от вечер уляжется спать без ужина, чая и жганья и в полном сознании попробует разобраться, что же здесь происходит на самом деле.
Однако вечер выдался длинный и скучный. В горнице Эмима и Михник снова стучали по столу. Рафаэль сидел на кровати и ждал — собственно говоря, его ожидание началось сразу после вечернего благовеста… Относительно ужина, несмотря на удивление Эмимы, он отговорку нашёл, а вот с непочатой бутылкой жганья, словно нарочно выставленной на столе, дело оказалось сложнее. Пришлось немного выпить. Ровно столько, чтобы можно было бодрствовать, разглядывая картину с похотливыми девицами и фавнами в вербной роще, мечтать о Куколке, вспоминать прошлое, а потом думать об Эмиме, о её молодой нетронутой прелести и о её влюблённом призыве, который рано или поздно сыграет свою роль, всколыхнёт человека, пробудит в нём сатира. Да и он сам уже с трудом укрощал этого сатира. Даже жганье не придавало ему силу сопротивляться этому желанию, которое вползло в его одиночество, как сатир, заполнив его мысли и сны; в церкви, когда он очищал от пыли и грязи самые набожные лики, оно подкрадывалось и увивалось вокруг него, и не давало ему покоя… Он пришёл к выводу, что сатиры существуют. Что, собственно говоря, он сам носит в себе сатира. И что по ночам, когда человек не знает об этом, такой сатир отправляется за добычей — может, к нимфам из женских неудовлетворенностей и одиночеств. И если уж своего демона он может именовать дьяволом, то тогда нечистого Эмимы следует называть дьяволицей; в любом случае следует признать, что они являются парой и что человек, без сомнения, слабее их. «Это обитающие в человеке духи, — рассуждал он, — именно их с давних пор рисовали, воплощали в музыке, пении и танце».
Когда Эмима и Михник перестали стучать по столу, он попытался определить, не собираются ли они ложиться спать. В это время Эмима несколько раз подряд приглушённо хихикнула, что вызвало у него неприятное беспокойство, и он уже собрался войти в горницу, а затем, под предлогом посетить уборную, направиться в коридор. Из горницы время от времени раздавался какой-то шум. Но свет они не погасили. Скорее всего, если он и впрямь хочет узнать, чем они там так долго заняты, ему нужно подойти к двери и подслушивать их разговор и подсматривать в замочную скважину, но в любой момент один из них может войти в кухню и застать его за этим занятием. Следовательно, лучше всего погасить свет и, лёжа в постели, дожидаться подходящего момента…
Неожиданно они вошли. Тихо. Тайком. Идя друг за другом. И зажгли свет… Михник держал в руках поднос, на котором стояли чайник, чашки и вазочка с печеньем.
Эмима, словно в замешательстве, подошла к плите, а Михник поставил поднос на стол и небрежно, грязными руками подобрал несколько печеньиц, которые упали из вазочки.
— Добрый вечер, Рафаэль… — произнёс он с многозначительным намёком, как будто речь шла не только о неожиданном визите, но и была своего рода напоминанием, предостережением, при котором любая деликатность или притворство являются совершенно излишними. И во взгляде старика сквозили тот же самый намёк и та же самая цель. Он не обратил внимания на недовольство Рафаэля, который тем самым давал понять, что его бесцеремонно разбудили. Старик с какой-то властной неряшливостью взял чашку, не вынув из неё палец, и принялся наливать в неё какую-то жидкость из чайника.
— Давайте мне, — подошла Эмима и, пока он не намочил палец, отобрала у него чашку и чайник. Рафаэль с упрёком посмотрел на него, но старик не обращал на это ни малейшего внимания — на его лице даже появилось весьма презрительное выражение; потом он, скорее для собственного удовольствия, начал помешивать горячие угли и подкидывать в плиту поленья. Между тем Эмима подвинула стул и с каким-то беспокойством протянула ему чашку, расплескав при этом немного бурой, довольно густой жидкости, а печенье с вареньем в очередной раз просыпалось на уже испачканный вареньем и смоченный жидкостью поднос.
— Ой, какая я неловкая! — она попыталась скрыть замешательство. — Чашка уж очень маленькая!
— А что это такое? — недовольно, как будто бы всё ещё спросонья, попытался понять происходящее Рафаэль.
— Варварин день, — с явным желанием в беглом, умоляющем взгляде объяснила Эмима, надеясь, что это и для него что-нибудь значит. Он вспомнил, что в этот день дети с раннего утра ходили по деревням и желали заспанным людям много цыплят, много уток, свиней, много хлеба, хорошую кобылу и много детей.
— Ночь белой волчицы, — с этими словами Михник выпрямился над плитой. Сейчас, освещённый отсветом пламени, он показался Рафаэлю совсем другим, и что-то волчье сверкнуло в его пристальном взгляде.
Правда, на мгновение.
Из-за отблеска огня…
Как только он отодвинулся от плиты, это впечатление сразу исчезло. Однако Рафаэль и после этого на всякий случай наблюдал за ним. И с внезапным религиозным жаром, порождённым в основном страхом, словно ему нужно было немедленно отвергнуть всё, что могло быть языческим, он в упрямо-проповеднической позе изрёк:
— Пока искупитель не спас нас, врата ада и рая были закрыты…
Михник и Эмима удивлённо переглянулись. Да и сам Рафаэль потом не знал, почему он так начал, но всё равно продолжал:
— До тех пор потерянные духи скитались повсюду и пугали людей. Отсюда и пошли все эти сказки. А сейчас всё, слава Богу, по-другому. Демоны изгнаны. Души умерших, покинувшие свои мёртвые тела, призваны на суд и по его решению посланы туда, куда заслужили… Больше они не возвращаются…
Ему казалось, что говорить такие вещи профессору — страшная глупость, что он выставил себя на посмешище. Пока он говорил, Михник несколько раз бесцеремонно вздохнул. И один раз тогда, когда Рафаэль уже замолчал. И молчание, последовавшее за его словами, было неприятным для всех.
— Кто верует — знает, что это так, — вопреки всему, будто он полностью убеждён в своей правоте, завершил Рафаэль, словно поставил точку над «i» и, как бы выполнив свой долг, с показным спокойствием принялся за чай и печенье. Хотя байки о волчице и Врбане на этот раз здорово раздражали его, хотя он чувствовал, что не сделал того, что нужно было сделать, что, вероятно, никогда не справится с этой задачей, что, похоже, для этого он слишком слаб, слишком грешен в своих мыслях и желаниях. Вероятно, священник Срнец тоже не смог убедить этих людей, впавших в сумасшествие и неразумие, — ведь они в течение столетий не смогли понять, что подлинное спасение, подлинное искупление может принести только Бог, только вера. С огнём, бичом и мечом.
При мысли о глупых крестьянах, встреченных в трактире, его охватило чувство враждебности, плохо совместимой с заповедями любви.
Там, внизу, мешались умом пьяницы, а здесь — Михник и эта девица…
Правда, он и сам в церкви почти каждый день втихомолку осуждал папу Урбана и его одобрение действий инквизиции, а также резню, которая творилась с его благословения, но это ни в коей мере не могло заставить его согласиться с поклонением какой-то волчице и Врбану и всяким глупостям… Он с осуждением исподлобья посматривал на Михника и Эмиму, отхлёбывая питьё из чашки, и они казались ему мрачными и бледными, как будто на этих лицах можно было увидеть какую-то цель, какое-то зло, которое они собирались сотворить. Сладковатое питьё было весьма странным, а слюна от него становилась очень густой. Его осенила мысль, что они даже не пригубили напитка и что в этой чашечке может быть яд!
Холодный ужас охватил его.
Сердце сильно забилось и перевернулось. В животе что-то сдавило. В голову — откуда-то из живота — стало пробираться легкое головокружение. Он сжал руки. Они дрожали. И стали мокрыми.
Мысли заметались, на них легла сумрачная тень, выплывшая откуда-то снизу, — может быть, предвестие той тьмы, которая позже разрастётся и охватит всё вокруг… и внезапно всё станет одиноким, и чёрным, и немым… Сжавшись в комок, он ожидал боли. Судороги. Отчаянных перебоев сердца. Ему становилось холодно. Он покрылся потом. Он чувствовал, что нужно как можно скорее предпринять что-либо… Михник с кажущимся безучастием сидел за столом и наблюдал за ним. Эмима, которая, вероятно, знала; что за всем этим последует, в ужасе смотрела в окно… Он подумал, что ему нужно немедленно вызвать рвоту. И тут же засунул палец себе в рот. У него судорожно сжались горло и внутренности, на глаза навернулись слёзы; разжиженную слюну, поднявшуюся к горлу, он выплюнул.
— Послезавтра день святого Николая, — произнесла Эмима. Где-то далеко. Без особого смысла. В молчании. Никому. Себе. Он вытер слюну. И попробовал снова. С помощью пальца. В этот раз надо было засунуть его поглубже. И держать подольше. Пока всё содержимое желудка не поднимется вверх. Но он никак не мог сделать этого в присутствии Эмимы, которая, заметив, что с ним происходит, ринулась к кровати.
— Тебе плохо? — воскликнула она, словно и в самом деле испугалась за него. А Михник тоже приподнялся над столом. Может быть, они обменялись взглядами. Может, тайком подмигнули друг другу и определили, что всё идёт как надо и вскоре…
— Оставьте меня, — он избежал её прикосновения. — Мне надо… — словно оправдываясь, простонал он и быстро выбрался из постели, хотя ноги были отяжелевшими, хотя его занесло так, что он чуть не упал, а голова закружилась так, словно в ней колебался тяжёлый маятник… Кажется, девушка хотела что-то накинуть ему на плечи, но он не стал ждать, не позволил проявить это — скорее всего фальшивое — внимание. Он и Михника, который хотел его поддержать, оттолкнул и самостоятельно, несмотря на головокружение добрался до уборной, где долго мучился и скрёб себя по горлу, пока наконец не вызвал рвоту. Сделать это бесшумно не удалось. Он не мог удержаться от стона, который вызывала тошнота, в которую снова и снова нужно было вторгаться, чтобы она, пусть и неохотно, снова породила судорогу… Ему ежеминутно казалось, что он упадёт. Михник дожидался под дверью и несколько раз заглядывал в уборную… словно хотел определить, осталась ли в желудке хотя бы частица отравы, которая всё-таки прикончит его.