— Доброе утро, милорд, — говорит Кромвель. — Почему вы так легковерны?
Епископ удивлен, что они не начали с молитвы, тем не менее бормочет благословение.
— Вам следует молить короля о прощении. Сошлитесь на свои лета и телесную немощь.
— Я не знаю, в чем моя вина. И что бы вы ни воображали, я еще не выжил из ума.
— А я думаю, что выжили. Иначе как бы вы поверили этой Бартон? Увидев на улице кукольный балаган, вы не станете кричать: «Ах, как они ступают деревянными ножками, как машут деревянными ручками! Слушайте, как они дудят в свои трубы!» Ведь не станете же?
— Я никогда не видел кукольного балагана, — печально говорит Фишер. — По крайней мере такого, как вы описываете.
— Но вы в него попали, милорд епископ! Оглянитесь! Это все — один большой балаган.
— Однако очень многие ей поверили, — кротко отвечает Фишер. — Сам Уорхем, тогдашний архиепископ Кентерберийский. Десятки, сотни набожных и образованных людей. Они засвидетельствовали ее чудеса. И она не могла прямо говорить о том, что открыли ей небеса. Мы знаем, что Господь изъявляет свою волю через своих служителей. У пророка Амоса сказано…
— Не тычьте мне в нос пророком Амосом! Она угрожала королю. Предсказывала ему смерть.
— Предсказывать не значит желать. А уж тем более — замышлять.
— Она никогда не предсказывала того, чего не желала. Она встречалась с недругами короля и обнадеживала их, описывая им, как все будет.
— Если вы о лорде Эксетере, — говорит епископ, — то король его уже простил, как и леди Гертруду. Будь они виновны, король привлек бы их к суду.
— Одно из другого не вытекает. Генрих стремится к миру и потому решил их помиловать. Возможно, он помилует и вас, но прежде вам следует признать свою вину. Эксетер не печатал инвективы против короля, а вы печатали.
— Какие инвективы? Покажите.
— Вы подписывали их чужим именем, милорд, однако меня не обмануть. Больше вы ничего не опубликуете.
Фишер вскидывает глаза. Видно, как движутся кости под сухой старческой кожей; пальцы сжимают трость с рукоятью в виде золоченого дельфина.
— Ваши заграничные издатели теперь работают на меня. Стивен Воэн предложил им более высокую плату.
— Вы преследуете меня из-за развода, — говорит Фишер. — Не из-за Элизабет Бартон, а потому, что королева Екатерина просила у меня совета, и я его дал.
— Когда я требую соблюдать закон, вы говорите, что я вас преследую? Не пытайтесь увести меня от своей провидицы, не то я отправлю вас к ней и запру в соседней камере. Поверили бы вы, если бы она увидела коронацию Анны за год до самого события и объявила, что небеса благоволят новому браку короля? Не сомневаюсь, в таком случае вы бы объявили ее ведьмой.
Фишер трясет головой, уводит в сторону:
— Знаете, я всю жизнь мучился вопросом: Мария Магдалина и Мария, сестра Марфы — одно ли это лицо? Элизабет Бартон сказала мне твердо, что — да. У нее не было ни малейших сомнений.
Кромвель смеется.
— О, это ее ближайшие знакомые, она запросто к ним заглядывает. Не раз ела с Богородицей из одной миски. А теперь послушайте, милорд, святая простота была хороша в свое время, но оно миновало. Идет война. Если вы не видите за окном воинов императора, не обманывайтесь: мы воюем, и вы в стане врага.
Епископ молчит, слегка покачиваясь на табурете. Фыркает.
— Теперь я понимаю, почему Вулси взял вас на службу. Вы негодяй, как и он. Я сорок лет ношу священнический сан и никогда не видел таких подлецов, как те, что сейчас у трона. Таких нечестивых советников.
— Заболейте, — говорит Кромвель. — Слягте в постель. Это мой вам совет.
Билль против кентской девственницы и ее сообщников поступает в палату лордов утром двадцать первого февраля, в субботу. Там значится имя Фишера и, по настоянию короля, Мора. Он отправляется в Тауэр к Бартон — выяснить, не хочет ли она перед смертью рассказать что-нибудь еще.
Она пережила эту зиму, когда ее возили по стране и в каждом городе заставляли повторять признание, стоя на эшафоте, на пронизывающем ветру. Он приносит свечу и видит, что она обмякла на табурете, как плохо увязанный тюк с тряпьем. Воздух разом холодный и затхлый. Она поднимает голову и говорит, словно продолжая недавно прерванный разговор:
— Мария Магдалина сказала мне, что я умру.
Возможно, думает он, она разговаривала со мной у себя в голове.
— А день она назвала?
— Вы хотите его знать? — спрашивает Бартон, и у него мелькает мысль: уж не проведала ли она, что парламент, возмущенный тем, что в список включили Мора, готов отложить принятие билля до весны. — Я рада, что вы пришли, мастер Кромвель. Здесь ничего не происходит.
Даже самые долгие, самые изощренные допросы ее не запугали. На какие только ухищрения он ни шел, чтобы притянуть к делу Екатерину, — все безрезультатно. Он спрашивает:
— Тебя хорошо кормят?
— О да. И одежду мне стирают. А я все вспоминаю, как ходила в Ламбет к архиепископу. Так было хорошо. Река, народ суетится, лодки разгружают. Вы знаете, что меня сожгут? Лорд Одли сказал, что меня сожгут.
Она говорит об Одли, как о старинном друге.
— Надеюсь, тебе заменят казнь на более легкую. Это решает король.
— Я ночами бываю в аду, — говорит она. — Господин Люцифер показал мне кресло, сделанное из человеческих костей и обитое огненными подушками.
— Для меня?
— Христос с вами, нет конечно. Для короля.
— Вулси больше не видели?
— Кардинал все там же. — То есть среди нерожденных. Долгая пауза, за время которой ее мысль вновь уплывает в другую сторону. — Говорят, тело горит час. Матерь Мария меня прославит. Я буду купаться в пламени, как в ручье. Для меня оно будет прохладным. — Она смотрит ему в лицо, но, увидев его выражение, отводит взгляд. — Иногда в дрова подкладывают порох, да? Чтобы горели быстрее. Скольких сожгут со мной?
Шестерых. Он называет имена.
— Их могло быть и шестьдесят, ты понимаешь? И всех сгубило твое тщеславие. — Говоря это, он думает: верно и то, что ее сгубило их тщеславие. И еще он видит, что она не прочь была бы утащить с собой шестьдесят человек, сгубить семейства Полей и Куртенэ — ведь это упрочило бы ее славу. Если так, странно, что она не указала на Екатерину. Какой триумф для пророчицы — уничтожить королеву! Вот как я должен был действовать — сыграть на ее ненасытном честолюбии.
— Я вас больше не увижу? — спрашивает она. — Или вы будете при моем мученичестве?
— Этот трон, — говорит он, — кресло из костей. Лучше о нем помолчать. Чтобы не дошло до короля.
— Думаю, ему стоит знать, что ждет его после смерти. А что он мне сделает хуже того, что уже присудил?
— Не хочешь сказать, что беременна? Казнь отложат.
Она краснеет.
— Я не беременна. Вы надо мной смеетесь.
— Я всякому посоветовал бы выгадать несколько недель жизни, любым способом. Скажи, что тебя обесчестили в дороге. Что стражники над тобой надругались.
— Тогда мне придется сказать, кто это был, и этих людей приведут к судье.
Он качает головой, жалея Бартон.
— Стражник, который насилует арестантку, не сообщает ей своего имени.
Впрочем, видно, его совет ей не по душе. Он уходит. Тауэр — целый город, и вокруг уже громыхает обычная утренняя суета. Стража и работники Монетного двора здороваются с ним, начальник королевского зверинца подходит сказать, что пришло время кормежки — звери едят рано, — и не угодно ли вам будет посмотреть? Премного благодарен, отвечает он, как-нибудь в другой раз. Сам он еще не ел, и его слегка мутит. От клеток пахнет несвежей кровью, слышно урчание и приглушенный рык. Высоко на стене невидимый стражник насвистывает старую песенку, потом затягивает припев. Я веселый лесник, поет стражник. Вот уж неправда!
Он ищет взглядом своих гребцов. Бартон выглядит не ахти — если она больна, то доживет ли до казни? Ее не истязали, только заставляли бодрствовать ночь или две кряду, не больше, чем сам он бодрствовал на королевской службе, а меня, думает он, это не заставило никого оговорить. Сейчас девять утра; в десять обед с Норфолком и Одли; по крайней мере, можно надеяться, что они не будут рычать, как звери в зверинце, обдавая его смрадом. Бледное солнце украдкой смотрит из-за облаков, над рекой завивается дымка — белые росчерки тумана.
В Вестминстере герцог гонит прочь слуг.
— Если захочу вина, сам себе налью! Вон, пошли все вон! И дверь закройте! Поймаю у замочной скважины — освежую и засолю!
Кромвель, кряхтя, садится на стул.
— А что если я встану перед ним на колени и скажу, Генрих, Христа ради, вычеркните Томаса Мора из билля об опале?
— Что если мы все встанем на колени? — подхватывает Одли.
— Да, и Кранмер тоже. Мы не дадим ему отвертеться от этого миленького спектакля.
— Король клянется, — говорит Одли, — что если билль не примут, он сам придет в парламент, если надо, в обе палаты, и будет настаивать.
— И сядет в лужу, — отвечает герцог, — при всем честном народе. Бога ради, Кромвель, отговорите его. Позволил же он Мору уползти в Челси и нянчиться там со своей бесценной совестью, хоть и знал, что тот думает. Бьюсь об заклад, крови Мора требует моя племянница. Она на него злится. Женская месть.
— Думаю, на него злится король.
— А это, на мой взгляд, слабость, — объявляет Норфолк. — Что королю до Мора с его суждениями?
Одли неуверенно улыбается.
— Вы назвали короля слабым?
— Назвал короля слабым?! — Герцог подается вперед и трещит Одли в лицо, как говорящая сорока: — Что это, у лорда-канцлера прорезался собственный голос? Обычно вы ждете, пока заговорит Томас Кромвель, а потом чирик-чик-чик, да, сэр, нет, сэр, как скажешь, Том Кромвель.
Дверь открывается, и в нее заглядывает Зовите-меня-Ризли.
— Клянусь Богом! — взрывается герцог. — Будь у меня арбалет, я бы отстрелил вам башку. Я велел никого не впускать!
— Пришел Уилл Ропер. С письмами от тестя. Мор желает знать, как вы с ним поступите, сэр, если признали, что по закону он чист.