– Однако мы обошлись и без артиллерии. Вы заняли после нас то место, где мы дрались; я думаю, нашли немало убитых.
– Чисто было сделано, что и говорить, а только неприятель успел убрать большую часть своих убитых, благодаря этим ведьмам-торговкам. Они образовали фронт и прикрывали отступление не хуже любого гренадерского полка!
– У! Бабы страсть как дерутся, если их разгорячить! Из них вышли бы солдаты, каких лучше и не надо, только невозможно командовать ими. Вы верно нашли этого приятеля среди баб? Они ведь любят таких: большой, видный из себя, сильный и глуп, как котёл.
– Нет, он был совсем один и все шарил чего-то по земле. Как увидел нас, бежит к нам и хочет что-то сказать, и не может; разевает рот, задыхается, лицо все перекосило; вот он у нас уж двое суток в караульной, а кажется и слова не промолвил.
– Давай-ка, попробуем его опять…
Но в эту самую минуту послышался топот лошади, потом оклик часового у ворот и команда «караул вон!». Люди схватились за оружие, выровнялись, отдали обычную честь приехавшему осмотреть их пост офицеру и поспешили обратно в караульный дом, не или, лучше успев вызвать всем этим шумом и суматохой из оцепенения своего пленника. Впрочем, он перестал уже служить предметом общего интереса. Жизнь солдата так полна постоянных и быстро сменяющихся приказов, что все внимание его должно быть обращено на ближайшее будущее. Несколько слов, сказанных сержантом, обратили мысли каждого из них на предстоящее им немедленное передвижение – известие с радостью принятое всеми.
– Живее, ребята. Надевай ранцы! Смирно! Капрал Крокар, назначь четыре ряда для конвоирования арестанта, ты отвечаешь мне за него. Караул, ряды вздвой! Марш!
И не прошло пяти минут, как караул быстро шагал уже на соединение со своим полком, получившим в это утро приказание идти в Версаль.
Среди всеобщего переполоха, произведенного последними беспорядками, и опасений даже за личную безопасность королевской фамилии, люди, знавшие о враждебном настроении столицы, и понимавшие к чему оно может привести, думали не столько о наказании виновных, сколько о мерах, необходимых для безопасности августейших особ, против которых и были направлены эти беспорядки. Что касается до Людовика XVI, то он, со своей стороны, готов был оставить дворец без всякого прикрытия и продолжал бы охотиться, есть и пить, чинить и делать замки с непонятным спокойствием, совершенно необъяснимым в такое время, когда в каких-нибудь трех милях оттуда волнующаяся чернь шумно требовала его крови. Если его природная беспечность и леность и делала его равнодушным к собственной безопасности, то, тем не менее, удивительно, что он, как любящий муж и нежный отец, совершенно игнорировал опасность, угрожавшую его семейству.
Может быть, он не мог, не хотел верить в непримиримую ненависть тех, к кому он питал такую искреннюю, чисто отеческую привязанность, ради кого он охотно готов был принести в жертву собственный комфорт и удобства, как например хотел расплавить свое столовое серебро, чтобы облегчить бедствия голодающих, истомленных суровой зимой. Может быть его сонливый темперамент, боявшийся всякой инициативы, не позволял ему прямо и смело взглянуть в лицо обстоятельствам и делал из него труса там, где недостаточно было одного пассивного геройства, а необходимо было дело. Каковы бы ни были причины, достоверно одно, что в течение всей его злополучной карьеры, при самых горьких испытаниях, в самые критические минуты, его нельзя было вызволить из апатии и заставить поднять руку в собственную защиту.
Парижская чернь, возбуждаемая герцогом Орлеанским, не довольствовалась оскорблениями, которыми она осыпала голову короля, прозванного ею «хлебопёком» и обвиняемого в повышении цен на хлеб, но открыто выражала свое намерение идти на Версаль и силою привести короля в тот ад, который называл себя его «добрым городом Парижем». Тогда стараниями нескольких преданных роялистов, в том числе и маркиза де Фавра, созваны были кое-какие разбросанные на границе войска, для усиления скудного гарнизона Парижа и Версаля. Между прочим, и фландрскому полку, после его легкой схватки с революционерами, назначена была новая стоянка – Версаль, для охраны личной безопасности короля.
Если, с точки зрения дисциплины, французские солдаты идут довольно нестройно, зато может быть никакие другие не идут так весело. Фландрский полк, конечно, не составлял исключения из общего правила. Солдаты пели, курили, смеялись и шутили, делясь друг с другом заплесневелыми сухарями и прокисшим вином. Их можно было скорее принять за возвращающихся домой школьников, чем за взрослых людей, ремеслом которых было кровопролитие… А посреди их, с трудом передвигая ноги, шел Пьер Легро, со связанными руками, с устремленными в землю глазами, не видя, не слыша, не замечая ничего, как человек, час которого уже пробил, и душа витает на границах другого, не здешнего мира.
Глава семнадцатая
Очнувшись после обморока, Розина увидела себя лежащей в темноте на постели, усталой, разбитой, томимой жаждой, с онемевшими руками и ногами, но без серьезных повреждений после перенесенного ею испытания. Приходя постепенно в себя, она убедилась, что это еще не могила, как ей сначала показалось. В могиле не могло бы так сильно пахнуть рыбой – и к тому же трудно было предположить, чтобы на том свете, в раю ли или в чистилище, могло быть что-нибудь подобное окружающему ее. Голова ее была обвязана платком, намоченным в какую-то освежающую жидкость, платье было расстегнуто и под голову положена подушка, с торчащей из нее соломой. Испытывая смутное чувство отдыха после усталости, облегчения после боли, Розина была почти довольна своим теперешним положением; ей не хотелось пошевелиться, не хотелось сделать даже слабое усилие, чтобы припомнить все то, что с ней было. С нее довольно было и неясного воспоминания о толпе, двигавшейся перед ее глазами, о шуме, подобном реву океана, о нескольких словах, сказанных Пьером, которых она не успела расслышать, и о грубом, отталкивающем голосе, покрывавшем весь остальной шум, который казалось, смеялся и издевался над ее отчаянием. Розина готова была погрузиться в сладкую дремоту, но тот же самый грубый голос, доносившийся откуда-то снизу, прогнал всякую мысль о сне, вернул ей память и все другие способности, сильно возбужденные чувством страха.
Запах рыбы вскоре дополнили долетавшие снизу удары чего-то мокрого, скользкого об стол, удары, которые сопровождали и, так сказать, оттеняли речь продавщицы с покупателями и знакомыми. Розина сразу поняла, в чем дело. Она – в рыбном квартале, в самом центре мятежа, гостья, пленница и, может быть, жертва тетушки Буфлон.
Едва успела она определить, таким образом, свое положение, как послышались тяжелые шаги по лестнице, дверь отворилась, и широкоплечая фигура торговки обрисовалась в темноте, осторожно ступая, с комической предосторожностью слона, пробующего грунт, по которому ему надо идти.
– Ну что, лучше ли тебе, моя красавица? – спросил голос, которого так боялась Розина, и тетушка Буфлон принялась открывать ставни, чтобы впустить побольше света в комнату. – Черт! а я ведь думала, что все кончено, когда принесла тебя домой. Ты была мертва, как селедка, когда я свалила тебя с плеч на прилавок и принялась отмачивать холодной водой, как залежавшуюся рыбу. Санкюлоты, должно быть, таки помяли тебя в своем бешеном натиске. Да, славная была бы атака; жаль только, что назад, а не вперед! «Налево кругом!» командует граф своим насмешливым голосом, – «спасайся, кто может!» А им только того и нужно. Ба! все мужчины – трусы. Правда?
– Вы принесли меня сюда на своих плечах? – запинаясь, начала Розина. – Как вы добры! Как я вам благодарна, сударыня… и как Пьер будет благодарен вам!
– Называй меня тетушкой, касатка, моя, – отвечала торговка. – Называй меня тетушкой – это лучше. Даже уличные мальчишки, маленькие патриоты из подворотни, и те знают, что меня зовут тетушка «Красная Шапка». Сказать тебе, как я заслужила это прозвище? Когда народ жег изображение Равельона перед его собственным домом – как изменника, лавочника и аристократа, я вела, в атаку своих храбрых товарок. Пуля попала мне в голову, вот сюда; ты можешь нащупать шрам; пощупай, не бойся, но тетушка Буфлон не остановится из-за такой царапины… Кровь запекалась шапкой и залепила рану, пока, наконец, люди не подумали, что я надела на счастье мужской ночной колпак. «Целься в женщину в красной шапке! – кричали солдаты», «Идите за женщиной в красной шапке! – кричат наши». И так я и осталась по сей день – тетушка Красная Шапка. Ты хочешь знать, горжусь ли я этим? нет. Это все вздор. Вот дай срок; пока это были еще цветочки … А как же ты чувствуешь себя, моя касатка? не болит ли у тебя что? Называй меня тетушкой, а я буду любить тебя и лелеять – и продержу тебя здесь, пока ты не будешь весела и здорова, как рыба в воде.
Несмотря на грубость этой женщины, несмотря на распространяемый ею запах водки, рыбы и чеснока, в обращении ее сквозила известная доза нежности, придававшая Розине смелость задать вопрос, который был ближе всего ее сердцу.
– А Пьер? – прошептала она. – Мой… мой спутник, который охранял меня. Что сталось с Пьером?
– А пусть он убирается ко всем чертям, твой Пьер! Хорош мужчина, который бросил девушку в такой передряге! Оставайся со мной, моя милая, и будь моей дочерью. Мы найдем тебе муженька получше, чем Пьер. Ты будешь выбирать из всей ватаги патриотов. Стой! Знаю. Ты выйдешь за гражданина Монтарба. Это наш граф – народный граф. Вот славная мысль! Он увидит тебя завтра, когда румянец вернется на твои щеки. Сегодня ты бледна и утомлена, конечно. Слушай! Спи теперь, и пусть сожгут весь рынок, прежде чем я дам разбудить тебя, пока ты не выспишься. У меня ведь были и свои дети! Если бы я верила, что она может слышать, я бы стала благодарить Божью матерь, что никто из них не остался в живых, и не видит меня теперь!
Когда затворилась дверь за массивной фигурой старой торговки, Розина вскочила с постели в припадке безрассудного испуга и как дикий зверь стала метаться по комнате, ища себе выхода. Она выглянула в окно, оно было во втором этаже и в двадцати футах от земли. Она осмотрела дверь, дверь была толстая, крепкая и заперта снаружи. Тогда Розина снова легла в постель и начала обдумывать свое положение.