Силы окончательно изменили Пьеру, и он упал навзничь, головой к дверям. Но в эту самую минуту двери отворились, и на пороге показалась Розина, которая при помощи нескольких швейцарских гвардейцев, быстро втащила в комнату окровавленное тело своего мужа.
Минуты эти, хотя за них капля по капле пролили свою кровь и пэр, и простолюдин, не были куплены слишком дорогой ценой. Они спасли королеву, хотя и на время, от оскорбления, а может быть и смерти.
Пока один из храбрых защитников лежал мертвый на отстаиваемой им лестнице, а другой лишался чувств от полученных ран, королевская семья удалилась в самую отдаленную часть дворца, а против мятежников выслан был сильный отряд национальной гвардии, который, впрочем, легко мог принять, сторону санкюлотов.
Описанное нами принадлежит к числу тех повторяющихся иногда в истории моментов, когда течение событий зависит от руки одного храбреца. Если бы не сильная рука этого храбреца и не его неустрашимое мужество, кто знает, может быть разыгрались бы такие сцены ужаса, от одной мысли о которых кровь холодеет в жилах…
Граф Арнольд был не такой человек, чтобы упустить удобный случай от недостатка храбрости или энергии. Когда выстрел его попал не туда куда следует, он не стал терять время и заряжать снова, а отправился набирать небольшую шайку из наилучше вооруженных, чтобы нанести один решительный удар, который должен был отдать дворец, а вместе с ним и власть в его руки. Он возвращался уже в сопровождении Волчицы, которая ни на минуту не выпускала его из виду, и был уже на половине лестницы, когда на мгновение отворилась дверь, чтобы принять бесчувственное тело Пьера. Монтарба успел узнать Розину. Даже в эту критическую минуту, ее хорошенькое личико не осталось без внимания молодого графа; оно придало ему новую энергию, новый жар. Он стремительно кинулся вперед, размахивая шпагой и крича:
– Вперед, граждане! Вперед! Телохранители разбиты, теперь ничто не остановит нас!
Но и другие глаза, горящие ревностью, успели разглядеть знакомые черты. Вся кровь в сердце Леони закипела злобой, когда она увидела, как боготворимый ею человек кинулся, не рассуждая, навстречу смерти, для того чтобы быть ближе к ее сопернице. В эту минуту она ненавидела его даже больше чем ее и, обезумев от оскорбленной страсти, необдуманно подвела огонь под ту мину, которая должна была взорвать и ее на воздух.
– Измена! – воскликнула она. – Измена революции! измена нации! Монтарба ведет вас в засаду! Не идите за ним. Слушайте, внизу войска, отступление отрезано нам! Спасайтесь, кто может!
Слова Волчицы упали на хорошо подготовленную почву. Смутившись, растерявшись, слыша к тому же на дворе мерный шаг национальной гвардии, санкюлоты, уже раньше склонные подозревать Монтарба за его снисхождение к отцу Игнатусу и, в особенности, за несчастный выстрел, рады были уйти живыми с роковой лестницы, уже загроможденной трупами их убитых товарищей.
Но трусам всегда нужна жертва. И потому Сантерру достаточно было шепнуть несколько слов своим санкюлотам, чтобы Монтарба, храбро ведшего их в атаку, неожиданно схватили сзади; его связали по рукам и по ногам, завязали ему глаза, запихали в рот платок и потащили на те линии, которые ночью занимали торговки.
Тут его положили на землю, приставив к нему четырех часовых из санкюлотов, с заряженными ружьями, поручив им стрелять по арестанту при малейшем его движении или попытке говорить, приказание, которое они охотно готовы были привести в исполнение. Монтарба не обманывал себя. Он знал, что теперь все кончено, что он поставил на карту огромную ставку и проиграл ее, в такой игре, где уже нет шансов отыграться несчастному игроку. Да! проиграл, но что? – Власть? но умел бы он ценить ее, если бы и имел? Расположение нации? Ба! он хорошо знал теперь, что такое эта нация! Честь? но она давно уже потеряна! Жизнь? она и так уже успела надоесть ему! В конце концов, граф Арнольд удивился сам, как мало интересует его собственная участь!
Глава двадцать девятая
– Где же она?
– Пусть она покажется!
– Вон король!
– Который? который?
– Вон этот, с напудренными волосами и манжетами на руках.
– Отчего же ее нет на балконе?
– Она бежала в Австрию за войсками.
– Вздор! Вон, она выходит. Она не боится показаться и никогда не боялась! Она все-таки хорошая королева!
– Да! Хорошая королева сидит дома за своим вязаньем.
– Да здравствует Мария-Антуанетта! и король, и армия, и национальная гвардия!
– Да здравствуют все, и долой все, что против народа!
Таковы были крики разнокалиберной толпы – черни, солдат, депутатов революционных клубов и членов национальной гвардии – собравшейся на дворе, перед королевскими покоями в Версале.
Национальная гвардия, которая еще могла бы своевременным появлением предупредить все беспорядки, если бы была под ружьем несколькими часами ранее, настолько успела поладить теперь с мятежниками, что согласилась не открывать против них огня, если они со своей стороны удержатся от дальнейших насилий. По свойственной французскому характеру изменчивости, перемирие это едва было заключено, как уже обратилось в самую горячую, восторженную дружбу. Солдаты и санкюлоты обнимались, пили вместе, менялись красными колпаками и трехцветными кокардами, называли друг друга храбрейшими из храбрых и толпились вокруг дворца, чтобы дать возможность королевской семье узнать их чувства и понять их намерения.
Предводители национальных гвардейцев, которые теперь, несомненно, захватили перевес в свои руки, решили, что их величества должны немедленно совершить торжественный въезд в Париж, в сопровождении всего народа, как бы по собственному желанию, в сущности же, оскорбительно вынужденные на то. Но вот, в среде наиболее низших и невежественных из революционеров, успел распространиться слух, что король и королева бежали и скрылись за границу. Необходимо было убедить толпу, что добыча еще не ускользнула из ее рук, и потому предводители сами поощряли народ кричать да бранить под окнами их величеств, требуя, чтобы они показались народу.
Людовик вышел на балкон с обычной своей невозмутимостью и равнодушием. Лицо его было, может быть, несколько бледнее обыкновенного и выражение унылее, но в общем это был тот самый Людовик, которого французский народ привык бранить, или жалеть, или осмеивать, смотря по сиюминутному настроению. Даже самым отъявленным из революционеров показалось слишком незначительным успехом – восторжествовать над своим слабым, беспомощным государем. Другое дело королева: ее неустрашимое мужество внушало невольное удивление, смешанное с ненавистью и страхом. Если она на свободе, какая польза им брать остальных? И потому, наиболее дальновидные из толпы, кричали еще громче других:
– Королеву! Королеву!
Мария-Антуанетта появилась. Стройная и величественная, еще более гордая и недоступная чем всегда, она держала за руку дофина и его маленькую сестру.
– Уберите ребят! Нам не нужно их! – завопил пьяный санкюлот, целясь в балкон из своего ружья.
– Сам ты хуже всяких ребят! Вот тебе по макушке, чтобы ты не совался, куда не следует! – воскликнула тетушка Красная Шапка, вырывая ружье из рук пьяного негодяя и нанося ему прикладом такой удар по голове, что тот без чувств свалился к ее ногам.
Толпа засмеялась и захлопала в ладоши. – Да здравствует тетушка Буфлон! – кричала она. – И да здравствует Мария-Антуанетта!
Но, Боже мой! какое презрение выразилось на бледных, царственных чертах! Совет увести детей не пропал даром для материнского уха королевы, и, подойдя уже одна к перилам балкона, чтобы взглянуть на свой народ, она думала, что идет на встречу смерти.
Она взглянула на колыхающееся перед нею море поднятых голов с не меньшей твердостью и неустрашимостью, чем ее царственные предки, готовясь к бою, взирали на своих врагов; но, увы! далеко не с тем чувством уважения, с которым закованные в латы бойцы смотрели на равного себе, достойного противника. А между тем, она стояла одинокая, встречая неблагодарность там, где рассыпала милости, – оскорбления, где имела право на преданность, и единственной броней, покрывавшей ее, было ее собственное мужество, единственными союзниками, на которых она могла опереться – ее самоотверженность и чувство долга.
Величественная, прекрасная и печальная, стояла она перед народом. Выпрямившись во весь рост, с высоко поднятой головой и откинутыми назад плечами, казалось, она не хотела, в эту критическую минуту, скрыть ни на йоту свое врожденное величие, не хотела убавить ни на волос ту царственную цель, которую представляла она пуле убийцы или оскорблениям толпы…
Так вот те знакомые черты, которые тысячи приветствовали на германской границе, в то время когда имя Марии-Антуанетты означало все, что было самого прекрасного, светлого и счастливого во Франции, когда один недобрый взгляд или грубое слово против королевы считалось святотатством и изменой; – те самые черты, но уже поблекшие, более резкие, отягощенные горем и заботами и освещенные тем внутренним огнем, тем непокорным духом, который безропотно принимал неизбежное, слишком сильный, чтоб преклониться и слишком гордый, чтоб роптать.
Но оно все еще прекрасно, чисто и царственно это лицо, – в его терпеливом спокойствии, в его полной безнадежности, упорном австрийском мужестве, спокойное, презрительное, почти бесчувственное, среди сжимающегося вокруг него неумолимого кольца. Видя ее так мужественно, неустрашимо вышедшую навстречу бури, величественную и непоколебимую, но вместе с тем такую беспомощную и одинокую, у самих ярых революционеров невольно сжалось сердце от жалости; не одна загорелая, сжимавшая нож рука, поднялась, чтобы утереть слезу, и даже фурии рыбного рынка принялись всхлипывать.
– Доверься нам, сударыня, – послышался зычный голос тетушки Красной Шапки; – нигде не будешь в такой безопасности как среди нас, в Париже. Вези с собой и детей. Ведь мы любим детей, я и мои сестры. Да! Ведь мы сами жены, некоторые из нас; а матери – почти все!