Глаз Гашпара сужается.
– То были язычники, отказавшиеся преклонить колени перед королём и присягнуть Принцепатрию. Койетан был патрифидом. Он мог покаяться.
– Он не собирался каяться, – замечаю я, скривив губы на этом слове. – И ты говоришь, ты не вправе решать, заслуживает ли человек смерти, но ты всё же решил. Ты решил, что жить должна я, а не Койетан.
– Я поступил так только потому, что не смогу выжить без тебя на Севере, и моя душа будет страдать за это, – огрызается Гашпар. Чувствую, как поднимаются его плечи, напрягаются мышцы. – Если я умру до того, как покаюсь в грехе Иршеку, то отправлюсь к Танатосу на вечные мучения.
Я почти смеюсь над тем, как трагично звучит его голос, над его непоколебимой уверенностью.
– Откуда ты можешь быть уверен, что вместо этого не отправишься к Эрдёгу в Подземный Мир?
– Твой дьявол – не более чем иллюзия, созданная моим, – уже ровным тоном отвечает Гашпар. Это лишь ещё один пример его придворной риторики, отработанный, повторенный. Закатываю глаза.
– Эрдёг – не дьявол. У него даже есть человеческая невеста.
Гашпар усмехается:
– Как та волчица, желавшая жить в браке с чудовищем.
– Чилла вовсе не была волчицей, – сообщаю ему я. – Она была как те девушки из ваших патрифидских историй – милая и красивая. Но у неё были жестокие мать и отец. Она жила у болота, и родители посылали её ловить лягушек на обед, хотя у неё не было сети. Чилла всё равно охотилась на лягушек, но однажды её рука застряла в болотном иле и застыла там. Она всеми силами пыталась высвободиться, но не сумела и смирилась со скорой смертью. А потом вдруг услышала голос, низкий, рокочущий, прямо под ней.
«Чья белая рука тянется в Подземный Мир?» – спросил Эрдёг.
И Чилла сказала ему, как её зовут, и умоляла помочь. Но Эрдёг ответил: «У тебя красивая рука. Наверняка и лицо столь же красивое. Если погибнешь в болоте, можешь спуститься в Подземный Мир и стать моей женой».
Чилла крепко сжала руку Эрдёга. Это было всё равно что держаться за ствол берёзы зимой – рука была твёрдой и нечеловечески холодной. «Я могу погибнуть в болоте, – согласилась девушка, – но прежде моя кожа побледнеет и обвиснет. Мои губы посинеют, а нос отвалится от холода. Я присоединюсь к тебе в Подземном Мире, но уже не буду прекрасной».
«И правда, – согласился Эрдёг. – Я уже чувствую, как твоя кожа начинает сморщиваться».
«Дай мне нож, – попросила Чилла. – Я перережу себе горло и умру, но моё лицо останется красивым, а кожа – гладкой».
Болотная вода рядом с ней забурлила, и на поверхность всплыл нож с костяной рукоятью. Чилла взяла нож свободной рукой. Но вместо того, чтоб перерезать себе горло, она потянулась вниз, в грязь, и отсекла себе руку по запястье. Освободившись, Чилла со всех ног побежала с болота, всё ещё слыша, как недовольно рокочет Эрдёг, держа её отсечённую руку.
– Избавь меня от твоих языческих мифов, – говорит Гашпар, но глаз его горит невольным полуосуждающим интересом.
– Эрдёг так просто не сдался, – продолжаю я. – После он приходил к Чилле ещё дважды – сначала в виде мухи, потом в виде чёрного козла. Оба раза ей удавалось обмануть его. Сначала она сплела из своих золотых волос паутину и поймала его. Затем обожгла себе половину лица раскалёнными углями, чтобы больше не быть красивой, думая, что теперь Эрдёг оставит её в покое.
– А он что? И правда оставил? – тихо спрашивает Гашпар.
– Нет, – отвечаю я. – Ты же сам сказал, он – чудовище. Ну а чудовищу нужна чудовищная невеста.
История Чиллы и Эрдёга – самая любимая у Вираг, но я всегда ненавидела, когда старуха её рассказывала, потому что потом другие девушки, пользуясь случаем, забрасывали меня палками и грязью, пытались вырвать мне волосы и говорили, что я ничем не лучше отвратительной супруги Эрдёга и что я могу с тем же успехом присоединиться к нему в Подземном Мире. Совсем иначе – оказаться на месте рассказчицы; это наполняет меня неожиданным теплом, словно я держу горячий уголёк в ладони. Сквозь тонкие, точно нож, щели меж корней вижу лишь узкие белые ромбики.
– Вот такие сказки матери-язычницы рассказывают своим детям перед сном? – Хотя голос Гашпара звучит лишь немного язвительно, услышав слово «мать», слетающее с его губ, я застываю от ярости.
– Я же говорила тебе – мою мать забрали Охотники, когда мне было десять, – холодно отвечаю я. – Вираг – единственная, кто рассказывал мне сказки. Кроме того, я подумала, эта сказка тебе понравится. Вы, Охотники, ведь любите отрубать руки-ноги.
У Гашпара перехватывает дыхание. Понимаю, очень жестоко с моей стороны напоминать о Пехти, но напоминание о матерях вскрывает мою старую рану, превращает меня в жестокую волчицу, в лапу которой попал шип.
– Я потерял мать, когда мне было восемь, волчица, – говорит он. Его голос в этом откровении звучит отточенно, остро, как клинок. – Можешь не рассказывать, как это больно.
С моей стороны глупо было говорить об этом, забыв, что Гашпар – сын мерзанской королевы, иноземной супруги короля Яноша, на которой он женился, чтобы предотвратить войну с нашим южным недругом. К большому неудовольствию придворных. Королева умерла почти два десятилетия назад от страшной лихорадки, и война между двумя народами началась, как только раздался погребальный звон колоколов Кирай Сека. Конечно же, никто не питал тёплых чувств к наследнику, которого оставила королева, учитывая, что его кровь была осквернена родом врага.
Меня вдруг пронзает острая болезненная печаль, словно между рёбрами мне вонзили нож. С некоторым трудом перемещаюсь, нащупываю в кармане косу. Когда я наконец начинаю говорить, собственный голос кажется странным, далёким:
– Ты вообще её помнишь?
– Не очень хорошо. – С каждым словом с его губ срывается белое облачко. Его плечи расслабляются, касаясь моих. – Она не очень хорошо говорила на рийарском. Со мной она говорила по-мерзански, когда никто не слышал.
– Каждый день мне кажется, что я помню о своей матери всё меньше.
Признание вырывается прежде, чем я успеваю заткнуть себе рот. Прежде, чем я успеваю подумать, что этот Охотник превратит мою откровенность в оружие.
– Я тоже, – после долгой паузы говорит Гашпар. – Olacakla çare bulunmaz.
Хмурюсь. Слова по звучанию похожи на рийарский, но, несмотря на неожиданное сходство, я не могу уловить смысл.
– Это мерзанский? Что это значит?
– «Нет лекарства от того, чему предстоит свершиться».
Пословица висит в воздухе шипящим созвездием. У меня болит в груди. Его жизнь, должно быть, была по-своему похожа на Подземный Мир, пока Котолин и её подружки натирали мне лицо грязью и поджигали волосы.
Голубоватый свет струится сквозь узкие щели; шелковистый вечер проникает сквозь корни и бурю.
– Это не одно и то же. У тебя ведь по-прежнему есть отец.
Гашпар вскидывает голову:
– Как и у тебя.
Мне приходится сунуть руки в волчий плащ, чтобы нащупать монету, застрявшую между нашими телами.
– Возможно.
– Насколько я знаю – больше, чем у других волчиц.
У девушек в Кехси есть отцы, но лишь в том смысле, в котором у цветов есть семена, из которых они прорастают. Безликие мужчины селения, которые могут мельком поймать их взгляд, а затем отвернуться, виновато краснея. Ухаживания ограничиваются тайными заигрываниями в лесу или любовными игрищами наедине на берегу реки. Матери воспитывают своих детей в одиночку.
Мне не нравится об этом думать. Это напоминает мне, что вся наша жизнь в Кехси построена вокруг выживания, а посторонние вещи вроде любви должны отрезаться, как гниющая конечность. Как Чилла оставила свою руку в болоте Эрдёга или как меня вырезали из Кехси. Все мужчины селения боялись, что я передам своё бесплодие ребёнку, и потому были очень осторожны, когда мы совокуплялись – старались не рисковать, не сделать меня матерью ненароком.
При мысли о совокуплении краснею, учитывая, как близко мы с Гашпаром прижимаемся друг к другу. Но сейчас я вижу только завитки его тёмных волос, длинный царственный нос, изящный изгиб челюсти, затенённой щетиной. Однажды я совокуплялась с юношей из Кехси, и от его щетины у меня на горле и подбородке появилась красная сыпь. Невесело вспоминаю девушку из деревни Койетана, погладившую Гашпара по щеке. Интересно, представлял ли он, как поцелует её? Подозреваю, он слишком мрачный и благочестивый, чтобы думать обо мне в том ключе, в котором я думаю о нём. Он пахнет сосной и солью, не так уж сильно отличается от мужчин, с которыми я делила ложе. Интересно, ему так же щекотно, если почесать за ухом? И у него такие же мягкие волосы на затылке?
Снег падает целым сугробом на сплетение наших корней, мягкий, как далёкие шаги. Синий вечер рассеялся, и лишь тонкие полоски лунного света освещают нашу ложбинку. Этот бледный свет оттеняет профиль Гашпара, и он кажется мягче, моложе своих двадцати пяти, совсем не похожий на Охотника.
Откидываюсь на спину на сплетение корней, влажных от талого снега; волосы путаются в гирляндах мха. Моя голова так близко от головы Гашпара, что мне кажется, наши щёки вот-вот соприкоснутся. Интересно, как мы вообще сможем спать? Но об этом я беспокоюсь недолго – как только закрываю глаза, мир растворяется.
Когда я открываю глаза, вокруг всё ещё темно, на смутной границе между сном и явью. Во сне я ворочалась, и моя щека прижата к дереву и мху. Тело Гашпара – тёплый полумесяц вокруг моего; моя спина прижата к его груди. Почти убеждаю себя, что, должно быть, сплю, зажатая в колыбели корней, и руки Гашпара смыкаются надо мной, словно тростниковая крыша. Всё кажется туманным и нереальным, особенно когда чувствую его дыхание на щеке.
– Почему вы по-прежнему носите волчьи плащи?
– Когда первые Охотники преследовали Племя Волка в лесу, большинство жителей племени погибло, – отвечаю я. Голос охрип со сна, и каждое слово даётся с трудом. – Мужчины были воинами, и потому солдаты короля убили их. Остались только женщины и дети. Солдаты думали, что их убьют дикие звери или они погибнут от холода и голода, но этого не случилось. Волчьи плащи согревали их, и они построили свои селения под защитой леса.