– Замолчи, – рычит он, а лицо у него красное, как никогда раньше. Глаз прищурен, угольно-чёрный. Он поднимает с земли свою повязку и снова надевает на голову. – Если расскажешь об этом кому-нибудь, тебя просто назовут безумной.
От ледяной жестокости его слов у меня перехватывает дыхание. Смотрю, как он надевает шаубе и подхватывает топор. Стиснув зубы, отведя от меня взгляд, он опять воплощает собой Охотника – та же тёмная фигура, что являлась в моих самых жутких кошмарах и уж точно никогда – в моих похотливых фантазиях.
– Ещё один грех в твоём списке? – Голос у меня дрожит, а туника всё так же сползла, обнажая одну грудь. Натягиваю её, краснея, начиная осознавать боль от его отказа. – Когда поклонишься в ноги Иршеку, ты попросишь Крёстного Жизни простить тебя за поцелуй с волчицей? А как насчёт всех тех ночей, которые ты провёл, защищая её от холода? Там-то не было мёртвого чудовища, шевелившего твоими руками и ногами.
Его пальцы крепче сжимают рукоять топора. На миг мне кажется, что Охотник поднимет своё оружие на меня – даже после всего этого, после всех пройденных вместе миль и холодных ночей в Калеве, после того, как он очернил свою душу, спасая мне жизнь. Но Гашпар лишь смотрит на землю, а потом качает головой.
– Это были чары, – говорит он. – Почему ты пытаешься убедить меня в обратном? Ты – волчица, я – Охотник. Ты же сама раньше говорила, для тебя я не больше чем чудовище. Всё, что случилось, – наш общий позор.
Те крохотные крупицы разумного, что есть в его словах, тонут в кипении моей ярости. Когда я слышу, как он говорит этим тоном принца с его жестоким придворным красноречием, меня охватывает самое горькое и жестокое чувство. Почти без всяких колебаний я открываю старую рану, заставляя его разделить мою боль.
– Я – не настоящая волчица. Ты помнишь это с той ночи на Чёрном Озере. Я уже повернулась спиной к своему селению – я ведь не какая-нибудь тупая псина, бегущая обратно к своему злому хозяину за очередными побоями. И ты тоже не настоящий Охотник, за исключением твоего стыдливого благочестия и твоей рабской собачьей преданности отцу, который показывал тебе разве что остриё своего клинка.
Гашпар вздрагивает, но этого недостаточно, чтобы заставить меня пожалеть о жестокости моих слов. Отираю красный сок с губ и пытаюсь унять горячий клубок слёз внутри. Возможно, я желала поцеловать его, чтобы доказать, как мало меня заботил мой народ, и мамина коса в кармане, а ведь мамину жизнь оборвал какой-то Охотник по велению его отца. Может быть, я хотела забыть, что между этим местом и Кирай Секом я – не язычница и не Йехули, а просто глупая девчонка, находящая утешение в холодных мёртвых вещах. Может быть, я хотела, чтобы его прикосновение стёрло меня.
А может, наоборот, я желала, чтобы его поцелуй помог мне обрести форму, желала увидеть, как моё тело преображается под его ладонями. Я не знаю, кем я была с ним в эти последние недели, потакая каждому извращённому позыву, убивая жирных дремлющих кроликов и открыто заявляя, что ненавижу собственный народ. То было моё злобное «я», и возможно – наиболее истинное.
Гашпар встречается со мной взглядом; чёрный глаз блестит отражённым лунным светом. Он проводит ладонью по тёмным волосам – той же ладонью, которой сжимал моё бедро, притягивая ближе, не в силах насытиться этой близостью. Его лицо такое суровое, что на миг я и правда почти готова поверить, что произошедшее было лишь чарами алого сока на наших губах. Но когда он говорит, его голос пронизан тоской.
– Чего ты хочешь от меня? Ты меня уже погубила.
Глава тринадцатая
Недалеко от того места, где река Илет змеится, проходя через Кирай Сек, земля становится гладкой и плоской, а зелёная трава – мягкой, как лён, там, где она отмечает край Великой Степи. Великая Степь поглощает почти весь Акошвар, а также столицу и широкие плодородные луга, которые мерзанцы теперь пытаются завоевать и сжечь. Но на горизонте не горят вражеские огни, лишь темнеет зыбь нашего молчания, почти осязаемая. Никто из нас не проронил ни слова почти два полных дня.
Мой гнев прогорел быстро, и на смену ему накатило отчаяние; вся моя порывистая уверенность увяла, как пшеничный стебель. Молчание дало разуму возможность пробежать по всему беспокойному кругу, и снова вернуться к предчувствию безнадёжности: я обрекла себя, решив идти прямо в руки врага. А наша встреча с тем созданием стоила мне даже хрупкой защиты, которую дарила близость Гашпара. Когда мы доберёмся до города, подозреваю, что он бросит меня навсегда.
Нутро наполняется постыдной затаённой болью. Я не должна оплакивать утрату благосклонности Охотника или с жадностью думать о его касаниях. У язычников нет ритуала покаяния, как у патрифидов – никаких исповедей с битьём челом об пол, – но мне всегда приходилось расплачиваться за свои ошибки по-другому. Теперь я почти мечтаю о побоях или о том, чтоб Вираг поручила мне самую отвратительную работу. Интересно, есть ли у Йехули способ убить и похоронить свою вину? Возможно, скоро я узнаю.
Или, возможно, раньше я умру. Гашпар внезапно останавливается, его конь артачится. Медленно подхожу к нему, как подходят к псу, который в любой момент может схватить. Когда я смотрю на его профиль, отливающий янтарём в полуденном солнечном свете, внутри у меня что-то сжимается. На его шее до сих пор красуется синяк в форме моих губ, упрямо фиолетовый.
– Что такое? – спрашиваю я. Голос у меня хриплый оттого, что я почти не говорила.
Гашпар поднимает взгляд, но не смотрит мне в глаза. Я помню, как очерчивала линию его скулы большим пальцем, как мои губы касались его века. Интересно, он тоже это вспоминает? Но его зубы стиснуты, а когда он говорит – в голосе снова звенит сталь Охотника.
– Это твой последний шанс, – говорит он. – Поверни, пощади себя.
Он сделал всё возможное, чтобы его слова не выдавали тревогу за меня; его взгляд холоден и непоколебим. Но я достаточно насмотрелась на его упорное притворство, чтобы распознать, как лживо это его равнодушие. Теперь я знаю, какие на вкус его губы. Я слышала его стоны у самого моего уха.
– Я поверну, если повернёшь и ты, – отвечаю я. – Вернусь в Кехси и буду наказана плетью, если только ты сбежишь в Родинъю и найдёшь какого-нибудь дружелюбного лорда, который приютит тебя. Как насчёт такой сделки?
Гашпар не отвечает, да я этого и не жду; он отворачивается от меня и пришпоривает коня, направляясь вдоль реки. Медленно подгоняю кобылу следом, чувствуя, как горит лицо. Память о его нежности ранит меня больше, чем желание. Я желала многих мужчин, которые грубо овладевали мной, а потом стыдились даже смотреть мне в глаза. Но я никогда не желала целовать их раны или обнажать перед ними свои собственные. Я считала себя наиболее искренней, когда свежевала крольчат или кипела злобой и ненавистью, но, возможно, та нежность – тоже искренняя. Интересно, насколько нежной я была бы, если б не прожила всю жизнь, боясь тростникового кнута Вираг, если б мне не угрожало постоянно синее пламя Котолин.
Но теперь это не так уж важно. Я должна отбросить любую нежность, точно старую омертвевшую кожу. Она лишь ослабит и истощит меня, когда мы доберёмся до Кирай Сека. Рядом со мной бурлит река; пенистые гребни волн радужно переливаются в лучах солнца. Гашпар отъехал далеко вперёд, так что теперь я едва могу разглядеть его, разве что если подниму ладонь, чтобы прикрыть глаза, и прищурюсь на ярком свету.
Я никогда не заслуживала носить волчий плащ меньше, чем теперь, но воспоминание всё равно поднимается во мне, обжигающее и солёное, как глоток морской воды. Если бы Гашпар разговаривал со мной, я бы рассказала ему последнюю историю: однажды Вильмёттен всё-таки убил дракона – не того, что любил человеческую женщину, думаю. Но этот дракон тоже был мужчиной с семью головами, и он ехал на бой в кольчужном доспехе верхом на восьминогом коне.
Вильмёттен не был воином. Он был лишь бардом, получившим благосклонность богов. И он спрашивал себя, как же убить такое создание, когда под рукой у него не было ничего, кроме пятиструнной кантеле, созданной для музыки, а не для войны. Иштен сказал ему, что он должен выковать меч.
– Но как? – спросил Вильмёттен. – У меня нет стали, которую я мог бы расплавить, и нет умения кузнеца. Да и как клинком можно убить такое чудовище?
– Ты выкуешь меч с благословения богов, – ответил Иштен. А потом он срезал себе ноготь и уронил его в Срединный Мир внизу. Тот был толстым и тяжёлым, словно сталь, и был выточен магией самого бога-отца. И поскольку ноготь был жертвой, жила в нём и смерть.
Вильмёттен мог сотворять огонь благодаря звезде, которую проглотил. За работой он пел – пел песнь битвы (слова которой были забыты людьми, а может, только Вираг). И когда он завершил ковку, песнь тоже завершилась.
На вид в мече Вильмёттена не было ничего необычного – бронзовая рукоять, серебряный клинок. Но когда бард поднял этот меч к небесам, по всей длине клинка вспыхнуло яркое пламя, словно кто-то ударил по лезвию кремнем. Этим мечом он убил дракона, одним взмахом отрубив все семь голов. Обладать этим мечом жаждали все в Ригорзаге и в землях за его пределами, но когда Вильмёттен отплыл в царство богов, меч был утерян.
У меня нет сверкающего меча, выкованного из кусочка ногтя Иштена, – только моя собственная неопробованная магия, а Кирай Сек наполнен тысячей драконов, и все они замаскированы под людей. Тем не менее я позволяю словам бесшумно прокручиваться в разуме, словно из них могу выковать себе оружие. Истории Вираг ни разу не утешали меня, когда я сидела у её очага, притянув колени к груди, страдая от усталости после всех её поручений, раздражённая под злобным взглядом Котолин. Но теперь, когда я нахожусь за столько миль от Кехси, знакомые слова облачают меня, словно боевая кольчуга, и это кажется подлой шуткой бога-трикстера: что я должна тосковать по утешению только тогда, когда оставила его. Тянусь к маминой косе, рыжей, как лисья шкура, и гладкой после стольких лет прикосновений. Интересно, а Гашпар сохранил какие-нибудь реликвии своей матери? И представится ли мне однажды возможность спросить его?