердце обессиленно замирало в груди. Дыхание останавливалось. Всё тело взмокло от пота. И всё это было дрожью, слабостью и бессилием, тягостным ощущением безволия, отнимавшим последние крохи рассудительности, которые иногда возникали на поверхности этого водоворота, и каждый раз вновь ускользали и тонули в нём, подобно слабому дуновению ветерка в удушающем мареве зноя. Так слабая искорка огня на мгновение вспыхивает во тьме и тут же гаснет, не дав ни спасения, ни света.
Позже, когда, всё ещё охваченный волнением, он всматривался в ночь и дрожащий свет, выбивающийся из плиты, он уже не мог вспомнить, как же всё это, собственно говоря, закончилось — как и когда старик ушёл и действительно ли он что-то прятал за спиной. Пересохшие губы и горло саднило и жгло. Голову болезненно сжимало… И тревога не проходила, и мысли метались в ожидании того, что старик — с тем или иным предметом в руке — снова появится в кухне.
Готовый вскочить, как только он вновь увидит его, он полулёжа ожидал Михника…
Где-то под полом что-то грызла мышь или крыса, и в дровяном сундуке время от времени кто-то скрёбся. Свет от плиты понемногу слабел.
Он прислушивался, стараясь понять, что творится в горнице, но из-за закрытой двери ничего не было слышно.
Так всё и продолжалось до самого утра. Он ни на минуту не смог заснуть… Огонь в плите уже давно угас. А едва стало светать, из картины над кроватью начали медленно выплывать обнажённые фигуры девушек и сатиров в вербной роще — как будто они возвращались откуда-то из ночи, как будто бы снова замирали в своём неподвижном соблазне вожделения.
VII
Когда совсем рассвело, он попытался убедить себя, что появление Михника ему просто-напросто прибредилось. Потому что оно миновало вместе с ночью, память о нём почти стерлась, осталось только чувство неловкости, которое напоминает утренние впечатления от снов, кажущихся странной непонятной действительностью, создан