Волчица и Охотник — страница 42 из 74

Раздаётся одобрительный ропот гостей – тех, у кого не отвисла челюсть настолько, чтобы не лишиться дара речи.

Король наклоняется, чтобы поднять украшенную жемчужной эмалью рукоять клинка; длинные рукава метут по каменному полу. Он закрывает глаза, и другой клинок, мерцая, вылетает из рукояти – словно дерево, стремящееся к солнцу. Интересно, что бы подумала Вираг, увидев ненавистного короля, пронизанного языческой магией. Интересно, что бы она подумала, если б увидела меня, коленопреклонённую под его клинком. Впрочем, последнее бы её не смутило. Если она меня чему-то и научила, так это тому, как стоять на коленях.

Король Янош кладёт свой меч сначала на одно моё плечо, потом на другое. Я едва чувствую касание клинка. Всё, что я ощущаю, – это успокаивающееся сердцебиение, словно колесо нашло свою колею. Меня изгнали к Охотникам, но я выжила. Я прибыла в столицу, но не встретила судьбу своей матери. Я жива, несмотря на то что многие желали мне смерти – и язычники и патрифиды. Я чувствую себя так, словно выползла из какой-то чёрной бездны – глаза сверкают и дико горят, когда их впервые заливает свет. Тяжесть чужого отвращения спадает с меня, как распахнутый плащ. Здесь, в столице, их слова и удары их плетей не достанут меня, и это я удерживаю волков подальше от дверей Кехси. Даже с этим обетом, связывающим меня с королём, моя жизнь теперь принадлежит мне больше, чем когда-либо прежде. Она – моя, чтобы распоряжаться ею по своему усмотрению. Она – моя, чтобы потерять её по глупости, если я того пожелаю.

Гашпар смотрит на меня, потрясённо побледнев, но его больше не должно волновать, чем я занимаюсь. Нандор вскакивает со своего места и выходит из комнаты; звук его быстрых шагов гулко отдаётся по холодному камню. Когда я снова поднимаюсь, то едва слышу плач патрифидов.

Лойош снова ведёт меня в темницу, где держат моего отца.


Достаю из своей старой камеры волчий плащ – он сырой и грязный, волчьи зубы почернели, словно от копоти. Но я не надеваю его. Мне кажется неправильным носить его после того, что я сделала – он словно платье или кукла, из которых я уже выросла. Вместо этого набрасываю его на руку; голова волка безвольно свисает, глаза остекленели, кажется, даже сильнее. Никто не останавливает меня, когда я выхожу и иду вдоль других камер. Лойош даже руку не поднимает. Мой обет королю стал мне доспехом, но что ещё лучше, проявление моей магии явно напугало его. Я могу превратить его топор в ничто одним касанием. Он смотрит на меня, как карп на удочке, открыв рот, и вздрагивает каждый раз, когда я делаю резкое движение. Он выглядит ровно так, как я всегда хотела, чтобы выглядели Охотники: напуганным. Лойош кажется уже достаточно взрослым, чтобы быть тем, кто забрал мою мать.

Мой отец в самой последней камере, очень далеко от моей. Может, он провёл там всю ночь, как и я, – мы оба могли лежать, как моллюски, прижавшись к мокрому грязному полу, даже не ведая, что повторяем позы друг друга. Эта мысль в равной мере и отрезвляет и ободряет меня. Плохое воспоминание, разделённое между двумя, несёт в себе лишь половину боли. Теперь мой отец аккуратно сидит в дальнем левом углу своей камеры, скрестив ноги, лицом к сырому потолку. Когда Лойош отпирает дверь, он не вскакивает на ноги – только странно смотрит на меня и моргает.

Глядя на него сейчас, даже в неверном свете факелов я различаю его черты лучше, чем во дворе. Глаза у него тёплого карего оттенка, проницательные и яркие, и они словно притягивают тот немногий свет, что есть. Нос у него гордый и царственный – он прекрасно бы смотрелся на чеканной монете, как и упрямый треугольник его подбородка. Губы тонкие, выразительные. Волосы у него совсем седые, что меня расстраивает, – я бы хотела посмотреть, такого ли они каштанового цвета, как у меня. Жигмонду, кажется, неуютно под моим изучающим взглядом; он втягивает голову в плечи, спрашивает:

– Кто ты?

Внезапно мой язык стал сухим, как хлопок. Не могу придумать, что ему ответить, поэтому лезу в карман волчьего плаща, нашариваю монету и дрожащими пальцами протягиваю ему.

Жигмонд поднимается на ноги, пошатываясь. Дойдя до меня, он берёт монету так осторожно, что даже подушечки наших больших пальцев не соприкасаются. Я стараюсь не чувствовать себя опустошённой его вежливой отстранённостью. Он изучает монету в скудном свете факела, наблюдая за моей реакцией, потом спрашивает:

– Откуда это у тебя?

– Ты подарил мне. – В моём голосе нет и половины той уверенности, которую я хочу вложить в свои слова. Интересно, поверит ли он мне вообще? – Ты подарил это моей матери, а потом она отдала монету мне.

– Ты дочь Рахиль?

Какое-то имя, которого я не знаю, незнакомая женщина. Внутри у меня пустота.

– Нет, – отвечаю я. – Твоя.

Жигмонд смотрит на меня долгим тяжёлым взглядом. Он ненамного выше меня, и я вижу, как на виске у него пульсирует голубая жилка, напоминающая мне, к моей горечи, о Вираг. Прогоняю эту мысль. Его густые брови сходятся над переносицей.

– Это невозможно, – говорит он. – Да, правда, когда-то у меня была дочь, но…

– Она не умерла, – шепчу я. – Охотники пришли к Могде и забрали её, но Вираг… она спасла меня.

– Вираг?

Я моргаю, сбитая с толку тем, что он ухватился за её имя, что зацепился именно за эту часть моей истории.

– Да. Видящая. У неё белые волосы и двенадцать пальцев.

Когда мне было двенадцать или тринадцать, я решила, что ненавижу его, моего безликого отца, который проклял меня своей чужеземной родословной. И потому я сочинила для себя какую-то историю, что он не пытался остановить Охотников, потому что был Йехули, рабом короля, и всё такое. Если бы Вираг насадила мне больше своих суеверий, я решила бы, что какой-то бог-трикстер решил наказать меня за мои извращённые мысли, и теперь Жигмонд будет видеть во мне лишь безликую девушку, а не свою дочь. Эта насмешливая справедливость была вплетена во все истории Вираг. Меня и сейчас тошнит от чувства вины, особенно в тот миг, когда лицо Жигмонда вдруг сморщивается, как чей-то изношенный носовой платок.

– Ивике, – говорит он. – Теперь я помню. Мы назвали тебя Ивике.

Я хочу, чтоб он сказал что-то вроде: «Когда-то я сказал твоей маме, что мне нравится это имя, все три грубых звука», но он этого не делает – лишь хмурится, и его подбородок дрожит.

Я должна спросить его про маму. Хочу знать, будут ли наши воспоминания отражать друг друга, как луна и её отражение в тёмных водах озера, но не спрашиваю. С моих губ срывается более себялюбивый вопрос:

– Почему ты не вернулся?

Жигмонд смотрит на меня спокойно, но его пальцы сжимают монету так сильно, что белеют костяшки пальцев.

– Я думал, что ты мертва. Что тебя забрали с Могдой или…

Он даже не в силах этого сказать. Разве он не прокручивал эти слова в голове достаточно, чтобы суметь произнести вслух? Разве картина моей предполагаемой смерти не вставала годами перед его мысленным взором всякий раз, как он ложился спать? Моё горло горит.

– Нет, – говорю я. – Я здесь, – бросаю взгляд на его сжатый кулак. – Моя мать всегда говорила, что ты сам отчеканил эту монету. Правда?

– Да, правда, – говорит Жигмонд, и на его лице отражается нечто вроде облегчения. – Мой отец был ювелиром и научил меня этому искусству. Я работал в королевском казначейском совете над созданием новой формы и тиснения монет, сделанных с портретом Яноша. Эта монета была ранней моделью, но никогда не ходила в обращении. Им, конечно же, не понравилось, что там есть письмена Йехули, хотя я гнул спину над станком часами. Наверное, эта монета – последняя. Остальные были переплавлены и перелиты в форму настоящей королевской монеты арэнъя.

Эта нотка горечи в его голосе успокаивает меня больше всего. Я почти готова забыть о наших непохожих чертах, о том, что он даже не протянул руку, чтобы обнять меня. Он говорит с тем же негодованием, что и я, с той же язвительностью и без скромного почтения. Думаю, Котолин ошибалась насчёт Йехули.

Пока он говорит, я замечаю, что он, морщась, потирает левое плечо. Из-под ворота рубахи виднеется пурпурный синяк, и сердце у меня сжимается.

– Что Нандор с тобой сделал?

– Ничего худшего, чем он сделал с другими, – быстро отвечает Жигмонд, хотя его глаза сузились. – Ему нравится делать свою работу в Шаббос или в другие наши святые дни.

Мне почти хочется рассмеяться над тем, как он называет то, что сделал Нандор, «работой» – так сухо и скромно, совсем не похоже на драматичные предсказания Вираг и её мрачные знамения. Мне хочется представить, как от её драматизма он бы покачал головой и закатил глаза, как всегда делала я.

– Надеюсь, тебе не пришлось сделать ничего ужасного, чтобы завоевать мою свободу, – продолжает Жигмонд, глядя мне в глаза.

– Только поклясться в верности королю, – говорю я и чуть улыбаюсь.

Котолин бы ухмылялась без остановки, если б услышала, как я признаюсь в этом, если б узнала, что я доказала её правоту. Вираг бы сердито смотрела и подняла свой хлыст, разочарованная тем, что я доказала ей неправоту. Жигмонд ободряюще кивает, ни разочарованный, ни шокированный, а потом нерешительно кладёт ладонь на мою руку.

Его прикосновение разъедает некоторые из моих самых старых страхов, сужая пространство различий между нашими чертами. Я так долго хотела, чтобы наше воображаемое сходство проявилось в моей внешности: я невысокая и крепко сложённая, с волосами, путающимися в зубцах гребня Вираг с костяной ручкой, с маленькими прищуренными глазами, которые слезятся в любую погоду, и вечно чешущимся носом. Меня смущали моя низкая грудь и ширина плеч. Я хотела поставить моего отца, наше существование и нашу общую кровь как щит против их злых слов, как оправдание. Сейчас всё это не имеет значения. Я – в нескольких милях от Кехси, и мой отец держит меня за локоть.

Между нами вползает тишина. Жигмонд выпускает мою руку. Отчаявшись заполнить тишину и удержать его, я спрашиваю:

– А что написано на монете?