Сейчас я почти готова в это поверить. В его глазах до сих пор стынет лёд, словно смерть жила с ним все эти годы.
Я не могу изогнуть шею настолько, чтобы увидеть лицо Гашпара, но он стоит рядом со мной, неподвижный и молчаливый. Ниже пояса он выглядит как любой другой Охотник, укутанный в свой чёрный шаубе, обутый в кожаные сапоги с шитьём. Над трупом свиньи вьются мухи, кружат над окровавленными бороздами у выколотых глаз. И тут я слышу шаги отца, затихающие, словно кто-то уводит и его.
Охотник набрасывает мне на голову капюшон, закрывая глаза, и уводит в путешествие по подземельям, от которого кружится голова. Мне почти хочется расхохотаться, когда он срывает покров – подземелья тёмные и сырые, потолки скользкие от протухшей воды, а стены покрыты сине-белыми пятнами плесени. Но я не вижу ничего хуже этого. Я представляла себе какие-то особенные пытки, предназначавшиеся специально для волчиц.
Охотник толкает меня в камеру и запирает ржавую решётку. Слышу, как его шаубе скользит по грязным лужам, как он поднимается по кривым ступеням, оставляя меня одну в маслянистом пятне тусклого света факелов.
Оскальзываюсь и падаю на колени, в грязь и копоть, прижимаясь щекой к покрытой плесенью стене. Даже после всего я удивляюсь тому, как легко заплакать. Плачу так горько, что уверена – кто-то вот-вот придёт и перережет мне горло, только чтобы я заткнулась. А когда успокаиваюсь, то почти молю, чтобы кто-то в самом деле пришёл и сделал это, потому что представляю маму в этой самой камере. Мой разум вызывает к жизни смутные воспоминания о её теле, искажая форму так, что она становится моей. Маленькая, запуганная, стоящая на коленях. Мне кажется, что я вот-вот нащупаю прядь её мягких рыжих волос, закопанных в грязи, или белую ключицу.
Так я и засыпаю, свернувшись калачиком вокруг призрака моей матери.
Глава четырнадцатая
– Ивике.
Просыпаюсь от звука своего имени; Гашпар стоит снаружи моей камеры. На локте у него висит мой плащ; волк смотрится обмякшим и ещё более мёртвым, чем обычно. Отираю грязь с лица и поднимаюсь, чувствуя, как подгибаются колени.
– Вот, я тебе принёс, – говорит он, просовывая мой плащ сквозь прутья.
В маслянистом свете фонаря его лицо кажется расколотым надвое: одна половина – золотая, другая сокрыта во тьме. Его здоровый глаз скрыт в тенях, так что мне приходится читать выражение его лица по сжатым челюстям и линии побелевших губ.
Свет факелов пляшет на лезвии его топора, влажно поблёскивающего.
Очень медленно забираю у него свой плащ. Обыскиваю карманы, но ножа там нет.
– Мне пришлось его забрать. – Его голос такой резкий и острый, что кажется способен рассечь прутья решётки. – Я не хочу волноваться о том, что ты снова попытаешься сделать что-нибудь ужасно глупое.
– Как безумно благородно с твоей стороны.
Мои слова отскакивают от него, как стрелы от стального нагрудника. Он не двигается. Мои коса и монета всё ещё лежат в карманах, но из них словно выпито всё тепло. Когда я провожу пальцем по рельефному краю монеты, то вспоминаю лишь пустой взгляд отца и чуждую форму его носа и рта. В толпе мы бы даже не заметили друг друга.
– Значит, ты покончила со своим рычанием и возмущением? – спрашивает Гашпар, но в его голосе нет доброты. – Я говорил тебе, что произойдёт, если ты явишься в город. Если спровоцируешь Нандора.
– Ты всё равно собирался привести меня сюда! – выпаливаю я. – Если бы твоих людей не убили, если бы ты не понял, что я – не видящая, ты привёл бы меня и бросил к ногам своего отца, и позволил бы ему делать всё, что ему вздумается. С каких это пор ты стал испытывать угрызения совести за то, что хватал девушек и связывал, привозил их к своему королю, как овец на бойню? С тех пор, как почувствовал вкус моих губ или как ощутил моё тело под плащом?
Я рассчитываю, что это выбьет его из колеи. Так и происходит, но лишь на мгновение. Стиснутые зубы сгоняют румянец с его щёк.
– Если бы я хотел, чтоб ты погибла, я бы позволил Пехти убить тебя. Позволил бы тебе утонуть подо льдом. И не стал бы останавливать тебя, когда ты пожелала вмешаться в лживый суд, затеянный Нандором, – говорит он. – Я мог бы передать тебя Миклошу и Фарентсу. Если б их не связывала вассальная клятва моему отцу, знаешь, что они бы с тобой сделали?
Сердца и печень на городских воротах. Вспоминаю, как толпа плотно обступала меня, как пенилась слюна на их распахнутых ртах. Моя пятипалая рука сжимает железные прутья. Неважно, насколько остры мои когти – тысячу глоток мне перерезать не под силу.
– У тебя нет ни толики здравого смысла, – продолжает Гашпар своим тоном заносчивого принца. Несмотря ни на что, я вижу, что часть его наслаждается этой возможностью наказать меня. – Разве не понимаешь, что ты натворила? Половина Кирай Сека теперь видит в тебе злобную волчицу, и ненависть Нандора кажется им куда более оправданной, чем когда-либо.
Я знаю, что его слова правдивы, но всё, что я испытываю, – это боль и беззубый гнев. С таким же успехом я могла бы вернуться в хижину Вираг, и мои бёдра снова бы горели под ударами её плети.
– Ты мог бы сделать хоть что-то, – цежу я. Когда я вспоминаю его окаменевшее молчание, то, как он смотрел, когда Охотники утаскивали меня, и даже руку не поднял, чтоб остановить их, – это обжигает меня сильнее, чем сотня вспышек синего пламени. – Ты не сказал Нандору ни слова против, когда он заполучил меня. Ты говорил, что я погубила тебя, но ты явно всё тот же самовлюбленный принц, которым всегда был, облачённый в свои иллюзии о благочестии. Что ж, прошу прощения, милорд. Я бы вернула каждый поцелуй, если бы могла. К счастью для тебя, как только я умру, тайна твоего нарушенного обета умрёт вместе со мной, и ты снова сможешь притворяться, что ты – самый чистый и благородный Охотник из всех ныне живущих.
Я не уверена, сколько из сказанного мной – правда, а сколько – мои горькие сомнения и надежда, что хоть одно из этих жестоких колких слов попадёт в цель. Гашпар делает короткий вдох, его кадык подёргивается, а затем он ступает в свет. Его взгляд полон яда, но это плохое прикрытие для горя. И хотя я должна быть удовлетворена тем, что мои шипы вонзились в него, моя кровь леденеет.
– Ты не понимаешь, – каждое слово даётся ему с трудом, словно он правда думает, что я слишком глупа, чтобы понять их смысл. – Если б у Нандора было хоть малейшее подозрение, что ты вообще можешь быть мне небезразлична, он бы замучил тебя до смерти или довёл до безумия, просто чтобы насладиться, что что-то у меня забирает.
Я смотрю на него долгим взглядом, сглатывая ярость. Вспоминаю, как он обнимал меня долгими ночами в Калеве, о том, как его губы нежно касались моей шеи, но от этого всего мне снова хочется плакать, когда я вижу, как он смотрит на меня сейчас – словно я безнадёжно обречена.
– У тебя хорошо получилось притворяться, – говорю я. – Даже я вполне поверила.
Его губы кривятся с горечью.
– Тебе будет намного легче отстоять своё дело перед моим отцом. Он терпим к язычникам, в отличие от Нандора.
Слово «отец» пронзает меня, словно меч.
– Где Жигмонд?
Гашпар отводит взгляд. Мерцающий свет факела скачет по стенам, прыгая за тенями. Наконец он отвечает:
– Нандор всё ещё развлекается.
Меня захлёстывает слепая ярость, словно удар бледной молнии. Бросаюсь к нему. Прутья тщетно гремят между нами, и в уголках моих глаз скапливаются слёзы.
– Зачем вообще возвращаться, раз всё равно не высовываешься и выполняешь приказы, как какой-нибудь слабый никчёмный Охотник? – рычу я. – Что за принц подчиняется воле своего брата-бастарда? И что за принц будет бездействовать и молчать, как побитая собака, когда его люди – и да, Йехули – это тоже твои люди, во что бы они ни верили! – страдают? Ты ничем не лучше любого солдата, который разлучает матерей и детей.
– Хватит, – выплёвывает Гашпар. – Ты была бы уже мертва, волчица, если б я не…
Он осекается, замолкает. Пока он говорил, я протянула руку и схватила его за запястье. Под моими пальцами его голая кожа, покрытая белыми шрамами, – между краем рукава и перчаткой.
– Мне не нужен нож, чтобы ранить тебя, – шепчу я.
Гашпар не двигается, встречается взглядом с моим, чёрный глаз смотрит пристально. Вижу тень человека, которого знала во льдах и в лесу, – этот обузданный пыл и подавленная боль.
– Так сделай это, – говорит он без тени страха. И это – первый раз, когда я вижу его смелость с того самого момента, как мы добрались до города.
В кратчайший миг я испытываю неосознанное желание потянуться к его горлу, где всё ещё пульсирует фиолетовая печать моего поцелуя, но я не уверена, хочу ли я задушить его своей нежностью или своей ненавистью. Выпускаю его запястье, чувствуя, как кожу покалывает.
– Сдержи одно обещание. – Мой голос так сильно дрожит, что мне приходится сглотнуть, прежде чем я могу продолжить. – Расскажи мне, что твой отец делает с волчицами, которых забирает.
Гашпар опускает взгляд; отблески факела больше не горят в его глазу. Долгое время слышен лишь звук воды, капающей с покрытых плесенью стен, и отдалённый звон цепей другого заключённого. Укутанная своим волчьим плащом, обхватываю себя руками, словно могу удержать себя от распада, словно могу удержать то, что рвётся наружу.
– Прости, – наконец произносит Гашпар. И именно его отказ, это крохотное предательство ранит больнее всего.
Не знаю, сколько часов прошло, когда за мной приходит ещё один Охотник, но я уже смирилась с тем, что умру. Это тот самый Охотник из двора, лысый, как подгнивший персик, с кривым полусрезанным носом. Рядом с ним – трясущаяся, худенькая как сосулька девица в домотканом платье служанки. Она кротко смотрит на меня поверх края ведра; половина её лица похожа на восходящую бледную луну.
– Ты хуже всех, что мне попадались, – говорит Охотник.
И я не знаю, что он имеет в виду под «хуже» – безобразнее? Грязнее? Безнравственнее? Или всё вместе? У меня едва хватает сил, чтобы оскалиться в ответ.