Волчьи ночи — страница 19 из 35

Мрак быстро сгущался… Между деревьями, росшими на склоне, стлался густой туман. Рафаэль, не понимая, зачем он это делает, всё время внимательно следил за тем, чтобы не зазвенел колокольчик, привязанный Эмимой к ручке фонаря. Он никак не мог избавиться от неприятного чувства. Напрасно он пытался думать о евангельском тексте, который читают в день святого Николая, и о несправедливости, сопровождающей раздачу талантов. Потому что его внимание снова и снова привлекали тишина между деревьями, и таившее в себе угрозу мрачное молчание спутников, и холодная неподвижность мрачных деревьев и мрачных зарослей на склонах ущелья.

Потом шагавший следом за ним Михник что-то забормотал. Что-то бессвязное. Смысла в его бормотании не было и потом, хотя каждый раз он бормотал по-разному. Казалось, что он своим низко-горловым клекотом для собственного удовольствия пытается помочь себе при ходьбе. Как будто бы его развлекало это приглушенное подвывание, рычание и ворчание…

— Да вы снимите маску! Легче же будет, — пытался прекратить это бормотание Рафаэль. Но на старика это не подействовало. Он заворчал ещё громче, будто впал в детство из-за этой дурацкой маски и роли, в которую он вживался всё больше и больше.

Ночь наступила раньше, чем они спустились в долину. Ущелье и деревья на склонах окутал туман. Слабый свет фонаря с трудом превозмогал темноту. И Рафаэлю стало казаться, что когда-то он видел во сне нечто подобное и что в этом сне он не решался посмотреть на то, что происходит позади него. Сейчас ему тоже было не по себе, если надо было оглянуться. Напрасно он убеждал себя, что это всего-навсего маски, что всё вместе это лишь старинный обычай… ведь Михник и Эмима вели себя очень странно, словно их охватило какое-то сумасшествие — так время от времени ему казалось. И Эмиму тоже. Да. Правда, вначале она шла тихо, молча, постоянно озираясь по сторонам, словно чего-то боялась. Однако потом и она совсем тихонько стала подавать голос, будто отвечала Михнику, хотя это не было ни речью, ни мурлыканьем какой-то мелодии или хотя бы её ритма. Собственно говоря, Михник в основном издавал какие-то булькающие звуки и рычал, в то время как она всхлипывала и постанывала, а время от времени тоненько и тихо хихикала. Разумеется, Рафаэль сперва считал, что они нарочно разыгрывают перед ним этот дурацкий фарс, но потом, поскольку это всё продолжалось и продолжалось, он не мог избавиться от ощущения, что всё это они делают всерьёз.

— Если хотите, мы можем остановиться. Ведь нам не к спеху, — сказал он, не оборачиваясь. Но ответа не последовало. По крайней мере такого, чтобы его можно было понять. Не было. Они продолжали играть в свои игры…

— Эмима… — попытался он изменить тактику. Даже остановился и сделал шаг в сторону, чтобы освободить дорогу старику. Однако в тот же миг они, словно по приказу, тоже остановились. И смотрели на него — словно два отвратительных олицетворения похоти в этих своих масках…

— Послушай, Эмима, — невзирая ни на что, снова начал он. Но не мог придумать, что он мог бы сказать ей в присутствии старика. Не хватало слов. Поэтому он махнул рукой, будто бы передумал разговаривать. И проворчал: мол, как хотят, и, посрамлённый, зашагал вперёд.

Они в ответ захихикали. На сей раз злобно. Так, что это его задело. Будто бы в этом таилось презрение ко всему, даже к тому, что произошло ночью. И словно мучительная боль в утробе, в нём родилось отвращение к себе и к старику, который снова, как больное животное, издавал булькающие звуки и хрипел, идя вслед за ним.

Внизу, на равнине, Рафаэль свернул к кустарнику, густо разросшемуся возле болота. Ему казалось, что он выбрал правильный путь, потому что там, между кустов, меньше снега, и поэтому будет легче всего добраться до деревни. Правда, в этой стороне тропинка немного петляла и иногда заводила прямо в болото, так что часто приходилось отклоняться от неё и идти по целине. Это вскоре сбило его с толку, так что он уже не был уверен, что идёт правильным путём. Чего доброго, так они могли обогнуть деревню, не заметив её! Кто знает, куда их занесёт, шагай они и дальше по замерзшим лужам и пустынной затерянной глухомани, из которой потом будет трудно вернуться назад! Между тем Михник и Эмима, похоже, не очень беспокоились о правильности выбранного направления. Они просто следовали за ним, куда бы он ни свернул. Будто бы им важно было только одно — всё время не отставать от него… Иногда он даже нарочно петлял, чтобы им было труднее поспевать за ним, хотя епископское облачение и ему здорово мешало при ходьбе, однако он утешал себя тем, что им в их комбинезонах и с копытами на ногах вместо нормальных сапог ещё хуже; прежде всего это было чрезмерной нагрузкой для Михника, но, к удивлению Рафаэля, тот ни на что не жаловался. Старик даже не отставал от него ни на мгновение, хотя Рафаэль намеренно выбирал трудный путь, чтобы у профессора наконец прошла охота выкаблучиваться и чтобы тот, уставший и задыхающийся, в конце концов снял маску и, может быть, даже попросил о небольшой передышке. Но профессор обладал невероятной выносливостью и упрямством, ведь Рафаэль в тяжёлом епископском одеянии уже здорово взмок и измучился, но так и не смог вымотать старика. Да и Эмима — по крайней мере с виду — без всякого труда выдерживала темп. Правда, Рафаэль шагал по целине, а они шли по его следам, но, несмотря на это, его здорово удивляло, а время от времени даже обескураживало то, что внизу, на равнине, получалось так, что, следуя за ним по пятам, они, по сути дела, подгоняли его и, похоже, это их устраивало, они именно этого и добивались. Поэтому он всё больше сомневался в правильности выбранного направления. Если он останавливался — останавливались и они. Если поворачивал назад — они молча пропускали его и следовали за ним, и кто знает, почему со всех сторон из тумана выступали вербы, и справа, и слева… отовсюду, куда ни посмотри, куда ни поверни — нигде уже не было видно прежней, длинной и широкой пустоши, простершейся между болотами и холмами, прежних пастбищ, которые нужно было пересечь, чтобы по откосам добраться до деревни. Повсюду одни вербы… словно странные неподвижные существа, которые стоят и молчат, и преграждают дорогу, и из-за них приходится идти окольными путями, петлистыми тропками, которые, скорее всего, никуда не ведут, — они подобны проклятию, от которого невозможно избавиться. Много раз они пересекали тропинку, по которой уже проходили раньше, — и направление пропадало, терялось, скрывалось из виду, рассеивалось как дым — без начала, без конца, со вспыхивающей и вновь и вновь гаснущей надеждой, заманивающей всё глубже и глубже в заросли вербы. Скорее всего, надо было кричать, чтобы в Врбье проснулись собаки. Если село не очень далеко…

— Мы заблудились, — он наконец остановился и признал то, что довольно давно было очевидным.

Но на тропинке за ним больше никого не было.

Они исчезли, а он не представлял себе, когда это произошло и куда они направились, — может быть, нарочно свернули в сторону, а может быть, немного отстали от него, когда он намеренно таскал их за собой по зарослям ивняка то туда, то сюда и даже не оглядывался на них — в любом случае они не могли уйти далеко; ему казалось, что совсем недавно, в нескольких метрах отсюда он ещё слышал, как они идут совсем рядом с ним. Поэтому он подождал, поднял фонарь повыше и внимательно прислушался к туманной мгле. Дальше раскидистых верб разглядеть что-нибудь было невозможно.

— Эмима! — позвал он, подождал и ещё несколько раз прокричал в темноту, каждый раз — громче, с оттенком злости, с оттенком тоски и надеждой на то, что кто-то из них всё-таки отзовётся. Но вместо ответа на него со всех сторон навалилось безмолвие, бездонное и холодное, и чужое, как смерть, принявшая обличье туманной и заснеженной ночи; она, смерть, ничего не видит и ничего не слышит. Он торопливо зашагал по тропинке назад — мимо раскидистых верб, через замёрзшую канаву, а потом метнулся к какой-то прикрытой снегом куче веток, скорее всего, занесённых сюда паводком, и двинулся вперёд, вдоль поломанных ветром зарослей камыша, к искривлённой вербе, возле которой они в последний раз пересекли заснеженную тропу. Там он снова остановился, осмотрелся и прислушался. Но о Михнике и Эмиме не было ни слуху, ни духу. Одно можно было предположить: они вернулись назад по той же дороге и потом, возле этой вербы, свернули вправо или влево.

Становилось зябко — стоило только подольше постоять на одном месте.

Он чувствовал, что сапоги и тяжёлое епископское облачение пропитались влагой, которая под влиянием холода становится колючей и раздражает кожу, так что противный озноб начинает бить его изнутри, что тоскливая усталость и непреходящее напряжение завязываются в один узел, который невозможно развязать.

Напрасно он звал.

Даже псы его не слышали.

Коварная тропинка одинаково радушно звала и вправо, и влево, и он знал, что неправильное решение при таком морозе, в бесконечных снежных заносах может привести к тому, что потом уже никак не удастся исправить, ибо такое случается один раз и в конце концов обязательно приводит к гибели.

Напрасно он проклинал Михника и ещё больше Эмиму — надо было шагнуть в занесённую снегом тропу. Колокольчик на ручке фонаря звенел, и узкий, беспомощный луч света падал на тропу, и там, где он падал, вспыхивали светящиеся, блестящие искры. Казалось, они остро и беспощадно режут уставшие глаза. Рука, в которой он нёс епископский посох, одеревенела. Ему очень хотелось воткнуть посох в снег, да так и оставить в каком-нибудь сугробе; он и фонарь готов был бросить, если бы ему не казалось, что после этого он будет чувствовать себя совершенно одиноким и потерянным. И может быть, именно из-за света фонаря, освещавшего заснеженную тропу, ему время от времени казалось, что чуть подальше, во мгле, появится чей-то силуэт — краем глаза он успевал его заметить: на снежно-белом фоне затаившаяся в снегу белая тень — словно белый волк из кошмарных снов, или дьявол, или призрак смерти, неожиданно промелькнувший перед глазами и вызвавший болезненный озноб в сердце.